Содержимое выгребных ям просачивалось в землю, заражая питьевую воду в колодцах, а воздух дымился от гнилых испарений. В повести «Златоокая девушка» (1834 год) Бальзак описывает дома, «стоящие по колено в грязи и мусоре». Напомним читателю на всякий случай, что Париж XIX века отнюдь не был какой-то уникальной фабрикой нечистот. Другие европейские столицы – Лондон, Берлин, Вена или Петербург – выглядели в те времена немногим лучше. И нас после этого хотят уверить, что общественные туалеты исправно функционировали в Риме еще в IV веке до Рождества Христова? Неужели античные города действительно были образцом коммунального благоустройства, а греческие и римские инженеры, жившие более двух тысяч лет назад, блистательно разрешили проблему канализации и водоснабжения, которая долгое время была не по зубам цивилизованным европейцам? Вопросы эти, понятно, риторические, так что вернемся к нашим баранам.
Когда Жан Ренуар пишет, что в Париже 1840-х годов «не было сточных ям – по той простой причине, что не было канализации», он немного лукавит. Канализации не существовало только лишь в привычном смысле этого слова, как системы отводных труб, соединявших жилые и бо́льшую часть общественных зданий с городским сточным коллектором. А вот разветвленную сеть подземных штолен и галерей, запутанный лабиринт водостоков, сбегающих к Сене, начали сооружать еще в Средние века, и к моменту опубликования романа «Отверженные» совокупная длина парижских клоак, лежащих под ногами горожан, составляла более 60 миль. Этот огромный незримый город, похороненный в земной тверди, этот рукотворный кишечник, неутомимо выплевывающий нечистоты, не ведает покоя ни на минуту, как чудовищный головоногий моллюск с десятками тысяч щупальцев. Он непрерывно растет по мере роста города наверху. Всякий раз, когда Париж обзаводится новой улицей, клоака выбрасывает очередную лапу. Гюго пишет, что если бы Париж снимался как крышка, то с высоты птичьего полета нашему взору открылся бы прихотливый узор, некое подобие затейливой арабской вязи или толстого сука с побегами, привитого к реке.
Вплоть до середины позапрошлого столетия парижская клоака была символом социальной патологии, потому что веками надежно укрывала в своем чреве изгоев и отверженных – бродяг, воров, убийц и бездомных детей. Но не одно только городское отребье находило пристанище в ее смрадной утробе. В непроглядной тьме извилистых коридоров, напоенных ядовитыми испарениями, прятались бунтари, еретики и вольнодумцы всех мастей: шайки свирепых майотенов[111] в четырнадцатом веке, гугеноты[112] в шестнадцатом и иллюминаты[113] Морена в семнадцатом. Около шестисот лет тому назад в паутине водостоков не единожды скрывался от правосудия Франсуа Вийон[114], перекати-поле и завсегдатай всех злачных мест Парижа, бывший школяр, уголовник, висельник и блестящий поэт, самокритично однажды заметивший: «Я Франсуа, чему не рад, / Увы, ждет смерть злодея. / И сколько весит этот зад, / Узнает скоро шея». Сохранилась даже легенда, что поэт-маргинал, облюбовавший парижское дно, как-то раз беседовал с великим Рабле[115] через железные прутья смотрового колодца, так сказать, de profundis[116], хотя к моменту рождения создателя бессмертного «Гаргантюа» Вийону должно было исполниться около семидесяти лет. А куда уходит Жан Вальжан с раненым Мариусом на плечах после катастрофы 1832 года? Все туда же, в зловонный лабиринт под мостовыми французской столицы. Так что Юджин Вебер совершенно прав, когда пишет, что, с точки зрения рядового парижанина, коммунальное и социальное неблагополучие всегда шагают рука об руку и являются по сути дела аверсом и реверсом одной и той же монеты. И в самом деле: июльская революция 1830 года сопровождается эпидемией холеры в 1832-м, а февральская революция 1848-го влечет за собой холеру 1849-го. «Революция и Реставрация породили в обществе страх перед вызревающими в подземельях „пороховыми за-говорами“, перед революционерами типа Марата и Бланки, которые казались исчадьями бездонного городского чрева». И хотя инсургенты XIX столетия вынашивали свои разрушительные планы отнюдь не в парижской клоаке, а в местах куда более уютных и комфортабельных, богатые домовладельцы и аристократы, напуганные взбудораженной чернью, усматривали самую непосредственную связь между потаенной жизнью катакомб родного города и социальной активностью его граждан. Если древние римляне на все лады воспевали свою клоаку, воздавая ей чуть ли не божественные почести, то скептические парижане – прагматики до мозга костей, чуждые восторженного пафоса, – именовали свою канализацию не иначе как Вонючей дырой. И у них были к тому все основания, поскольку капризное подбрюшье французской столицы неоднократно выплескивалось вовне. Слово Виктору Гюго:
«Наводнение 1802 года – одно из незабываемых воспоминаний в жизни парижан, достигших восьмидесятилетнего возраста. Грязь разлилась крест-накрест по площади Победы, где возвышается статуя Людовика XIV; она затопила улицу Сент-Оноре из двух выходных отверстий клоаки на Елисейских Полях, улицу Сен-Флорантен из отверстия на Сен-Флорантен, улицу Пьер-а-Пуассон из отверстия на улице Колокольного Звона, улицу Попенкур из отверстия над мостиком Зеленой Дороги, Горчичную улицу из отверстия на улице Лапп; она заполнила сточный желоб Елисейских Полей до уровня тридцати пяти сантиметров. В южных кварталах через водоотвод Сены, гнавший ее в обратном направлении, она прорвалась на улицу Мазарини, улицу Эшоде и улицу Марэ, где растеклась на сто девять метров и остановилась за несколько шагов от дома, где жил Расин, выказав таким образом больше уважения к поэту XVII века, чем к королю. Наводнение достигло наиболее высокого уровня на улице Сен-Пьер, где грязь поднялась на три фута выше плит, прикрывающих выходные отверстия сточных труб, а наибольшего протяжения – на улице Сен-Сабен, где она распространилась на двести тридцать восемь метров в длину».
Первая попытка исследовать тенета парижских клоак принадлежит французскому королю Генриху II из династии Валуа (1519–1559). В наши дни трудно сказать, насколько успешной оказалась разведка Филибера Делорма (а именно этому человеку король поручил инспекцию подземных свалок Парижа), ибо все карты и путеводители (если таковые имелись в наличии) давным-давно растаяли в пыльных архивах. И только без малого триста лет спустя нашелся смельчак, рискнувший спуститься в парижские катакомбы.
Гюго рассказывает, как однажды в 1805 году на прием к императору Наполеону Бонапарту явился на утренний прием министр внутренних дел и заявил буквально следующее.
«– Государь, – сказал Наполеону министр внутренних дел, – вчера я видел самого бесстрашного человека во владениях вашего величества.
– Кто же это? – резко спросил император. – И что он сделал?
– Он задумал сделать нечто невозможное, государь.
– Что именно?
– Исследовать клоаки Парижа.
Такой человек действительно существовал, и звали его Брюнзо».
Неутомимый Брюнзо обследовал всю клоаку от верховьев и до устья. Он отыскал клеймо, оставленное Делормом в 1550 году, прошел крытыми сводами XVII и XVIII веков и тщательно обследовал ветхую кладку окружного водостока, проложенного еще в 1412 году. Его беспримерный поход был самым настоящим подвигом, перед которым бледнеют успехи маленького капрала[117] под Маренго, Нови и Аустерлицем. Работая в полной тьме, в атмосфере удушливых испарений, он был вынужден совмещать разведку с очисткой. Приходилось разгребать непролазную вековую грязь и одновременно производить измерения: фиксировать стоки, отсчитывать решетки и смотровые колодцы, наносить на карту места разветвлений и новых каналов, указывать очертания подземных водоемов, обозначать координаты мелких притоков главного рукава, определять их нивелировку, высоту и ширину. Фонари едва тлели и поминутно гасли в ядовитых испарениях, а неверный грунт вдруг неожиданно расседался, проваливаясь в бездонную пропасть. Местами стены были покрыты отвратительными грибными наростами, мертвенно-белыми, как лягушачье брюхо, а под ногами сновали крысы величиной с небольшую кошку. Изыскания Брюнзо продолжались целых семь лет – с 1805 года по 1812 год.
Первопроходцев, рискнувших окунуться во мглу и смрад парижской клоаки, иногда подстерегали опасности совершенно особого рода. Мерзкая живность, кишащая в топком иле, вонючая жижа, хлюпающая под ногами, и нестерпимое зловоние – это сущие пустяки по сравнению с грозными плывунами, которые разверзаются нежданно-негаданно, чтобы проглотить беспечного ходока. Что такое плывун? Это зыбучие пески, упрятанные под землю. И хотя феномен зыбучих песков не понаслышке знаком жителям Бретани или, скажем, Шотландии, но и на старуху бывает проруха.
На прибрежной отмели во время отлива неосторожного путника нередко подстерегает смертельная опасность. На первый взгляд отмель как будто суха, под ногами – слежавшийся плотный песок, но при каждом шаге, едва только приподнимешь ногу, след тут же заполняется водой. Казалось бы, пока ничто не предвещает беды, и только каким-то шестым чувством путник вдруг угадывает, что каждый следующий шаг дается ему со все бо́льшим трудом. Он начинает волноваться и уже с некоторой тревогой поглядывает на берег, как вдруг неожиданно проваливается сразу по щиколотку. Песок словно превратился в некое подобие липкой смолы, которая держит так же прочно, как стальной медвежий капкан. Человек бросается влево, вправо и немедленно увязает сначала до колен, а затем по пояс. И тогда он с ужасом понимает, что попал в зыбучие пески, что у него под ногами та жуткая стихия, которая и не земля, и не вода, а что-то иное, текучее и вязкое одновременно, и откуда нет и не может быть спасения. Проходит совсем немного времени, и он с головой окунается в бездонную трясину, только ласковый морской бриз треплет пряди волос, торчащие из песка. Иногда пески засасывают всадника вместе с лошадью, пишет Гюго, иногда возницу вместе с повозкой. Это совсем не то же самое, что сгинуть в морской пучине: здесь человека затопляет былинная мать сыра земля, вволю напоенная океаном.