Революционеры должны умирать молодыми. Их должны расстреливать, вешать, замучивать до смерти пытками и гноить в тюрьмах. А старый революционер, революционер на пенсии — это абсурд, уродство, и он вдруг понял Мегги и презрение в ее глазах. Она прогнала его вовсе не потому, что он напоминал ей о грехах — грехи простятся тому, кого любит Бог и кто избрал самую правильную веру, — а потому, что своим приходом и просьбой о деньгах он оскорбил, осквернил тот образ, который она хранила.
Ты не заслужил старости, говорил Анхель Ленин сам себе, оказываясь наедине с болью, которую нечем было заглушить. Старость заслуживают такие люди, как Рене или Юхан, старость посвящают замаливанию грехов или святости. А тебе остается одно — уйти самому и смириться с тем, что другие будут любить молодых женщин, пить вино, есть хорошую еду, летать на самолетах и видеть красивые города, другие будут смотреть на Нью-Йорк с крыши небоскреба. Ты не должен занимать на этой площадке чужого места и быть достойным своего имени.
Летом он почувствовал себя совсем худо и, отсидев громадную очередь с неграми, пришел на прием к врачу-добровольцу.
— Вам нужна операция. И как можно скорее.
— У меня нет денег.
— Попробуйте обратиться в церковь.
Белый доктор смотрел на нищего больного с профессиональным сочувствием и человеческим равнодушием. Американский городок жил своей ленивой жизнью. Он состоял, как все маленькие города, из главной улицы с банками, магазинами, ресторанами и шпилями пресвитерианской, баптистской и методистской церквей, в которые его скорей всего просто не пустили бы, как не пускают дворовых собак в хороший дом.
Анхель Ленин позвонил в Гент. Трубку снял Юхан.
— Монсиньор Гекеманс умер.
— Давно?
— Месяц спустя после того, когда взорвали храм.
— Он был внутри?
— Нет. Просто умер.
— Это я приказал убить вашего сына.
Старик молчал, и Анхелю Ленину казалось, что он физически ощущает его молчание за несколько тысяч километров.
— Не волнуйтесь, — добавил он хрипло. — У меня рак. Я скоро умру.
Солнце стояло в зените, и на улице сделалось невыносимо душно.
Что-то противоестественное было в этой духоте, как если бы город накрыло непроницаемым куполом. В Европе такого не бывало. И в Чили тоже.
А здесь все было не так, и он вдруг поймал себя на мысли, что самое страшное, что может его ждать, — это провести остаток дней в этой стране и быть на этой земле похороненным. Он хотел обратно в свою, настоящую Америку. Нет ничего счастливее жизни латиноамериканца. Ни европейцы, ни янки этого не понимали. Даже будучи богатыми, они оставались слишком бережными, скупыми они не умели жить так, как умели жить потомки наиболее энергичных из них, много веков назад переселившиеся за экватор и за океан и смешавшиеся с этой красной щедрой землей, желтым солнцем, синими проливными дождями, большими птицами и жгучими запахами. Нигде на Земле не было таких нежных смуглых женщин и неутомимых мужчин, не было такого лилового неба, сочных фруктов, мяса, молока, нигде плоть мира не проступала так явственно и не была так обнажена и доступна человеку, и никогда Анхель Ленин не тосковал по своей большой родине, как теперь.
Он шел куда глаза глядят, и вскоре ноги привели его к красивому зданию, окруженному парком ли, лесом — сразу не разобрать. Никто его не остановил, он вступил на территорию, примыкавшую к зеркальному дому, и увидел людей, которые прогуливались по аллеям в сопровождении медицинских сестер. Это было место, где его могли спасти, продлить жизнь, как продлевали ее старикам и старухам с керамическими зубами.
Знакомый доктор шел по коридору.
— Достали деньги? — спросил он так естественно и легко, как если бы деньги росли на деревьях.
«Его надо убить, — подумал Анхель Ленин. — Он не имеет права жить, если я умру. И никто из них не имеет».
— Зачем вы бесплатно лечите больных, если работаете здесь? — спросил он хрипло.
— Это Америка, — пожал плечами доктор и пошел дальше.
— Послушайте, — крикнул Анхель Ленин, тело его дрожало и всего прошибало холодным потом. — Вы не могли бы дать мне лекарство?
Они стояли посреди коридора, мимо них шли, задевали люди, извинялись, и никто не выражал недовольства.
— Какое лекарство?
— Самое последнее.
— А что же сами?
— Не получается.
— У меня большая очередь на эвтаназию.
— Я готов ждать.
— Вас известят, когда я смогу принять вас.
Ночью Анхель Ленин проснулся от ужаса. Он испугался, что уже умер, и некоторое время лежал неподвижно, не в силах пошевелить рукой. Наверное, смерть во сне — самая легкая, думал он, но он не хотел умереть таким образом. Рене говорил, нет ничего страшнее, чем умереть без осознания смерти. Но Анхелем владел иной страх. Он включил переносной компьютер, единственное, что осталось у него от того времени, когда он мог не думать о деньгах. За несколько месяцев скитаний он пристрастился к этой штуке и таскал небольшой чемодан по всей стране. Чем отвратительнее становилась жизнь, тем с большим удовольствием Анхель Ленин уходил в странное сплетение и извращение человеческого ума и вкуса, и даже тогда, когда ему приходилось туго, не продавал компьютер и находил деньги на паутину.
Ему нравилось, что в вымышленном мире, который открывал этот чемоданчик, он может принять любое лицо, и новая забава казалась ему гораздо интереснее жизни по другую сторону экрана. В этой игре можно было вернуться в прошлое, смоделировать его, изменить и исправить ошибки, которые он совершил, увеличить число побед и отменить поражения. Он мог бы не убивать Питера и спасти Соню, мог уничтожить Пиночета, выиграть все войны, вспомнить женщин, которых любил, и умножать их число до бесконечности. Он мог все. Одного не мог сделать профессиональный революционер — отменить свою смерть. Она влыдычествовала над ним, ей не было дела до его развлечений, она уверенно и спокойно ждала назначенного часа, воплотившись в образе благополучного американского филантропа и убийцы, и Анхель Ленин ощущал ее присутствие на расстоянии вытянутой руки. Только теперь, когда смерть стала близка, он начал постигать, кто был главным врагом в его жизни и почему она сложилась так, а не иначе. Он понял, что воевал не с американцами, не с империалистами и не с генералом, он сражался не за справедливость и равенство, как уверял своих бойцов и молодую страстную Мегги, — всю жизнь он бился со смертью. Дразнил ее и бросал ей вызов, мистифицировал на собственных похоронах, злил и таскал за хвост в некрологах, а она не обращала на него внимания и выбивала тех, кто находился рядом, потому что они были ей нужнее и интереснее. А теперь, когда не осталось никого, взялась за самого мелкого.
Раз в месяц он получал послания по электронной почте о том, как движется очередь, в которой он стоит. Потом стали приходить письма от его товарищей по этой очереди. Он не знал, кто эти люди — наследники Гекеманса, Юхана, Мегги, смотрителя нью-йоркской башни или того маленького человека, которого он видел в сельве, но никогда в своей жизни Анхель Ленин не зависел от людей так, как теперь, и никогда не осознавал свое с ними родство. То, что их объединяло, было значительнее и выше, чем ненависть к сытости, страсть к справедливости и власти; это был вынесенный им когда-то приговор к безжизненности, и Анхель ожидал часа, когда растворится с этими людьми в одном чану.
Однажды ему велели приехать в Нью-Йорк. Он не был в этом городе ни разу с тех пор, как покинул гостиницу «Карл». Он не хотел его видеть снова, но те люди настаивали. Они поселили его в том же отеле, но Анхель не мог в нем находиться. Весь день он слонялся по Манхэттену, сидел на лавочке в Центральном парке, а потом поплелся вниз к поразившим его когда-то башням. Они уже закрывались, последние группы туристов спускались вниз, из здания выходили служащие, стояла теплая погода, но его трясло от внутреннего озноба и мутило.
Он зашел в бар и спросил себе кофе. К алкоголю, как и к табаку, он давно испытывал отвращение. Приходили и уходили люди, быстро ели, разговаривали, а он сидел и не двигался. Перед ним лежал на столике компьютер, и со стороны Анхель Ленин напоминал журналиста, пишущего статью в завтрашний номер, или писателя, любящего работать на людях. Две женщины вошли в бар. Одна их них — невысокого роста, очень плотная, с крепкими как у пловчихи плечами — была ему незнакома. Зато вторую он узнал сразу.
Анхель Ленин искал в душе ненависть, но ненависти не было. Он смотрел на свою случайную любовницу, она его не узнавала, а ему казалось, что он угадывает, о чем говорят эти двое.
— Ты опять за старое? Хватит, Варька.
— Не трогай меня. И не смей читать мне нравоучения. Или мы поссоримся, и теперь уже навсегда.
— Да не читаю я тебе никаких нравоучений. Что с тобой стряслось?
— Я не хочу здесь жить. Я хочу домой. А он не отпускает нас. Насадил, как червяка на крючок, и ждет, когда клюнет. Заставляет повсюду ездить, сам психует, мечется и спрашивает, не замечаю ли я чего-нибудь странного. А здесь странно все! Он фанатик, твердит, что готовится ужасное, его оттесняют, и никто ему не верит. Он сошел с ума, я его боюсь. Я вообще всего боюсь. Какого черта мы пришли в этот бар?
— А почему нет? Нас отсюда не гонят.
— Лучше бы погнали. Я звонила тебе отсюда в тот вечер. Дура, дура, почему я тебя не послушалась и не уехала сразу? И еще тебя втянула. А теперь и ребенка.
— Мне здесь все нравится, сестра.
— За мной следят.
— Кто?
— Кто угодно. Хотя бы тот лысый мертвец с компьютером в углу. И не надо мне говорить, что я больна.
— Я и не говорю. Он правда похож на мертвеца. Не смотри на него. Лучше расскажи, как ты назвала свою малышку.
— Машей. Как еще?
— Я хочу ее увидеть.
— Поехали со мной.
— Не могу. Мне через час лететь в Бостон, а оттуда утром в Эл-Эй. Опять не курить целых шесть часов. Одно хорошо, по вторникам народу мало летает.
— Уходи оттуда, сестра. Будем вместе жить. Помнишь, ты мне еще из Кеника писала. Машку станем воспитывать, только мамой она будет называть меня.