1000 лет одиночества. Особый путь России — страница 32 из 51

Но эта чистая форма реализма скрыто возвращает в высшей степени редукционистские допущения относительно природы человеческих обществ, составляющих международную систему, ошибочно приписывая эти допущения «системе», а не единицам, ее образующим. Например, совершенно нет причины предполагать, что любое государство в анархическом международном порядке должно ощущать угрозу со стороны другого государства, если нет причины думать, что человеческие сообщества сами по себе агрессивны. Международный порядок, описываемый реалистами, очень напоминает естественное состояние Гоббса, где человек находится в состоянии войны всех против всех. Но гоббсовское состояние войны возникает не из простой жажды самосохранения, а потому что самосохранение сосуществует с тщеславием или жаждой признания. Если бы не было людей, которые желают навязать другим свои взгляды, в частности, людей, пропитанных духом религиозного фанатизма, сам Гоббс бы сказал, что первобытное состояние войны вообще никогда бы не возникло. Одного самосохранения мало, чтобы объяснить войну всех против всех.

Мирное естественное состояние – именно это постулировал Руссо. Он отрицает, что тщеславие для человека естественно, и утверждает, что естественный человек, жертва страха и одиночества, по сути своей мирен, так как его немногие эгоистические потребности легко удовлетворяются. Страх и незащищенность ведут к постоянному стремлению не ко все большей власти, а к изоляции и покою: естественное состояние населено травоядными личностями, которые вполне готовы жить и давать жить другим, лишь бы ощущать собственное существование без зависимости от других людей. Или, говоря другим языком, мир рабов, стремящихся к сохранению собственного естественного существования, был бы свободен от конфликтов, потому что лишь господ влечет в кровавую битву.

Вполне возможно представить себе анархические системы государств вполне мирные, в которых вопросы биполярности и многополярности абсолютно несущественны, если постулировать, что человеческие сообщества ведут себя подобно человеку в естественном состоянии Руссо или рабу Гегеля, то есть если их единственный интерес заключается в самосохранении. Реалистское утверждение, что государства воспринимают друг друга как угрозу и поэтому вооружаются, берется не столько из исследования системы, сколько из скрытого предположения, что человеческие сообщества в своем международном поведении напоминают гегелевского господина, ищущего признания, или тщеславного первого человека Гоббса, а не робкую личность Руссо.

* * *

Факт, что мир в исторических системах государств был столь трудно достижим, отражает другой факт: некоторые государства ищут не только самосохранения. Как гигантские тимотические личности, они ищут признания собственной ценности или достоинства на династической, религиозной, националистической или идеологической почве, и при этом заставляют другие государства сражаться или покоряться. Поэтому исходной почвой войны между государствами является не самосохранение, а тимос. Как человеческая история началась с кровавой битвы всего лишь за престиж, так международный конфликт начинается с борьбы за признание между государствами, которая есть изначальный источник империализма. Поэтому реалист ничего не может вывести из голых фактов распределения сил в системе государств. Такая информация приобретает смысл, только если сделать определенные допущения о природе обществ, составляющих систему, а именно: что по крайней мере некоторые из них стремятся не только к самосохранению, но и к признанию.

Раннее поколение реалистов, таких как Моргентау, Кеннан, Нибур и Киссинджер, допускали в свой анализ некоторые соображения о внутреннем характере государств и потому могли лучше объяснить причины конфликтов, чем «структурные» реалисты более поздней академической школы. Первые хотя бы признавали, что движущей конфликта должно быть человеческое желание господства, а не механическое взаимодействие в системе бильярдных шаров. И тем не менее реалисты всех мастей тяготели к весьма редукционистским объяснениям поведения государств, когда говорили о внутренней политике.

Трудно, например, понять, как реалист, подобный Моргентау, может эмпирически доказать, что борьба за власть является, как он утверждает, «универсальной в пространстве и времени», поскольку есть бесчисленные примеры того, как и общества, и личности действовали по иным мотивам, нежели желание укрепить свою относительную власть и силу. Греческие полковники, уступившие власть гражданским в 1974 году, или аргентинская хунта, ушедшая в 1983 году от власти навстречу возможному судебному преследованию, – оба эти случая трудно описать как «борьбу за укрепление своей власти». Великобритания в последней четверти девятнадцатого века приличную часть своих национальных сил посвятила приобретению новых колоний, в частности в Африке, а после Второй мировой войны почти столько же сил затратила на ликвидацию своей империи. Турция до Первой мировой войны мечтала о пан-тюркской империи от Адриатики до Центральной Азии, но впоследствии под руководством Ататюрка отказалась от этих империалистических целей и отступила в границы компактного национального государства в Анатолии. И неужели страны, стремящиеся к уменьшению, можно считать такими же примерами борьбы за усиление, как и те страны, что стремятся к расширению путем завоевания и военного строительства?

Моргентау возразил бы, что эти примеры действительно иллюстрируют борьбу за власть, потому что есть разные формы власти и силы и разные пути к ним. Некоторые государства стараются сохранить имеющуюся у них мощь путем политики статус-кво, другие – путем политики империализма, а третьи стараются продемонстрировать свою мощь путем политики престижа. Деколонизирующаяся Великобритания или кемалистская Турция равно стремятся к максимальному увеличению своей мощи, потому что вынуждены консолидироваться. Уменьшаясь, они гарантировали себе мощь на долгосрочную перспективу. Государство не обязано стремиться к увеличению мощи традиционными способами военной и территориальной экспансии: того же можно достигнуть путем экономического роста или возглавив борьбу за свободу и демократию.

* * *

При дальнейшем рассуждении становится очевидно, что определение «мощи» или «власти» столь широко, что охватывает и цели государств, старающихся уменьшиться, и цели государств, использующих насилие и агрессию для расширения территории, а потому теряет свое описательное или аналитическое значение. Такое определение не помогает нам понять, почему страны начинают войны. Ибо ясно, что некоторые проявления «борьбы за власть», столь широко определенной, не только не угрожают другим, но явно имеют положительное значение. Например, если мы будем трактовать поиск экспортных рынков Южной Кореей и Японией как проявления борьбы за усиление, то такая борьба может вестись обеими странами к взаимной выгоде и выгоде всего региона в целом, потому что регион получит доступ к постоянно дешевеющим продуктам.

Очевиден факт, что все государства должны стремиться к мощи для достижения своих национальных целей, даже если эти цели не выходят за рамки простого выживания. Поиск усиления в этом смысле конечно же универсален, но значение его тривиально. Совсем другое дело – сказать, что все государства стремятся максимально увеличить свою мощь, в частности военную. И в каком же смысле будет полезно считать современные государства вроде Канады, Испании, Голландии или Мексики такими, которые стремятся к максимальной мощи? Каждое из них определенно стремится стать богаче, но это богатство желанно ради внутреннего потребления, а не для укрепления своей силы по отношению к соседям. На самом деле эти страны поддержали бы экономический рост соседей, поскольку их процветание тесно связано с таким ростом.

Поэтому государства не просто стремятся к усилению; они преследуют разнообразные цели, диктуемые концепциями легитимности. Такие концепции действуют как мощные ограничения в поиске усиления ради самого усиления, и те государства, которые пренебрегают соображениями легитимности, подвергают себя риску. Когда Великобритания отказалась после Второй мировой войны от Индии и других областей империи, это было сделано в большой мере из-за истощения победой. Но еще дело было и в том, что многие британцы поверили в несовместимость колониализма с Атлантической хартией и Всеобщей декларацией прав, на основе которых Великобритания только что завершила войну с Германией. Если бы максимальное усиление было главной целью Великобритании, страна могла бы вполне попытаться удержать свои колонии, как поступила после войны Франция, или завоевать их заново после восстановления своей экономики. То, что последний образ действий оказался неприемлемым, связано с тем фактом, что Великобритания согласилась с приговором, который современный мир вынес колониализму как нелегитимной форме господства.

* * *

Тесная связь, существующая между силой и концепцией легитимности, нигде не получала лучшей иллюстрации, чем в Восточной Европе. В 1989 и 1990 годах, когда распался Варшавский договор и в центре Европы возникла объединенная Германия, мир увидел такой сдвиг баланса сил, какой никогда не наблюдался в мирное время. Изменения в материальном балансе сил не произошло; ни один танк в Европе не был уничтожен в бою или даже перемещен в рамках договоров о контроле над вооружениями.

Сдвиг произошел целиком за счет изменений стандартов легитимности: коммунистическая власть оказалась дискредитирована в странах Восточной Европы в одной за другой, а у самих Советов не хватало уверенности в себе, чтобы восстановить империю силой; и скрепы Варшавского пакта растаяли быстрее, чем могли бы в жару настоящей войны. И не важно, сколько танков и самолетов есть у страны, если ее танкисты и летчики не желают стрелять в гражданских демонстрантов. Легитимность составляет, по выражению Вацлава Гавела, «силу бессильных». Реалисты, которые рассматривают только способности, но не намерения, оказываются в невыигрышном положении, когда намерения меняются столь радикальным образом.