10 лет и 3/4 (Французская линия) — страница 3 из 15

* * *

Ура, получилось: я не дышу. Я закрываю глаза. Мои согнутые коленки, накрытые одеялом, об­разуют маленький вигвам, одноместный, для холос­того индейца. Надо предупредить Большого Сахема, а не то этот грязный макаронник, генерал Кюстер, сни­мет с меня скальп. Как бы мне огненными сигналами изобразить SOS?

Слово «макаронник» я впервые услышал однажды в четверг, вернувшись из школы. Я вообще заметил, что самые полезные слова, в отличие, скажем, от вшей или двоек по математике, подхватываешь не в школе, а в других местах (за исключением разве что «аэроплана», «Занзибара» и «сомбреро»).

Я входил в дом, когда мадам Гарсиа, наша усатая консьержка (ничто так не портит женщину, как усы!), проревела, что Жожо Баччи – маленький во­нючий макаронник. Тот тем временем, стоя под окном, демонстрировал ей свою спагеттину. Мадам Гарсиа – чемпионка по сквернословию, такого богатого лексикона во всем квартале не сыскать. Нужные сло­вечки так и сыплются – только успевай запоминать.

По-моему, «макаронник» – сильное ругательство. На уровне интуиции (любимое папино выражение: он, когда не знает, как ответить на мой вопрос, всегда говорит: «Видишь ли, на уровне интуиции…») я по­местил макаронника сразу после «мешка дерьма», любимого ругательства моего братца. Жерар, напри­мер, относит велосипед в гараж, поднимается домой и спрашивает: «Что поделываешь, мешок дерьма?» Но это он так, скорее, для смеха…

Мысль научиться не дышать подал мне Казимир, карликовый кролик-альбинос, который поперхнулся кусочком банана. Братец Жерар тогда попытался ме­ня утешить: «Видишь, эта твоя крыса даже жрать по-человечески не умеет, чего тут переживать, когда та­кое существо недоделанное…»

Короче, я пытаюсь не дышать. Это непросто, пото­му что легкие у меня развиты куда лучше, чем у нес­частного Казимира: мы купили пластиковое колесо, такой специальный тренажер для грызунов, но бед­няга физкультурой пренебрегал. Живи он дольше, как, например, Эдди Меркc [13], все равно не видать ему пьедестала почета и «Тур де Франс» у прочих кроли­ков-альбиносов, увы, не выигрывать…

Мы обнаружили Казимира лежащим на спине, словно бабулька в шезлонге на Лазурном берегу. Рез­цы его пожелтели, лапка безвольно повисла в поилке, глаз помутнел, и в застывшем взгляде читалось: «Ка­кой же я кретин! Любая макака может справиться с бананом, а я поперхнулся, грызун, называется». И он посмертно выглядел смущенным.

– Мне кажется, у ребенка стресс, – прошептала ма­ма папе на ухо.

Ребенок – это, конечно, я, и, поскольку мама за ужином непрестанно на меня поглядывала, как бы незаметно, уголком глаза, чтобы не пропустить признаков стресса, я с невозмутимым видом елозил вилкой по морковному пюре, и оно ужасно противно хлюпало, а я еще специально выпячивал нижнюю губу.

– Что-то сегодня плохо идет, сам не знаю поче­му, – очень взрослым голосом пояснил я.

Мама вскочила с места.

– Так я и знала! – запричитала она. – Морковка на­помнила ему о печальном событии. Это психосомати­ческая реакция, как бы еще температура не подня­лась…

Я был страшно горд за Казимира: как-никак его провозгласили «событием». Я его даже зауважал. Градусник в очко просто так у нас в семье никому не суют, это уже не шуточки.

Мама отвела меня в ванную, встряхнула над рако­виной градусник и намазала его вазелином, чтобы лучше вошел.

– Сними штанишки, милый.

– А в фильмах градусник всегда вставляют в рот.

– Ну, мы же не в фильме.

– И в «Маске Зорро», помнишь, вчера…

Тут мама вздохнула так глубоко, что мое красноре­чие вмиг иссякло. Я испугался, что она меня и впрямь сейчас травмирует, не психосоматически, а по-насто­ящему.

Термометр показал 37.1, и с этим мы вернулись на кухню.

Папа доедал рисовый пирог, рот у него был полный, поэтому он вопросительно качнул подбородком: ну, что там? А мама в ответ взмахнула ресницами: ничего страшного.

– Поешь что-нибудь другое, цыпленочек? – лас­ково спросила она.

Братец Жерар и сестренка Нана ехидно перегляну­лись: Фредо разыгрывает античную драму, а мамочка верит и трясется за своего младшенького…

Я был страшно голоден, но, не желая ударить лицом в грязь, от основного блюда отказался и ограничился десертом: флан под карамельным соусом с вафельной трубочкой, подобной американскому флагу на нор­мандских дюнах. Я клевал десерт с видом великому­ченика, совсем как дядюшка Эмиль в больнице…

– Мамочка, – попросил я, – можно мне сегодня вечером посмотреть вестерн по телевизору? В педагогических целях. Нам как раз задали про ин­дейцев…

Педагогика – это почти так же круто, как психосо­матика, особенно в устах умирающего, но семейство Фалькоцци почему-то дружно взбунтовалось против моей последней воли. Даже мама, которая любит ме­ня всем сердцем, круглосуточно, без перерыва на рекламные паузы, – и та посмотрела на меня с недо­верием: похоже, мальчик мне лапшу на уши вешает.

– В твоем нынешнем состоянии это крайне нера­зумно, милый. Завтра в школу, тебе надо пораньше лечь, чтобы быть в форме.

– Ну мам…

– Крайне неразумно…

И пришлось мне отправляться прямиком в постель, даже викторину в восемь часов не дали посмотреть, где все так сложно, «да и нет не говорить», а арбитр Капелло похож на лягушку.

* * *

Умереть мне не удалось, но другой напасти я не избежал: выяснилось, что у меня до сих пор не опустились яички.

Я не слишком закомплексован, но более постыдной болезни нарочно не придумаешь: я просто не знал, куда деваться! Моя прошлая встреча с медициной была куда приятнее: я мчался на велике за цирковой труппой «Чингисхан» и врезался в телеграфный столб. У них там был бурый медведь на трехколесном велосипеде, красотка акробатка на слоне, зеленый клоун на верблюде и машина, разукрашенная во все цвета радуги. Звучала бравурная музыка. Южинцев приглашали расслабиться и посмотреть великолеп­ное представление ровно в три часа на рыночной площади.

Красотка (честное слово, я не вру!) оборачивалась, говорила мне «ку-ку», а я несся вслед за ней по тротуару и улыбался изо всех сил. Потом она приложила руку в перчатке к губам и собралась еще что-то мне сказать, а я (вот разиня!) ничего кругом не замечал – и бах!

Я очнулся на руках у клоуна. Прелестная акробатка поцеловала меня в губы. Наверное, это и есть рай. Я подумал, что мы вместе с ней отправимся в путь, будем показывать представления по всему миру, по­женимся, спрыгнув с трапеции вместе с кюре, и будем вечно наслаждаться супружеской жизнью…

Увы. Меня доставили в местную больницу, и вдруг страшно разболелась голова.

На следующий день цирк «Чингисхан» отбывал, и моя первая история любви трагически завершилась, но я до сих пор вижу, как красавица циркачка скло­няется надо мною и дарит поцелуй. И мне становится грустно: я ведь даже имени ее не узнал.

В один прекрасный день я вырасту до ста семидеся­ти шести сантиметров – ни один мужчина в нашей семье не преодолел этой отметки – и побегу за ней вдогонку, как настоящий герой, как дедушка Броли­но…

По возвращении в школу я и впрямь был принят с почестями. Сам того не подозревая, я стал героем греческой мифологии пятого класса. Оказывается, Жожо Баччи наблюдал романтический эпизод с бал­кона третьего этажа, а потом на своем велосипеде с тремя передачами домчался вслед за мной до самой больницы.

Он, конечно, много чего приврал, Жожо, запятнал мое доброе имя – рассказал, что я целовался языком с цирковой барышней. Мы с ним потом целую неде­лю не разговаривали…

Зато на волне всеобщего восхищения я мог первым брать добавку жареной картошки в школьной столо­вой: пережитое приключение, многократно приукра­шенное Жожо, возвысило меня в глазах одноклас­сников.

На перемене я специально приподнимал бинт, что­бы продемонстрировать шов с торчащими из него черными нитками, похожими на проволоку, и расска­зывал, как мне вскрывали череп, чтобы проверить, не утекло ли серое вещество, и девчонки визжали от страха и восторга. Это было классно!

А неопускание яичек – совсем другое дело, почти венерическая болезнь… Пришлось соврать, что у ме­ня в мозге остался кусочек телеграфного столба, его забыли вытащить, и теперь придется снова ложиться в больницу. Там мне вскроют скальп и исследуют че­реп при помощи щипцов для сахара и карманного фо­наря. Эта операция настолько опасна, что осущест­вить ее может только светило медицины, поэтому я специально поеду в другой город.

Нашего семейного доктора в свое время не научили ставить мужские достоинства на нужные места, но зато его коллега из Гренобля проводит эту манипуля­цию практически с закрытыми глазами. Наш доктор заверил меня, что если бы ему пришлось доверить собственные причиндалы кому-то помимо собствен­ной жены, то он непременно остановил бы свой вы­бор на коллеге из Гренобля. (А братец Жерар смеял­ся и говорил, что мне отрежут яйца секатором, одно из них он возьмет на память и сделает себе кулончик.)

Мы с папой и с мамой сели в машину и поехали на прием к доктору в город Гренобль, где великий Жан-Клод Кили в 1968 году выиграл три золотые медали.

Мы мчались среди гудящих автомобилей и удушаю­щих выхлопов. Я присматривался к зданиям по обе стороны дороги и наконец спросил у папы, где же они здесь устраивали олимпийскую лыжную гонку. Папа указал пальцем на белоснежные верхушки гор, обла­ком ванильного мороженого нависавшие над гряз­ным городом.

– На уровне интуиции я думаю, что вон там, – от­ветил он, – в Шамруссе.

Потом мы потерялись, даже поехали по одному бульвару не в ту сторону, за что нам досталось от на­хальных гренобльских водителей. В ответ папа опус­тил стекло и разразился потоком ругательств, для пущей убедительности потрясая кулаком, а мама умо­ляла его прекратить, потому что ребенок сидит сзади и все слышит и запоминает, в общем, ты сам по­нимаешь.

Мы все время оказывались на одном и том же перекрестке, который был нам вовсе не по пути. Обстановка в машине накалялась. Папа поминутно кричал: «Чертов бордель!» – и от души поносил город Гренобль со всеми его автомобилистами.