в постройке храма, размышляя о превратностях судьбы профессионального революционера, томился от скуки эмигрантской жизни и со смешанным чувством наблюдал за европейским существованием. Раз в месяц он получал небольшое пособие и тратил эти деньги на поездки по окрестным городам. Он ходил по турецким и марокканским кварталам Брюсселя, Антверпена, Кельна, Лондона, Парижа и Амстердама, он видел множество черных лиц и понимал, что очень скоро эти люди, которые пока что вели себя благопристойно и тихо, поднимут бунт. Будущее все равно за смуглой расой, за Югом, тем безбрежным, неизбранным, отринутым меньшинством миром, который Анхель Ленин в себе нес. Однажды начнется война. собственно, она давно уже шла. Богатых и сытых все равно заставят поделиться, и напрасно они думают, что дележка совершится в цивилизованных формах. Ограбленному большинству нечего будет терять, и двое стариков, которые привечали чилийских эмигрантов, подобно тому, как в другом доме другие старики привечали арабских, марокканских, алжирских, вьетнамских, китайских, индонезийских, чеченских, курдских, палестинских — неужели они не понимали, что роют Европе могилу? А ведь один из них точно был когда-то очень умен.
Однажды они остались в зале вдвоем со слепым. Анхель сидел у догорающего камина за бутылкой траппистского пива, старик дремал, а потом, не отворачивая лица от огня, сказал:
— Ночь будет холодная. Подбрось поленьев, сынок.
— Вы меня узнали! — Анхель вздрогнул и почувствовал, что в его голосе помимо воли проскользнуло что-то похожее на робость.
— В самый первый день.
— Значит, вы только делаете вид, что незрячи?
— По попущению Господнему я не вижу семь лет, — произнес Гекеманс с кротким достоинством избранного. — Да и глазами я бы не узнал тебя, ведь ты изменил внешность. С тобой поработал очень хороший хирург. Юхан описывает мне всех постояльцев, — предупредил он вырвавшийся у Анхеля жест возмущения. — Слава Богу, его рассказов никто не слышит. К старости он сделался страшным шовинистом. Только к неграм по старой памяти бывает снисходителен. Иногда мы с ним спорим так, что чуть-чуть не ссоримся. Если бы не яблоки, которые мы когда-то вместе крали в саду у иезуитов, давно бы разбежались. Меня поймали, а его нет. Я иногда думаю, из каких глупостей складываются человеческие судьбы. Он возмущается, что в Бельгии не стало прохода от иностранцев, и хочет, чтобы Фландрия отделилась от Валлонии и здесь жили только фламандцы. Я все пытаюсь ему объяснить: ну вот хорошо, ты живешь тихо, покойно, у тебя есть этот дом, достаточно денег, которые ты заработал честным ремеслом. И так живут многие. Но что пять миллиардов людей на других континентах однажды сомнут этот мирок, соберут силы и ударят по нему — об этом он думать не хочет. А?
— Я ничего не сказал.
— Мне показалось, ты согласился со мной.
— Я всегда с вами соглашался.
— Он говорит, что у нас достаточно сил, чтобы защитить себя. «У нас» это значит у Америки, которую он в душе презирает, но пользуется ею. Меня поражают эти люди, Анхель Ленин. Это они, а не я слепы. Что ты думаешь об этом?
— Я об этом не думаю. Я делаю.
— А лучше бы думал.
— Зачем ему этот приют?
— Ищет убийцу своего сына, — сказал старик равнодушно. — Уверен, что тот сюда однажды придет. Я думал, бредит, а оказалось правдой. Отцовское сердце. Не надо никуда бежать, Анхель. Давай сначала поговорим. Я давно тебя ждал. У меня ведь никогда не было детей. Кроме тебя. Я даже никогда не знал женщин и теперь уже не узнаю. Зато мне выпало другое. Я решал судьбы очень многих людей и даже целых стран. Тогда, после переворота, когда Питер ушел от меня, он кричал мне, что я слепец. Странно, правда? Пока они не сделали этого с Мерсед, не сделали из-за тебя, я еще надеялся, что уживусь с генералом. Ведь мы были неплохими друзьями. Он часто у меня бывал, иногда исповедовался, иногда мы просто говорили, как сейчас с тобой. Потерпи, малыш. Старики бывают утомительны, а мне не с кем слова молвить. Синна глупа, а Юхан сразу раздражается и начинает на меня кричать. Я иногда радуюсь своей слепоте. Я полюбил слушать музыку. Раньше я не понимал, как это можно ее слушать, а теперь слушаю часами и много думаю. О самых разных вещах. Если бы в Ордене узнали, какие у меня бродят в голове мысли… Я их и сам порой боюсь. Я, знаешь, часто думаю о коммунистах. Им, наверное, тоже нелегко понимать в конце жизни, что занимались не тем.
— Я не коммунист, — сказал Анхель Ленин злобно.
— Все, кто не служит Богу, коммунисты, сынок. Мне их так жалко бывает. А ведь среди них было много чистых людей. Может быть, даже больше, чем среди нас. Но к тебе это не относится. К твоим друзьям, которых ты отправлял одного за другим на тот свет, — да. Ведь ты не хотел иметь рядом соперников.
Анхель Ленин тоскливо посмотрел в окно.
— Я знаю почти все о твоих подвигах и мог бы давно сдать тебя в полицию. Но я не сделал этого потому, что ответственен за тебя и хочу, чтобы ты прежде покаялся.
— Я знал, что вы предъявите счет и потребуете, чтобы я работал на вас.
— Не на меня, а на Господа и его дело. Я тоже прошел этот путь, сынок. И моя мать была проституткой в Генте.
— Моя мать никогда не была проституткой! — взорвался Анхель Ленин.
— Да, именно таким я тебя в первый раз и увидел на той нищей улице, произнес иезуит удовлетворенно. — Со сверкающими глазенками, со сжатыми кулачками, готового весь мир извести за то, что мальчишки называли тебя hijo de puta*. Вот ты и извел. Перестарался, как теперь с поленьями.
— Что?
— Очень душно. Надо открыть окно. Я никогда не испытывал любви к иезуитам, но не мог ответить неблагодарностью.
— Сделать добро, а потом требовать за это платы? Поганая манера, монсиньор.
— Ты думаешь, у меня не было таких мыслей? А ведь мой наставник был вовсе не так мягок, как я с тобой. Я не осуждаю тебя. Но ты сделал чрезмерно много зла. Даже по меркам твоей судьбы. Ты не имеешь права жить среди людей, Анхель Ленин, — заключил старик печально, уставив на Анхеля неподвижный взгляд из-за темных стекол.
Стало слышно, как тихо в доме. Где-то ударили часы. Вошла Синна и стала накрывать стол к ужину.
— Что же мне теперь, застрелиться?
— Ты должен очистить свою душу.
— Так инквизиторы говорили несчастным ведьмам, монсиньор, — сказал Анхель Ленин хрипло. — Тут в городе есть площадь, где их сжигали. Я часто пью там пиво и смотрю на позорный столб, к которому их привязывали. Для меня это образ Европы, которая начала со своих ведьм, а потом уничтожила мой народ.
— Что ты можешь знать про инквизицию? Она спасла мир от дьявола. И нужна теперь опять. Опять! — крикнул старик фальцетом. — Все сошли с ума. Весь мир на пороге безумия. И оно еще проявит себя так, что всем станет тошно. А ты одно из воплощений этого сумасшествия. Тебя и вправду лучше всего было бы публично сжечь. Приди сам и отдай себя человеческому суду, Анхель Ленин.
— Меня не сожгут.
— Да, у них нет смертной казни, потому что они трусы и лицемеры. Тебя приговорят к пожизненному заключению. Но возможно, это то, что тебе нужно. Много томительных однообразных часов в камере.
— Я только что оттуда.
— Ты надеялся на освобождение и не думал о своей вине. Нет, Анхель, тебе нужна такая тюрьма, откуда надежды выйти не будет.
— Собираетесь донести на меня в полицию? — спросил он угрюмо.
— Я не хочу неволить либо шантажировать тебя, сынок, — покачал головой старик, и Сепульведе показалось, что иезуит все-таки лжет и слепота его уловка. — Я дам тебе немножко времени. Можешь пока погулять. Только, пожалуйста, не надо больше никого убивать. А когда церковь будет закончена, я буду ждать тебя в ней. Ты придешь и покаешься. Перед всеми. А потом я пойду вместе с тобой и попробую тебя защитить. Не защитить, а объяснить им, почему ты стал таким. Их дело будет разобраться и вынести приговор. А теперь уходи, Анхель Ленин. Не надо пользоваться гостеприимством этого дома. Возьми у меня денег и помни: пока сладкая стрела христианства дрожит в твоем сердце, у тебя есть шанс спастись.
Глава втораяНаемники и работодатели
В центре Гента, на просторной площади Святого Петра, где в марте обычно устраивали аттракционы, пели дети. Они пели на том же самом языке, на котором говорили освободившие его в Лиме люди. Но песня была русская. Анхель Ленин слышал ее, когда был первый раз в Москве, и попросил Лолу перевести ее. Там говорилось про город, из которого уходят в море корабли. В русском исполнении песня размягчала, нежила душу и походила на вальс, однако маленькие черноглазые дети, старшему из которых не было и двенадцати лет, пели ее так, словно из их ртов вырывались пули.
Таких лиц и такого пения он не видел и не слышал даже в Испанской Америке. Казалось, это были не отдельные герои, но целый народ, который выражал себя через этих детей. В их пении не было ничего кроме ярости, любви и готовности умереть, и Анхель Ленин почувствовал, как душа его невольно подчиняется и уводится в мир, о котором поют обрученные со смертью дети. Он стоял и не двигался с места. Народ на площади тоже замер, остановились карусели, перестали стрелять подростки в тире, мужчины и женщины прекратили есть жареную картошку с острым чесночным соусом и пить тяжелое темное пиво. Весь мир замер и ждал, точно везде, кроме сцены, выключили ток. Пение окончилось, на сцену поднялся другой хор, мир вернулся в прежнее состояние, закрутились карусели, поехали машинки, в которых сидели напряженные малыши, но Анхель не мог выпасть из оцепенения.
Черноволосый чернобородый человек с живыми глазами подошел к нему.
— Ну что, вы, кажется, начинаете понимать, в чем ваша беда? — сказал он негромко по-английски. — У вас нет таких детей. И ни у кого нет. Только у нас. Пойдемте.
Они ехали весь день и всю ночь. За окном мелькали чистая, сытая Германия, потом ухоженная Австрия и Италия; он думал, что где-нибудь они остановятся на ночлег, но молчаливый человек, сидевший за рулем вишневого БМВ, вел машину не уставая. Иногда Анхель Ленин задремывал, а когда просыпался, то видел зеленые горы, веселые деревни, дома, поля и придорожные гостиницы. Ему хотелось остановиться в одной из них и пожить на берегу горного ручья, походить по горам и половить форель, но они спускались к югу, через открытое стекло доносились запахи теплой ночи; он плохо