— Да, — отвечал Волков. — Могу ли я не помнить этого? Я столько раз бывал в той комнате.
— А вы помните Ивановский монастырь? — спросил он, в свою очередь.
— Это где-то в Сибири, — проговорила она. — Оттуда еще приходили странницы, и мы с мамой и сестрами пели с ними.
Волков был потрясен.
Ему нужно было уходить: она очень устала и начала жаловаться на головную боль. На глазах ее выступили невольные слезы. Он несколько раз поцеловал ей руку. Совершенно растроганный, сказал на прощанье: “Все будет хорошо!” и медленно вышел из комнаты.
В дверях он обернулся еще раз: слезы катились по его щекам. Я вышла проводить его, и он сказал мне:
— Постарайтесь понять мое положение! Если я скажу, что это она, теперь, после того, как другие столько раз говорили обратное, меня сочтут сумасшедшим.
Я далека от того, чтобы осуждать кого-то, но один смелый голос был бы куда полезнее для больной, чем все намеки и робкие подтверждения, выслушивать которые был, видно, наш удел».
Похоже, в Копенгагене не слишком были уверены в обмане, ибо вдовствующая императрица, мучимая сомнениями, устроила вскоре новое испытание для Анастасии. Кровавой резни в Екатеринбурге избежал наставник цесаревича господин Жийяр, возможно ли было пренебречь его свидетельством? Позднее Жийяр вспоминал:
«23 июля 1925 года моя жена получила письмо от великой княгини Ольги Александровны, чрезвычайно нас огорчившее. Великая княгиня сообщала, что в Берлине появилась молодая женщина, называющая себя Анастасией Николаевной, и что, хотя все это представляется ей не слишком правдоподобным, ее встревожили сенсационные откровения, которыми та завоевывала своих поклонников. “Мы все просим вас, — прибавляла она в конце письма, — не теряя времени поехать в Берлин вместе с господином Жийяром, чтобы увидеть эту несчастную. А если вдруг это, и впрямь, окажется наша малышка! Одному Богу известно! И представьте себе: если она там одна, в нищете, если все это правда… Какой кошмар! Умоляю, умоляю вас, отправляйтесь как можно быстрее; вы лучше, чем кто бы то ни было, сумеете сообщить нам всю истину… Самое ужасное, что она говорит, что одна из ее тетушек — она не помнит, кто именно — называла ее „Schwibs“. Да поможет вам Бог. Обнимаю вас от всего сердца”. В постскриптуме великая княгиня написала: “Если это действительно она, телеграфируйте мне, я приеду тотчас же”.
В воскресенье, 26 июля, в 6 часов вечера, наш поезд прибыл на вокзал. Нас встречали и сразу же отвезли в посольство Дании, где нам надлежало остановиться. Посол, господин Зале, еще не вернулся из Копенгагена. Он приехал на следующий день после обеда и, не теряя времени, посвятил нас во все детали. Господин посол рассказал, что госпожа Чайковская — так звали больную — говорит только по-немецки, и что вот уже несколько недель за ней ухаживает некая госпожа фон Ратлеф, русская дама, родом откуда-то из балтийских провинций, и, как кажется, очень ей преданная. Мы тут же — уже вечерело — отправились в Мариинскую католическую больницу, заведение для неимущих, расположенную в одном из берлинских рабочих кварталов.
Опускались сумерки. Госпожа Чайковская — несколько дней назад ей сделали операцию локтевого сустава — лежала в постели и выглядела совершенно обессилевшей, ее лихорадило. Я задал ей по-немецки несколько вопросов, на которые она отвечала невнятными восклицаниями. В полном молчании мы с необычайным вниманием вглядывались в это лицо в тщетной надежде отыскать хоть какое-то сходство со столь дорогим нам прежде существом. Большой, излишне вздернутый нос, широкий рот, припухшие полные губы — ничего общего с великой княжной: у моей ученицы был прямой короткий нос, небольшой рот и тонкие губы. Ни форма ушей, ни характерный взгляд, ни голос — ничего не оставляло надежды. Словом, не считая цвета глаз, мы не увидели ни единой черты, которая заставила бы нас поверить, что перед нами великая княжна Анастасия: эта женщина была нам абсолютно незнакома.
На следующее утро мы снова отправились в Мариинскую больницу. Госпожа Чайковская чувствовала себя гораздо лучше, лихорадка уменьшилась; но, как и накануне, у меня сложилось впечатление, что она не узнает нас. Я хотел воспользоваться улучшением, чтобы расспросить ее поподробнее, но понял вскоре, что от нее совершенно невозможно добиться ничего нового. Видя безуспешность моих стараний, я показал ей на мою жену и спросил, знакома ли ей эта женщина, которую она, без сомнения, должна хорошо помнить. Больная долго разглядывала ее и — я продолжал настаивать — ответила, наконец, с некоторой долей сомнения: “Es ist meines Vaters jungste Schwester”. (Это младшая сестра моего отца.) Бедняжка приняла мою жену за великую княгиню Ольгу! Она, видимо, узнала накануне, что датский посол вернулся из Копенгагена, куда ездил с докладом о ней для вдовствующей императрицы и великой княгини Ольги, и, поскольку мы явились к ней вместе с господином Зале, она заключила, что дама эта могла быть только “ее тетя Ольга”, прибывшая из Дании вместе с посланником.
Опыт, кажется, убеждает. Госпожа фон Ратлеф, правда, возразила, что больная только что перенесла операцию и ее бьет лихорадка, что, делая слишком поспешные выводы, мы рискуем допустить ошибку, которую трудно будет исправить. Мы, в свою очередь, выразили удивление тем, что больная не говорит по-русски. Госпожа Ратлеф отвечала, что врачи отметили множество повреждений черепа, которые бедняжка, вероятно, получила той страшной ночью в Екатеринбурге, и с ней произошел один из типичных случаев амнезии, столь часто встречающихся во время войны. А как же эти изменившиеся черты? Широкий рот, который едва ли может принадлежать великой княжне? Это все те же ужасные удары прикладом, изменившие всю нижнюю часть лица: у нее ведь не хватает семи зубов! Все это представляется весьма странным, но меня чрезвычайно смущают необычные откровения больной и особенно это словечко “Schwibs”, которым называла Анастасию Николаевну только великая княгиня Ольга и о котором мало кто знал. Кто же на самом деле это существо? Ключ к этой тайне мог бы дать только серьезный допрос, и мы, поддавшись просьбам людей, опекающих загадочную больную, решили вернуться в Берлин, когда госпоже Чайковской станет лучше»…
Это — рассказ бывшего воспитателя цесаревича. Выслушаем же теперь версию г-жи Ратлеф:
«…Я выполнила просьбу посланника и привела новых посетителей в комнату больной. Она вежливо протянула им руку, невзирая на страдания, которые причиняло ей каждое движение. Но появление гостей совершенно не тронуло ее, она так и осталась лежать, утопая в своих подушках. Посетители же были, казалось, чрезвычайно взволнованы печальной картиной, представившейся их глазам. Они долго сидели возле постели в полном молчании. Когда мужчины ненадолго покинули комнату, дама попросила у меня позволения взглянуть на ноги больной. Я устроила это так, чтобы бедняжка ни о чем не догадалась.
— У нее ноги совсем как у великой княжны, — сказала мне госпожа Жийяр.
— Наверное, нет смысла докучать больной вопросами, учитывая ее плохое состояние. Мы приедем опять, как только ей станет лучше, — пообещал господин Жийяр.
Больную раздражил этот визит:
— Какой-то незнакомый человек сидит у моей кровати и с усмешкой спрашивает меня, ем ли я нынче столько же шоколаду, сколько ела прежде! Он, видимо, хотел посмеяться надо мною: здесь, в Берлине, мне не доводилось пройти без вздоха мимо магазина с шоколадом, ибо я не могу ничего купить!..
Тем же вечером господин посланник, господин Жийяр с супругой и я собрались на совет. Все согласились с моим предложением как можно скорее перевезти больную в санаторий в Моммзене, где за ней ухаживал бы профессор Руднев, и через несколько дней, как и было условлено, мы отъехали…»
В конце сентября 1925 года больной стало получше. Наконец-то утихла лихорадка, она снова могла читать и играть с маленьким белым котенком по прозвищу Кики, подаренным госпожой Ратлеф. Вскоре вновь должны были приехать супруги Жийяр… Но предоставим лучше слово самой госпоже фон Ратлеф:
«Стоял ясный солнечный октябрьский день. Я ненадолго вышла из комнаты, а вернувшись, обнаружила у постели больной господина Зале в обществе того невысокого темноволосого господина, который уже навещал нас в Мариинской больнице. Больная всматривалась в его лицо с необычайным вниманием, я тотчас же заметила это. Она была столь взволнована, что у нее перехватило дыхание. Не без усилия она приняла спокойный вид и протянула ему руку со своей всегдашней вежливостью. Он спросил, помнит ли она его.
— Мне кажется, я видела вас прежде, но что-то незнакомое в вашем лице настолько меня смущает, что я не могу сказать, кто вы. Мне нужно немного привыкнуть.
А когда с нами остался только господин посол, она обратилась к нему с явным недоумением:
— Это может быть только преподаватель моего брата, господин Жийяр. Я не осмелилась назвать его; мне показалось, он ужасно переменился.
Назавтра господин Жийяр пришел снова. Она была уже гораздо более спокойна и, когда он присел возле ее кровати, спросила, никак не называя его:
— Куда подевалась ваша борода? У вас ведь был совсем закрыт подбородок, правда же?
— Да, — отвечал господин Жийяр и рассказал, как вынужден был еще в Сибири сбрить бороду, чтобы не быть узнанным большевиками.
Посещение нас господином Жийяром и переживания, вызванные им, сильно утомили больную. Она лежала, утопая в подушках, и казалась подавленной. Разговор никак не завязывался. Наконец господин Жийяр прервал молчание:
— Говорите же, прошу вас. Расскажите все, что вы помните из прошлого.
Он слишком плохо знал ее нынешнее состояние — а ведь я не раз говорила ему об этом! — иначе не стал бы спрашивать столь прямо.
— Я не умею рассказывать. Я даже не знаю, о чем следует говорить.
Господин Жийяр допустил еще одну оплошность, не оставшуюся без последствий, когда с излишней, скажем прямо, оживленностью выразил свое удивление тем, что ее память не слишком исправно, служит ей.