Рабочим мсье Жирода в этой жизни беспокоиться не о чем: они появляются на свет, кушают и какают, вкалывают и размножаются, танцуют и гоняют мяч, подхватывают туберкулез и цирроз (вместе или по отдельности), лечатся, а в случае неудачи – подыхают под чутким руководством мсье Жирода.
(Удобно, черт возьми, все предусмотрено…)
Только вот савойские крестьяне почему-то не прониклись мечтой о техническом прогрессе и продолжают тихо возиться в своих огородах, не спеша вливаться в рабочие массы. Поэтому заводу пришлось в срочном порядке по баснословным ценам закупать себе иммигрантов – арабов, русских, итальянцев, поляков, турок и португальцев, и вся эта публика вечно скандалит и дерется, совершенно не умеют люди себя вести!
Благодаря братьям нашим пришлым в городе сегодня наблюдается полнейший винегрет, разве что инженеры по-прежнему обитают в просторных особняках, а народец попроще селится где придется. Все арабы и турки почему-то собрались в восемьдесят четвертом доме (по-нашему – восьмерка-четверка). Так вот, в этой самой восьмерке-четверке не оказалось ни единого инженера.
Я живу на проспекте Освобождения, и в нашем доме много кого понамешано. Самый черный у нас Ноэль, а самый башковитый в смысле математики – Азиз.
Азиз, по утверждению нашей учительницы, живое доказательство того, что не все итальянцы каменщики, не все поляки пьяницы и не все арабы ездят на подножках мусоровозов и клянчат семейные пособия. Так говорит наша учительница, и слова ее вселяют надежду.
Отец Азиза приехал в наши края из Магриба, один-одинешенек, трудился на заводе, жил за теннисными кортами, в одной из крошечных хижин, тесно примыкающих друг к другу, по виду напоминающих крольчатники с изгородями наподобие бумажных. Как-то зимним утром один из тамошних жителей не сумел проснуться: окоченел насмерть, как цыпленок в холодильнике…
После этого печального происшествия городские власти прислали своего человека в полосатом галстуке и при портфеле, который со знающим видом запричитал, что так не годится, обстановка в этом районе нездоровая и всех бедолаг нужно срочно переселять. Бедолаг отправили в восьмерку-четверку, а некоторых к нам, на проспект Освобождения…
У Азиза есть старший брат Мустафа, который в свои восемнадцать лет так и не поумнел на голову. Он вообще не похож на других Будуду: есть в нем что-то китайское. Однажды я встретил его в бакалейной лавке мамзель Пуэнсен, и он вместо приветствия так вмазал мне по уху, что я свалился прямо в кучу туалетной бумаги.
Еще у них есть Науль, самая красивая девушка в доме после моей сестренки Наны, Имад и младшенький Абдулла, который недавно обнаружил у себя письку и с тех пор все никак не может нарадоваться.
В общем, молодняка у нас полно, и я полагаю, что для страны это очень здорово. Правда, некоторые со мной не согласны.
Мадам Гарсиа, например, считает, что от иностранцев плохо пахнет, но, на мой взгляд, все иностранцы разные.
Скажем, мсье Китонунца, папа Ноэля, и одевается, и благоухает как никто иной: галстук у него розовый, бабочкой, рубашка белая, выглаженная – ни единой складочки!
В воскресенье, в День Всех Святых, погода стояла теплая, будто в августе (только на Мирантене уже повисла снежная шапка). Мсье Китонунца вынес во двор раскладной стульчик, уселся и принялся читать стихи, написанные другими элегантными черными мужчинами.
Я гонял вокруг дома на велосипеде, пытаясь побить рекорд, но, завидев его, притормозил и полюбопытствовал:
– А что это вы читаете, мсье Китонунца?
Он взглянул на меня поверх очков, улыбнулся и произнес, теребя тонкие усики:
– Стихи негров, дружок.
– «Негры» говорить неприлично, – заметил я, – потому что все расы равны.
Он рассмеялся от всей души, прямо-таки зашелся от смеха, наверное, у него на родине все так смеются.
– Равенство рас, дружок, – это отдельный разговор, – сказал он мне. – Дай-ка я тебе лучше почитаю негритянские стихи.
– Идет, – ответил я.
И он прочел мне стихотворение:
Женщина голая, женщина черная,
Твой цвет – сама жизнь, твои формы – сама
красота!
Я взращен в твоей благодатной тени;
твои нежные руки защищали мои глаза,
И я вновь открываю тебя в этом знойном,
палящем краю,
С высоты перевала – обетованную землю,
И стою пораженный, сраженный твоей красотой,
Словно молнии вспышкой [24].
– Сильно сказано, – констатировал я. – Только, похоже, я не слишком разбираюсь в африканской поэзии, потому что ничего не понял.
– Как, совсем ничего? Ты уверен? – забеспокоился он.
– На уровне интуиции я бы сказал, что речь идет о женщине, которая прогуливается без ничего, – ответил я. – Вроде мадам Фобриу, которая выставляет на всеобщее обозрение свои вторичные половые признаки и некоторые первичные. Но в Африке все должно быть по-другому, там же чертовски жарко…
Тогда мсье Китонунца предложил, что еще раз прочитает мне первые строки, а я буду внимательно вслушиваться в каждое слово. Наша литературная дискуссия оживлялась, и я даже стал понимать, почему мсье Китонунца был у себя на родине великим педагогом и почему здесь, в Южине, ему сразу предложили сесть за руль мусоровоза. (Обычно на эту ответственную должность переходят с повышением те, кто раньше ездил на подножке мусоровоза…)
– Вот как ты думаешь, – спросил он, – что общего у поэта с этой женщиной? Они знакомы?
Он еще почитал отдельные строчки, а я включил мозги на полную мощность, чтобы не ударить лицом в грязь. Мне нравился папа Ноэля, и голос у него был такой нежный.
– Мне кажется, – начал я, – правда, я не уверен, но мне кажется, что поэт встретился в ванной со своей мамой и увидел, какая она красивая без ничего, вся черная-черная, и живот у нее такой мягкий, из которого он вылез… Он успел позабыть, какая у него замечательная мама, и вдруг понял, что его детство было таким спокойным, потому что она его защищала (так бывает, когда за горой слышен гром, а с нашей стороны небо синее, ясное), а когда мама обнимает своего ребенка, ему ничего не страшно…
– Прекрасно, – сказал он. – Замечательно… А тебе, дружок, приходилось испытывать что-нибудь подобное?
– Ну а как же, – ответил я. – У нас, в семье Фалькоцци, принято ходить по квартире без ничего. Мы комплексами не страдаем…
– Я не это имел в виду, – уточнил он. – Приходилось ли тебе чувствовать, что кто-то или что-то защищает тебя?
– Разумеется, – ответил я, – я постоянно это чувствую, в этом вся прелесть семейной жизни. А еще иногда я бываю в Аннюи и смотрю на Монблан… Он один возвышается надо всем остальным, и я понимаю: ему-то никто не нужен, но он всегда будет там возвышаться, и это и есть вечность. Он меня, конечно, не замечает, потому что по сравнению с ним я совсем крошечный, но в нем столько силы, что один взгляд на него придает мне смелости…
Мсье Китонунца просветлел. Он был доволен, что я делаю такие успехи в постижении африканской поэзии.
– Прекрасно, дружок, – похвалил он меня. – Ты очень тонко все прочувствовал. А теперь давай пойдем еще дальше. Попробуй догадаться, что стоит за образом матери, взрастившей поэта? Кто эта женщина, от любви к которой разрывается его сердце?
– Может быть, женщина – это и есть Африка, – предположил я, и эта была полная победа!
Я бы не хотел никого ругать, но говорить о литературе с мсье Китонунца мне понравилось куда больше, чем сидеть на уроках нашей училки мамзель Петаз.
В школе нас учат всяким увлекательным вещам, но не всегда…
Иногда наши художественные способности подавляются, и самовыразиться нам не дают.
Например, музыку в нашем классе ведет мсье Кастаньет, по вторникам, с утра. В жизни музыка нравится мне так же сильно, как книжки, девочки в одних трусиках и заснеженные вершины, но уроки мсье Кастаньета – это совершенно из другой оперы.
Когда он входит в класс, все вытягиваются в струнку и хором приветствуют его: «Здравствуйте, господин Кастаньет», а он сухо так отвечает: «Присаживайтесь» – и бросает на нас косые взгляды, будто подозревая в самых что ни на есть преступных намерениях на свой счет.
Потом мы открываем тетради по музыке на определенной странице и начинаем:
Безвременники в лугах
Расцветают, расцветают,
Безвременники в лугах,
Август на дворе.
Петь нам полагается каноном, но ничего путного из этого никогда не выходит, зато учитель музыки просто выпрыгивает из штанов и вопрошает, сознаем ли мы, куда движется наша родная Франция и что ее ждет, если эти сопляки (то есть мы) даже не способны спеть народную песню, а на радио, на радио-то что творится, полнейший разгул, варварские ритмы, кажется, будто мы за границей… Нет, он не в силах выносить наше мерзкое пение и потому достает дудку.
Мсье Кастаньет дымит, как целая пожарная команда, такое ощущение, что, пока он выплевывает окурок, новая сигарета сама собой вырастает у него в уголке губ. В результате его дудка больше похожа на дымовую трубку, а еще – на водосточную трубу из фильмов про чикагских гангстеров.
Подудев и подымив, он спрашивает, кто из нас хотел бы сыграть. Мы сидим, уставившись на собственные ширинки. Никто не хочет пасть жертвой музыкального произвола и быть облаянным, потому что самое мягкое ругательство мсье Кастаньета – «рыба тухлая», а остальные будут покруче…
Поскольку добровольцев среди нас не находится, мсье Кастаньет лично вызывает кого-нибудь на расправу.
– Вот ты нам сыграешь «К чистому ручью»!
Никогда не забуду, как он потребовал: «Эй ты, Фалькоцци! Сыграй-ка нам „Звезду снегов", да чтоб от губ отскакивало!»
Тоже выдумал! Кем он себя вообразил, этот гнусный куряка? Мы у него поголовно заработаем рак легких еще до того, как волосы в паху отрастут.