Но экономическое развитие создает определенные условия, которые увеличивают вероятность этого самостоятельного выбора. Это происходит по двум причинам. Во-первых, экономическое развитие открывает рабу концепцию господства, когда он обнаруживает, что с помощью технологии может быть господином природы, и становится господином самого себя благодаря дисциплине работы и образованию. Когда степень образованности общества растет, рабы получают возможность осознать свое рабство и пожелать стать господами, а также воспринять идеи других рабов, размышлявших о своем подчиненном положении. Образование учит их, что они люди, обладающие человеческим достоинством, и они должны бороться за признание этого достоинства.
Факт, что современное образование учит идеям свободы и равенства, не случаен; существуют идеологии рабства, порожденные реакцией на реальную ситуацию, в которой рабы оказываются. Христианство и коммунизм – рабские идеологии (последнюю Гегель не предвидел), обладающие частью правды. Но с течением времени обнажились иррациональности и противоречие обеих: в частности, коммунистические общества, вопреки своей приверженности к свободе и равенству, оказались современными версиями обществ рабовладельческих, в которых не признавалось достоинство огромных масс людей. Коллапс марксистской идеологии в конце восьмидесятых годов в некотором смысле отразил достижение более высокого уровня рациональности жителями таких обществ и их осознание, что рациональное всеобщее признание может существовать лишь при либеральном общественном строе.
Второй способ, которым экономическое развитие способствует либеральной демократии, состоит в огромном положительном эффекте, связанном с потребностью во всеобщем образовании. Прежние классовые барьеры рушатся, и создаются условия равенства возможностей. Хотя возникают новые классы, связанные с экономическим положением или образованием, в обществе сильно повышается внутренняя мобильность, способствующая распространению эгалитарианских идей. Таким образом, экономика создает определенного рода равенство де-факто раньше, чем оно возникает де-юре.
Если бы люди состояли только из рассудка и желания, они были бы абсолютно довольны жизнью в Южной Корее под военной диктатурой, или под просвещенной технократической администрацией франкистской Испании, или в гоминьдановском Тайване, стремительно прущих вверх в экономическом росте. И все же граждане этих государств оказались чем-то большим, нежели комбинацией желаний и рассудка: у них есть тимотическая гордость и вера в собственное достоинство, и они хотели признания этого достоинства – прежде всего правительством страны, в которой они живут.
Таким образом, жажда признания – это и есть недостающее звено между либеральной экономикой и либеральной политикой.
Мы видели, как передовая индустриализация порождает общества урбанистические, мобильные, с постоянно растущим уровнем образования, свободные от традиционных форм авторитета – племени, священника, гильдии. Мы видели высокую эмпирическую корреляцию между такими обществами и либеральной демократией, хотя не могли полностью объяснить причины этой корреляции.
Слабость нашей интерпретации заключалась в том, что мы искали экономическое объяснение выбору либеральной демократии, то есть объяснение, так или иначе обращенное к желающей части души, а надо было смотреть на тимотическую сторону, на жажду признания. Потому что социальные изменения, сопровождающие развитую индустриализацию, в частности образование, порождают, как оказывается, определенные требования признания, не существующие у людей более бедных или менее образованных. Чем люди становятся богаче, космополитичнее, образованнее, тем сильнее они жаждут не просто большего богатства, но признания своего статуса.
Этот полностью не экономический и не материальный мотив может объяснить, почему люди в Испании, Португалии, Южной Корее и КНР выдвигали требования не только рыночной экономики, но еще и свободного правления народа и для народа.
Культура и демократия
В конце истории у либеральной демократии не осталось серьезных конкурентов. В прошлом люди отвергали либеральную демократию, считая ее ниже монархии, аристократии, теократии, фашистского или коммунистического тоталитаризма или любой другой идеологии, в которую им случалось верить. Но теперь, если не считать исламского мира, установился, по всей видимости, общий консенсус, согласный с претензиями либеральной демократии на звание наиболее рациональной формы правления, то есть государства, которое наиболее полно понимает рациональные желания и рациональное признание.
Если это так, то почему вне исламского мира существуют недемократические страны? Почему переход к демократии остается столь трудным для многих стран, народы и правительства которых абстрактно согласны с демократическими принципами? Почему есть у нас подозрения, что некоторые режимы на земном шаре, в настоящее время объявляющие себя демократическими, вряд ли останутся таковыми, в то время как о других едва ли можно сказать, что это именно стабильная демократия, а не что-то иное? И почему существующая тенденция к либерализму вроде бы пошла на спад, хотя в долгосрочной перспективе обещает победить?
Учреждение либеральной демократии должно бы быть в высшей степени рациональным политическим актом, в котором общество как целое обдуманно выбирает конституцию и основные законы, управляющие общественной жизнью. Но часто поражает слабость и рассудка, и политики, не дающая достигнуть им своих целей, и поражает, как люди «теряют контроль» над своей жизнью, не только личной, но и на политическом уровне. Например, многие страны Латинской Америки возникли как либеральные демократии вскоре после отвоевания независимости у Испании или Португалии в девятнадцатом веке и создали свои конституции по образцу конституции Соединенных Штатов или республиканской Франции. И ни одно из них не сумело сохранить демократическую традицию нерушимой до нынешних времен.
Оппозиция либеральной демократии на теоретическом уровне никогда не была сильна в Латинской Америке, если не считать кратких периодов вызова со стороны фашизма и коммунизма, и все же либеральным демократам пришлось выдержать трудные бои за завоевание и сохранение власти.
Есть такие страны, как Россия, знавшая множество авторитарных форм правления, но не знавшая до недавних времен истинной демократии. Другие страны, вроде Германии, испытали страшные трудности на пути к стабильной демократии, несмотря на глубокие свои корни в западноевропейской традиции, а во Франции, на родине свободы и равенства, много возникло и исчезло республик после 1789 года. Эти примеры резко контрастируют с большинством примеров демократий англосаксонского происхождения, где стабильность институтов поддерживалась сравнительно легко.
Причина, по которой либеральная демократия не стала повсеместной или не всегда оставалась стабильной после прихода к власти, лежит в конечном счете в неполном соответствии между народом и государством. Государства – искусственные политические образования, а народы – существующие моральные сообщества. Имеется в виду, что народы – это сообщества с единым пониманием добра и зла, представлением о святом и грешном, которые, быть может, возникли по чьей-то воле в далеком прошлом, но существуют сейчас в большой степени силой традиций. Как сказал Ницше, «каждый народ говорит на своем языке о добре и зле» и «свой язык обрел он себе в обычаях и правах», отраженных не только в конституции и законах, но в семье, в религии, в классовой структуре, в ежедневных привычках и в идеале образа жизни. Царство государств – это царство политического, сфера сознательного выбора подходящего режима правления. Царство народов не политично: это область действия культуры и общества, чьи правила редко явно или сознательно признаются даже теми, кто в них участвует. Когда Токвиль говорит об американской конституциональной системе сдержек и противовесов, о разделении ответственности между федеральным правительством и правительством штата, он говорит о государствах; но когда он описывает фанатический спиритуализм американцев, их ревность к равенству или факт, что они более привержены практической науке, нежели теоретической, он говорит о народе.
Государства накладываются на народы сверху. В некоторых случаях государства формируют народы, как законы Ликурга и Ромула сформировали этос народов Спарты и Рима или как законы свободы и равенства создали демократическое сознание среди различных народов-эмигрантов, образовавших Соединенные Штаты Америки. Но во многих случаях между государством и народом есть напряженность – как, например, было в России и Китае; где коммунисты силой обращали население к идеалам марксизма. Успех и стабильность либеральной демократии поэтому никогда не определяется простым механическим приложением определенного набора универсальных принципов и законов, но требует определенной степени согласия между народами и государствами.
Если мы следом за Ницше определим народ как моральную общность, разделяющую одни и те же понятия о добре и зле, то становится ясно, что народы и культуры, ими создаваемые, начинаются в тимотической части души. Культуры, в некотором смысле, возникают из способности оценивать: сказать, например, что человек, уважающий старших, – человек достойный или что человек, поедающий нечистых животных вроде свиней, достойным не является.
Таким образом, тимос, или жажда признания, есть фундамент для того, что социологи называют «ценностями». Как мы видели, это борьба за признание породила отношения господства и рабства во всех их многообразных проявлениях и моральные кодексы, произошедшие из них, – почтение подданного к монарху, крестьянина к помещику, надменное чувство превосходства у аристократа и так далее.
Жажда признания – это также психологический фундамент двух крайне мощных чувств – религии и национализма. Этим я не хочу сказать, что религия и национализм могут быть сведены к жажде признания, но именно корни этих страстей, лежащие в тимосе, и придают им столь великую силу.