Мать (материнское)
Mater certessima… самая надежная мать – хоть бы это было правдой! В лучшем случае она лишь достаточно хорошая. В худшем случае ее образ колеблется между непредсказуемой, равнодушной, вторгающейся, властной, безудержной и…совершенной! Образы матерей, описанных в психоанализе, столько же многочисленны, сколь и разнообразны. На фоне бессчетного разнообразия можно все же различить три типа матери. Помимо регресса* пограничных* пациентов, Винникотт описал образ материнского, который является чем-то большим, чем обычный образ матери, – материнское присутствует лишь у той матери, чье постоянство, надежность – и ни в коем случае не «совершенство» – позволяет младенцу чувствовать непрерывность своего существования, что впоследствии позволит ему справиться с любыми переживаниями, криками и гневом и не быть при этом разрушенным. Однако достаточно, чтобы и у такой матери произошел временный отток «материнского», приводящего к его нехватке, и у ребенка сразу как будто земля уходит из-под ног, а тревога становится «немыслимой», не подлежащей ментализации.
Описанная Фрейдом мать соответствует образу матери «маленького Ганса», и это не просто мать младенца, а мать ребенка, наделенного тем, что вызывает так много зависти*, речь идет о матери мальчика. Она убаюкивает его, целует, ласкает, «воспринимает его абсолютно ясно как субститут истинно сексуального объекта» (Фрейд). Она бы ужаснулась, если бы поняла, что она делает, но от этого ее защищает собственное вытеснение. Впрочем, она бы совершила ошибку, если бы забеспокоилась: действуя таким образом, «она учит своего ребенка любить», «снабжает его необходимой сексуальной энергией» и влечениями, без которых ничего значительного не смогло бы произойти в его жизни.
Мелани Кляйн, «гениальному мяснику от психоанализа» (Лакан), принадлежит заслуга описания самой ужасающей из всех матерей. Мать в описании Кляйн как две капли воды похожа на мачеху Белоснежки, она предлагает тот же тип груди в виде яблока, что и Ева, как мы помним… «Это фантазм* ребенка, иначе, сказка, где сделан набросок ее портрета. Для того чтобы угадать, что у херувима в голове, достаточно понаблюдать за ним, когда он играет, и обратить особое внимание на его обращение с игрушками и особенно на то, как он истязает своего любимого плюшевого мишку. Поочередно бросая-подбирая, разрушая-созидая, критикуя-нахваливая, разрывая-соединяя, кромсая-перешивая свои любимые игрушки… можно заметить, что мать настолько же добрая, насколько и плохая. Мачеха Кляйн греет у своей груди пиранью.
Мать/дочь
Фрейд описывает не только мать мальчика, но и мать девочки. Одна и та же ли это мать*? Женское задает психоанализу таинственную загадку, которая отсутствует у мужского, загадку противопоставления разных полов, невидимого и тайного в одном случае (девочка), явного и открытого в другом (мальчик). В эдиповом периоде мальчик лишь продолжает любить свою мать, любовь начинается в первичных отношениях с ней, девочка же вынуждена провести работу по смене объекта* любви (от матери к отцу), окончательно запутывая карты и теряя надежду на симметрию. Загадки женского неотделимы от загадок раннего периода отношений между матерью и дочерью, таких же темных и так же плохо различимых, как и тени цивилизаций Миноса и Микен после расцвета Афин, в которые можно проникнуть с таким же трудом, как и на темный континент – метафора, перенятая Фрейдом у Стенли, первого исследователя африканских джунглей, диких, темных и неизведанных. Половая принадлежность сына и его пенис устанавливают различие между ним и матерью сразу после рождения, в то время как между матерью и дочерью, когда подобное рождает подобное, «аккумулируя идентичное» (Франсуаз Эритье), это угрожает рождению превратиться в простое воспроизведение; нередко психогенное бесплодие основано именно на страхе отсутствия дифференциации. У некоторых взрослых женщин возникает потребность прижиматься перед сном к каким-то мягким предметам, погладить свое лицо лоскуточком ткани, чтобы быстрее уснуть (отзвуки «плюшевого мишки»). Это напоминает им ощущения из детства, испытанные от любимой игрушки, являющейся и носителем запахов, и объектом первых прикосновений. Такая игрушка – переходный объект – представляет собой след раннего младенчества, прошедшего под знаком слияния и, разумеется, удовольствия, периода, от которого так и не произошла окончательная сепарация. Другим свидетельством этого является потребность в прикосновении и в прижатии «кожа к коже», особенно выраженная в гомосексуальной* эротике.
Отношения между матерью и дочерью варьируют на протяжении жизни от самого доверительного понимания до лютой ненависти, при этом они носят отпечаток первосвязи, архаической «цивилизации», «убеленной годами».
Мегаломания
См. Идеальное Я
Меланхолия
Слишком тяжелая, чтобы можно было бы ее удержать, голова покоится на ладони, с трудом ее подпирающей, – такова картина меланхолии (melas – черное, khole – желчь), сопровождающая всю историю живописи и поэзии, от «однообразной истомы» (Верлен) к «счастью быть печальным» (Гюго). Когда меланхолия не является обычной ностальгией, она не только пропитывается желчью, она еще и облачается во все черное, культивируя самое мрачное и пессимистичное, стремясь охладить даже солнце (см. Sunlights Эдварда Гоппера). Скорбящий знает, чту он утратил, в то время как меланхолик ничего об этом не знает. Меланхолия сопротивляется работе скорби*, она противится любому разрешению ситуации потери, она выступает против малейшего различия между живыми и мертвыми. Объект (любви) утрачен настолько, что теряется и сам объект как таковой, оставляя место лишь «утрате».
К картине депрессии* меланхолия прибавляет «безнадежное универсальное отвращение, содержащее в себе глубокую ненависть» (Вовенарг), в первую очередь отвращение к самому себе. Меланхолику невозможно понять, как кого-то может заинтересовать такое мерзкое существо, каким он является, его упреки в собственный адрес доходят до бреда самоуничижения. Без всякого стеснения он выставляет напоказ свои пороки и недостатки, в полной уверенности, что и другие их не лишены: «Если обходиться с каждым по заслугам, разве кто-то избежит кнута?» (Гамлет). «При горе обеднел и опустел мир, при меланхолии – самое Я» (Фрейд). Возможно, потерянный объект не такой пустой, как сам меланхолик, потерянный объект накрывает Я меланхолика своей тенью, от чего Я меланхолика смешивается с потерянным объектом. Ненависть к себе скрывает ненависть к другому, что делает меланхолию похожей на внутреннюю паранойю. Паранойя опасна для других, она может привести к убийству. Меланхолия опасна для самого себя, она может привести к суициду.
Мертвый ребенок
«Я – замещающий ребенок». Его имя несет в себе деформированный след того, кому он обязан, «что родился на свет». «Их имена делают из детей „привидения“», – пишет Фрейд, говоря о тех именах, которые, например, передаются от деда внуку. Но данная родственная связь соблюдает порядок поколений, их последовательность в жизни и в смерти. «Погибший ребенок», его фантазм*, укорененный в психике родителей, наоборот, остается таким ребенком навеки, ребенком вечным, незаменимым; это особенно заметно в случаях замещающих детей. «Сегодня ему было бы 45 лет». Это не образ взрослого в его зрелости, а образ ребенка с фотографии, благоговейно хранимой, образ комнаты, полной игрушек, к которым нельзя прикасаться. Он не приобрел ни одной морщинки, смерть не имеет к нему никакого отношения; это недоступный соперник, которого невозможно убить, даже мысленно. Здесь стрела времени теряет компас, будущее было вчера.
Эхо «умершего ребенка» порой отдаляется настолько, что становится почти неуловимым, оно больше угадывается, чем обнаруживается. Его следует искать в предыдущем поколении или даже раньше. Чаще всего оно передается по женской линии, волоча свою депрессивную тень от матери к дочери.
Молчание (психоаналитика)
Это была ее первая встреча с психоаналитиком. Озадаченная молчанием того, кто сидит перед ней, – попав в ситуацию, в которой врач, более обнадеживающий и успокаивающий, спросил бы: «Что привело вас ко мне?» – она догадывается, что своим молчанием он призывает ее говорить. Она со слезами на глазах рассказывает свою историю со смешанным чувством тревоги и раздражения. Ее мать всегда была занята собственной персоной, отец был погружен бог знает в какие заботы, не было никого, кто понимал бы заброшенного ребенка, каким она себя считала… Она больше так не может, не выдерживает, ей все надоело, она больше не желает… обращаться к глухой стене…
– Вас никогда не слушали?
Молчание психоаналитика – это не поза, а условие для слушания переноса*, в первую очередь для того, чтобы позволить переносу сформироваться. Так как психоаналитик, по крайней мере его персона, отсутствует, молчание позволяет бессознательно вырисовываться образам из жизни. Это и не пустое, и не белое, и не нейтральное, а скорее горнило – ожидание, позволяющее бессознательному пациента выйти из собственного молчания. Молчание и интерпретация* солидарны, как два образа, как две стороны одной и той же работы по трансформации (Видерман). На фоне молчания слова, произнесенные аналитиком в виде интерпретации, получают дополнительный шанс быть услышанными. Однако если психоаналитик молчит из принципа или упрямо и безропотно, согласно своему положению, если он играет роль «я тот, кто я есть», кто «знает», тогда его уже ничто не отличает от бога. Одной из целей интерпретации, подчеркивает Винникотт, является «обозначение пределов понимания аналитика». Будучи двигателем переноса, молчание психоаналитика может стать технической ошибкой, когда далекое от приглашения к свободе словоизлияния оно не служит ничему, а только лишь вновь повторяет мертвое молчание отца или матери.