Он как будто человек из междулетья, вне времени. Монолог между кораблем и причалом. Он взошел на крыльцо, я предлагаю ему рюмочку, чтобы его остановить, но он отказывается. Бросил пить. Потом он наклоняется ко мне и шепчет: «Ишь, какая с тобой дама шикарная…»
И убежал — тугозаведенный кардиостимулятор, сердце-батарейка, которая никогда не сядет, будет работать, работать и работать до скончания веку, как зайчик в рекламе «Дюраселла», который до самой смерти бьет в барабан: как настроение? Как настроение? Как настроение? Он вразвалку спускается с крыльца и, покачиваясь, выходит на улицу, поздравляет всех прохожих и всех, кто с ними, а его, как и раньше, никто не понимает. Во «время лимбо» все были бы такими же.
«Мне всегда нравились волосатые мужчины. А еще у него волосы гораздо более жесткие. Они больше раждразяют». Ага. Год начинается с жестких волос. «Больше раждразяют». На столе винты в вазе, а на диване девичник: 15, 30 и 50 тысяч крон. Я решаю сделать исключение из правила: «Не заговаривать с людьми первым и без повода», подлетаю к старине Хосе и ругаю его за мухлеж при продаже. «Мы в сочельник не смогли терпеть этот маразм больше получаса!» Баура переводит для него мой слишком сложный язык. Святой плут Хосе увиливает от ответа и говорит, что не подозревал, что елка окажется такая музыкальная. Я давлю на него, пока он не переходит на: «многие эта любьят очэн весело, да, для них нэ проблэма…» В конце концов он обещает забрать елку «абратна». Я могу занести ее в Колапорт. Бес проблем. Вот то-то. Появляется Марри, на лице у него: «Что такое?» Лолла тащит меня с собой танцевать. Я танцую танец под названием «на самом деле я не танцую». Лолла разошлась, она подталкивает меня, теребит, родинка кружит вокруг меня. Лолла сегодня необычайно живая. Я улучаю момент, когда она затягивается сигаретой Марри и смотрю на диван, на 50 000 и ни с того ни с сего шарю при этом в кармане. У меня с собой только 1500. Дива смотрит на меня таким взглядом, типа: «Беру только наличные!» Рози и Гюлли в дверном проеме. Лолла обнимается с ними, употевшая, поздравляет всех с Новым годом, а потом возвращается к танцу. «Kaya». Боб Марли. Регги на хате. Рози в крысячьем костюме, «потому что по восточному календарю это год Крысы». Трёст выходит из кухни с ящерицей на лице. Она спускается у него с переносицы, мертвой хваткой вцепившись в крылья носа. Хвост свисает с Трёстова подбородка, словно новый усовершенствованный его кончик. Девушке (ц. 20 000) это кажется прикольным, и она сюсюкает с Ториром, как с ребенком. Папы не видно. Он так и не рассмотрел, что там сказала Сара. Лолла танцует посреди гостиной одна. В коридоре несколько пати-статистов. Кажется, это закон: стоит мне в гостях пойти в туалет, как, когда я возвращаюсь, — Хофи уже тут как тут. Как в сказке: дерни за ручку, она и появится. Genie[129]. Она в длинном платье. С локонами-змейками и новогодней мишурой из Гардабайра на шее. Первое в этом году «хай». И спасибо за подарок. Я подробно отчитываюсь ей о действиях мамы и отвечаю на расспросы о белом соусе. Хофи о нас думает. В ней есть что-то материнское. В женщинах мне нравятся две стороны: шлюха и мать. Одна — для секса, а другая — для всего остального. Только в Исландии настоящих шлюх нет. Я никогда не ходил к проституткам. Один раз попробовал, в Лондоне, но в последний момент сдрейфил. Мысль о маме обескрылила меня в темном коридоре в Сохо. Берглиндище приглючила мне в его конце с яичницей на сковородке. И это было еще до СПИДа. Я уже и заплатил, и все такое… Наверно, я единственный в мировой истории мужчина, который заплатил за то, чтоб не спать с проституткой. Всю накопившуюся за день сперму я оставил в местной секс-кабине. На тонкой перегородке из оранжевого английского пластика. «То all the walls I’ve loved before…»[130] Трёст как-то сказал, что ходить к проститутке «классно», но только «целоваться с ней не надо». Ни с проститутками, ни с матерями не целуются. Это у них общее. Конечно, на языке подглядывающих устройств нет. Просто поцелуи — для возлюбленных. У меня было две возлюбленных, и обе — не фонтан. Мне всегда было скучно целоваться, а когда доходит до того, что ты одновременно начинаешь смотреть на телеэкран, тогда пора прощаться… Во: а что если завести себе шлюху-мать? Хофи — не шлюха, но материнская составляющая в ней есть. В ней уже и так много всего намешано: знакомая, подруга, возлюбленная, любовница, наложница, подложница, а теперь еще и друг семьи, и даритель подарков на Рождество. Слишком много, немудрено запутаться. Материнский привкус теряется. Мне хочется чего-нибудь высокого и чистого. Любви? Любви такой, как это виски: двойное, крепкое и сухое. Я никогда не влюблюсь. Катарина.
Помню, летом: я выходил из видеопроката на Клаппастиг и зачем-то задержался на пороге с двумя кассетами под мышкой, Стивом Мартином и Мишель Пфайфер (ц. 2 900 000), и тогда было безветренно, на улице чуть холоднее, чем в доме, — как будто зашел в холодильник, который разморозили, и он простоял так часов семь, только было светло, — ну, понятное дело: лето, — и это было перед самым закрытием, и на небе такие алые полоски, как будто солнце хлесталось кнутом, и под ним — Исправдом[131], дивно наполненный читающими зэками, и деревья над крышами одевались листвой, и птицы оргазмировали, и машины как следует припаркованы на ручник на своих местах под уклоном, и счетчики на стоянках накормлены монетами, и парковщики и прочая веселая компания далеко — прикованы дома на время вечернего выпуска новостей, и (не хватало только, чтоб сам Мегас поднялся по лестнице, неся в животе обжигающий «thai») за спиной у меня была целая библиотека кассет, 17 000 дней проката в Л. А., и я слышал, как где-то в глубине проката жужжит машинка для кредитных карточек, а я сжимал в руке две кассеты: Мишель Пфайфер и Стив Мартин лежат рядом, как тщательно подобранные партнеры для любовной сцены: первый умник и первая красавица Голливуда (я даже простил ей то, что у нее нет грудей), — и все было так хорошо и удачно, и погода, и съемка хорошая, и освещение удачное, и все как-то вместе, на земле, космически добры: это был миг счастья. Я стал счастливым на пятнадцать секунд. В дверях Центрального видеопроката на Клаппастиг в 23.04 в июне. Иные, конечно, ощутили бы на том же пороге, что они «спасены», вернулись в прокат и обрели Бога на полке с надписью «Drama». А я немного подождал, попытался продлить мгновение, но оно закончилось, едва я осознал это. Может, это была такая «любовь»? Но любовь к чему? Это было в прошлом году. Самое запоминающееся событие года помимо исчезновения таблетки в Снидменги и разговора с папой в «Замке». Ага, вот и он! Так бы выглядел Иосиф, отец Иисуса, если б в 33 году были фотоаппараты: седобородый, разведенный, непросыхающий и бесконечно злой: жертва знаменитейшей в истории «супружеской измены», а с ним — какая-то старая апостольша, какая-то пилатка на старом «понтиаке». Сара:
— Привет. С Новым годом!
Ага. С новым гадом.
— И вас также. Вы все-таки решили заглянуть?
— Ага, мы были у Гейри, брата, но твоему папе захотелось повидать тебя. У вас тут, как я вижу, веселье в разгаре. А что тут так жарко?
— Это из-за Торира. Он сегодня выйдет голышом.
— Ну? Значит, стриптиз? Ха-ха-ха…
— Лолла, это Сара. Сара, Лолла. Хотя нет, вы уже встречались.
— Ага, недавно, у Эльсы.
— Да уж, у них там была крутая тусовка… Вы еще надолго остались? Когда мы ушли, там что-нибудь было интересное?
— Нет-нет. Мы уехали сразу после вас.
— Хлину понравилось. Он у нас такой семейный.
— Эге… Правда? Хлин у нас юморист. Когда ты спросил про диван… Я уже совсем…
— Он просто дразнил их.
— А они не поняли.
— Ну, они немножко… то есть люди они приятные, и все такое, просто они немного…
— Тупые?
— Нет, не тупые, а такие…
— Жирные?
— Не-е…
— Милые?
— Ну, такие, толстокожие. Да, толстокожие. А ты — подруга Берглинд или как?
— Да.
— Постой-ка… Ты сейчас у них живешь?
— Ага. Я только на Рождество…
— Мы разрешили ей остаться. У нее здесь никого нет.
— А твои родители, они за границей, что ли?
— Да. То есть одна мама.
— А отец?
— Отец умер десять лет назад.
— Ой, извини.
— Чего тут извиняться, он же сам умер, я тут ни при чем.
— Жалко…
— Да ты его, наверно, знала…
— Правда? Как его звали?
— Халлдор Биргисон.
— Тот самый Халлдор Биргисон?
— Ага.
— Который играл в «Коксе»?
— Да.
— Вот-вот. Я его знала. Дори — он был славный парень. С ним всегда было так интересно.
С ним… За ним… Сара переводит взгляд с Лоллы на меня, а мой взгляд падает на две морщинки возле ее глаз: они принадлежат Халлдору Биргисону, басисту группы «Кокс»: глубокие, влажные, как следы колес на грязной улице, а на них свежевыпавший снег — сухая пудра. И такси, едущее по этим следам, как поезд по рельсам, из Сигтуна, старинной империи ковров, до многоквартирника в Альвхейме в 78-м году, и Дори с Сарой на заднем сиденье, басовый палец под (ныне висящей в Колапорте старой) юбкой, а она запрокинула голову, смеется над удачной строчкой Лоллиного отца. А потом — в квартиру холостяка, выделывать сальто в постели. Значит, папа Лоллы и Сара. Которая теперь с папой. Который был с мамой. Которая… Похоже, я что-то пропускаю…
Сарин живот худой и гладкий, не растянутый беременностями, только чуть-чуть морщинится после многочисленных курсов похудения, покрыт загаром из солярия под узким черным платьем, переваривает джин с тоником у дверного косяка, который временно заняли Трёст и Марри, а живот Лоллы напротив него не виден под широкой кофтой-курткой-блузкой-рубашкой (что на ней именно, сказать трудно), которая ниспадает с ее грудей, как занавес, а живот — за ним, как интересная сцена: два живота в моих глазах, и — со стороны Сары древнее предание о Лоллиной сводной сестре, которая так и не родилась: выкидыш пятнадцать лет назад, предотвративший появление моих сводных братьев. (Сара — эдакий «герой повседневности», она открывалась некоторым весьма откровенным журналам. В свое время с нее сошло семь потов, прежде чем она решилась публично признаться, что не может иметь детей из-за выкидыша, который случился много лет назад.)