«история меня оправдает» – так и не были услышаны народом. Ведь цензура при братьях Кастро работала гораздо лучше, чем при Батисте.
К 15 годам тюремного заключения был приговорен Хесус Янес (1917–2000), начальник личной охраны Кастро, бывший офицер армии Батисты, когда-то спасший жизнь Фиделю (он отказался отравить его в тюрьме). В 1960 г. он осмелился публично не согласиться с Кастро и был арестован (в тюрьме он отсидел, впрочем, «лишь» 11 лет).
В 1961 г. Марио Чанес де Армас (1927–2007) был приговорен к 30 годам тюрьмы за подготовку покушения на Фиделя Кастро. Он отбыл свой срок полностью и всегда отрицал выдвинутое против него обвинение. Кастро не проявил к нему ни малейшего милосердия, хотя они вместе штурмовали казармы Монкада, вместе возвращались из Мексики на яхте «Гранма», вместе скрывались в горах Сьерра-Маэстра. Но следующие 30 лет жизни Фидель правил Кубой, как царь, а Чанес сидел в тюрьме, как последний преступник.
Густаво Аркос (1926–2006), также участник штурма казарм Монкада (из-за болезненного ранения ноги, полученного тогда, он не смог присоединиться в 1956 г. к партизанскому отряду Фиделя), после победы революции стал защищать права человека и дважды отсидел за это в тюрьме (1967–1970; 1981–1988).
Еще более трагичная судьба ждала Умберто Сори Марина (1915–1961), ставшего министром сельского хозяйства Кубы и расстрелянного в 1961 г. за «контрреволюционные происки».
Этот список можно продолжать очень долго, пока «история не устанет оправдывать» Кастро.
С победой Фиделя на Кубе были объявлены вне закона традиционные демократические методы борьбы за власть. «Пришло время забрать себе наши права, вместо того, чтобы выпрашивать их», – так, вернувшись на Кубу, сформулировал свои планы Кастро, написав эти строки своему другу Карлосу Франки. После победы Кубинской революции тот несколько лет возглавлял ежедневную газету «Revolución», пока в 1968 г. не бежал с Острова свободы.
…Но история оказалась на редкость великодушна, да к тому же еще слепа, как Фемида. Она неизменно оправдывала Фиделя Кастро, который, балансируя в течение нескольких лет на грани жизни и смерти, однажды все-таки сверг диктаторский режим Батисты, чтобы стать величайшим кубинским диктатором и пожизненно править захваченной им страной.
Никто не забыт, и ничто не забыто
1956 г.
Может быть, в каждом обреченном городе жила своя Кассандра. Вещала, пророчила. Твердила о том, что сбудется, вглядываясь в ночную даль, не оставлявшую ни надежды, ни просвета. Ее слушали и не слышали. А она продолжала говорить так, словно читала открывшееся ей и неведомое еще никому, написанное где-то на досках судьбы.
Кассандрой блокадного Ленинграда была поэт Ольга Федоровна Берггольц (1910–1975) – коммунистка, едва не замученная коммунистами в 1939 г., на излете Большого террора, немка (по отцу), прожившая 872 дня (8 сентября 1941 – 27 января 1944) в городе, который окружили и безуспешно осаждали немецко-фашистские войска и где за время блокады от голода и бомбардировок погибли, по разным данным, от 600 тысяч до 1,5 миллиона человек («Великая Отечественная война 1941–1945 годов», т. 1, 2011). «В осаде Ленинграда погибло больше мирных жителей, – пишет американский политолог Майкл Уолцер, – чем в аду Гамбурга, Дрездена, Токио, Хиросимы и Нагасаки, вместе взятых» («Just and Unjust Wars» – «Справедливые и несправедливые войны», 1977).
Ольга Берггольц – муза блокадного Ленинграда
Кассандра работала в радиокомитете и почти каждый день, с декабря 1941-го по июнь 1945-го, выступала по радио, обращаясь к людям, с которыми делила все ужасы блокады. Каждый раз ее выступление начиналось со слов: «Говорит Ленинград…» В те дни, когда, «как бы по клятве апокалипсического ангела “времени больше не стало”» (Берггольц, из письма театральному критику Н. Д. Оттену от 17.03.43), ее передачи воспринимались простыми ленинградцами как чудо, а ее голос, наделенный удивительной энергической силой, казался голосом Мадонны, спустившейся в ад, чтобы утешить запертых там людей.
«Победа придет, мы добьемся ее, и будет вновь в Ленинграде и тепло, и светло, и даже… весело…» (29.12.41). «Взгляни себе в сердце, товарищ, посмотри попристальней на своих друзей и знакомых, и ты увидишь, что и ты и твои друзья за трудный год лишений и блокады стали сердечнее, человеколюбивее, проще. Вспомни хотя бы то, сколько раз ты сам делился последним своим куском с другим, и сколько раз делились с тобой, и как вовремя приходила эта дружеская поддержка» (29.12.42).
Осенью 1946 г. вышел сборник ее избранных выступлений «Говорит Ленинград» (21 очерк-радиоречь), уже три года спустя изъятый из открытых фондов библиотек и надолго отправленный в спецхран.
Она, как никто другой, понимала страдания людей и могла говорить с ними. Их беды были в те мгновения и ее бедами, с которыми она сама давно сжилась и научилась выдерживать их смертельный гнет. «Беды ходили за ней по пятам», – написала о ней Л. К. Чуковская («Записки об Анне Ахматовой», т. 2).
Беды ходили за ней еще до войны. Она потеряла четырех детей, двух рожденных и двух нерожденных (в июле 1937 г. – после допроса в НКВД, а в апреле 1939 г. – после ареста). Она потеряла двоих мужей, поэта Б. П. Корнилова, расстрелянного в 1938 г., и литературоведа Н. С. Молчанова, умершего от голода (как и 97 % ленинградских блокадников) в 1942 г. В советской тюрьме, проведя в ее бездне более полугода, она подорвала здоровье.
К началу Великой Отечественной войны, после всех перенесенных ею испытаний, в ней, кажется, не осталось слабого, живого места. Все было вытравлено бедами, обхаживавшими ее. Лишь под окаменелым от горя покровом тела, как в надежном убежище, жила ставшая вдруг свободной, ее потерявшая все душа.
Пройдет всего пара лет, и таких же окаменевших людей она будет встречать в Ленинграде всюду. В них начнут превращаться и взрослые, и дети. В своем потаенном дневнике она записала 2 июля 1942 г., вспоминая увиденного в булочной вымаливающего хлеб трехлетнего ребенка «с огромными, прозрачными голубыми глазами, застывшими, без всякого движения». «Все – ложь, – есть только эта девочка с застывшей в условной позе мольбы истощенной лапкой перед неподвижным своим, окаменевшим от всего людского страдания лицом и глазами». Она, поэт Ольга Берггольц, на себе испытала мертвящую хватку страдания и, пережив этот нечеловеческий опыт, помогала теперь другим.
В том же дневнике она писала вскоре после выхода из тюрьмы про «смешанное состояние […] страха, неестественного спокойствия и обреченности, безвыходности», к которому уже привыкла (14.12.39). По ее собственному признанию, она была «покалечена, сильно покалечена, но, кажется, не раздавлена». Теперь она могла думать «безжалостно и прямо», она обрела «человечность» и в схватке с окружающим миром стала чуть ли не победительницей. Она увидела, как все проходит, и самое горькое зло тоже проходит.
Может быть, поэтому в ее блокадных стихах повторяются слова о том, что «и это горе пройдет». Нет ничего вечного под солнцем – даже вечной беды! Всюду перед ней с первых дней войны возникали знаменья лучшего, знаки будущей победы и избавленья от бед.
«Седая мать троих бойцов», увиденная ею у городских ворот, стоит, «хищникам пророча горе» («Песня о ленинградской матери», 20.08.41). Каждый блокадный вечер приносит ей предвестие обетованного счастья; она радуется, заметив его, улавливает отголосок будущего, слушая «торжество пророчащую сводку» («Победа», 22.09.43). И вот уже все сбывается, что она, Кассандра, только предчувствовала и обещала другим – слепым и глухим к ходу времени: «Ты слышишь, товарищ, орудия бьют? О, это расплаты начало» («День января», 20.01.44).
В последние дни войны ей открываются знаки глубинных, онтологических перемен. Она видит, как попирается сама Смерть, а значит, когда-нибудь человек, «смертью смерть поправ», утвердится в жизни вечной. Ей, еще недавно «воинствующей комсомолке», то низвергаемой в ад, то избавляемой от него, открывается теперь то знание, которое здесь, в былые лета, на стогнах Санкт-Петербурга, обретали блистательные религиозные философы Серебряного века: «Твердит об этом трубный глас Москвы, […] как равных – славит павших и живых и Смерти – смертный приговор пророчит» («Твой путь»). Недаром ее небольшой поэме «Твой путь», написанной в апреле 1945-го, предпосланы в качестве эпиграфа слова Иоганна Вольфганга Гете: «Умри – и стань!» («Блаженное томление», 1814).
Но у этой поэмы есть и другой эпиграф. Отныне он будет всегда напоминать ей о том, что она не должна никогда забывать, – ее родной город, обреченный на смерть, и о том, кого она не должна никогда забывать, – каждого человека, умершего в этом городе в дни блокады, каждого ленинградца. Этот эпиграф взят ею из Библии: «Аще забуду тебя, Иерусалиме, забудь меня, десница моя, прилипни, язык мой, к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалима во главу веселия моего» (псалом 136).
Ее послевоенная поэзия и проза – гимн Ленинграду и ленинградцам, нескончаемый реквием по ним – многим сотням тысяч людей, которые по мановению руки безумного диктатора, чертившего карты «нового мира», были истреблены в годы блокады – стерты с лица земли.
Их имен благородных мы здесь перечислить не сможем,
так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням:
никто не забыт, и ничто не забыто. […]
Ни одной вашей жизни, товарищи, не позабыто.
В том славном 1956 г., после исторического XX съезда КПСС, разоблачившего культ личности Сталина, Берггольц написала это стихотворение, чьи строки были высечены на гранитной мемориальной стене Пискаревского кладбища, торжественно открытой 9 мая 1960 г. На этом кладбище, основанн