12 апостолов блокадного неба — страница 13 из 37

ь надежда, что молчание сына вызвано раной, потерей памяти… да мало ли что может случиться на войне. Но эти письма, принесенные командиром Семёна, развеяли иллюзию: ее любимого сына больше НЕТ… Ледяная игла утраты пронзила самое сердце. «Надежды больше нет, ничего не осталось, – стучало в воспаленном сознании. – Он больше не с нами… мой сын… его нет».

Ах, если бы только можно было вернуться в тот день. Как отчаянно она мечтала повернуть время вспять! Тогда вместо упреков она бы просто обняла его, прижала к себе и осыпала поцелуями. Провела бы ладонью по мягким волосам и прошептала, как безмерно, как бесконечно она его любит и как им гордится…

– Где… когда… он… погиб?

– В боях за Севастополь… 3 мая 1942 года.

Женщина еще долго сидела в немом оцепенении. Никто из присутствующих не смел прервать затянувшуюся паузу. Наконец, когда слезы уже иссякли, она поглядела на удостоверение и, взяв его из рук офицера, прочла:

– Выдано Семёну Константиновичу Гитле… ву? Но… почему Гитлеву? Наша фамилия Гитлер!

– Я знаю, – подтвердил военный. – Вместе с тем… вы сами понимаете, что подписать приказ о награждении солдата с такой фамилией…

– Да уж, – встрял в разговор дядя Авраам, – представляю, какие дебаты шли во время представления бойца к заслуженной награде.

– Значит, и мы теперь все станем Гитлевы, – решительно заявила пожилая женщина, вставая. – В память о сыне… в память о нашем герое!

Meine zarte Blume


С началом войны и до октября 1941 года маленький город Рыльск стал прибежищем для бесчисленных тысяч беженцев из северо-восточной Украины и Белоруссии, уносивших с собой надежду на временное забытье от ужаса бомбежек, пикирующих самолетов и страшного голода. Эта зыбкая передышка длилась до 5 октября…

Когда солнце клонилось к зениту, Рыльск внезапно утонул в грохоте и реве моторов едущих танков и мотоциклов. Немцы, торжественно войдя в город, спешно закреплялись на высотах, захватывая здания, столь необходимые для их нужд. Связисты оккупировали дом у Вознесенской церкви, в бывшей управе обосновались танкисты и мотоциклисты, офицеры нагло присваивали квартиры, невзирая на протесты, а местная больница стала их госпиталем, в котором спешно освобождали места, выбрасывая прежних больных на улицу. Николаевский монастырь стал пристанищем для гарнизона, а в госбанке позже оккупанты открыли Сельхозбанк.

Немцы, занимая город, начали крушить и грабить дома, магазины, склады, забирая у местных все, что можно унести. Кроме драгоценностей они тащили еду, одежду, утварь и скот. Тех, кто пытался сопротивляться, расстреливали прямо на месте, а их дома предавали огню. Город, ошеломленный этим беспределом, застыл в тревожном ожидании нового утра…

Второй день принес кажущееся затишье: ни в самом Рыльске, ни в его окрестностях не слышно было звуков боя, лишь редкие винтовочные выстрелы и снаряды, летящие к селу Боровскому, нарушали тишину. Люди осмелели и начали покидать свои укрытия, опасливо глядя по сторонам; самые шустрые бросились растаскивать из магазинов по домам все то, что вчера не успели или не захотели взять фашисты: крупу, промтовары, шляпы, мебель, музыкальные инструменты, игрушки и даже канцелярские товары, – все это исчезало в недрах города. К полудню город заполонили немецкие солдаты и офицеры, прогуливающиеся, наблюдающие за жизнью покоренных людей. Они, как новые хозяева, останавливались в домах, требуя пищу и напитки, забирали все, что могло им приглянуться. Теперь оккупанты стали истинными владельцами Рыльска, превратив прежних хозяев в рабов…

Но на третий день город содрогнулся от арестов. Те, кто по собственной воле вступал в полицию, обрекали своих соотечественников на мученическую смерть, превращаясь в доносчиков, чьи слова становились смертным приговором. Зверства полицаев, особенно начальника полиции Ивана Зинько, жестокость которого превратилась в легенду, вселяли ужас и ненависть.

– Машка, ты слышала, что в городе арестовали почти всех коммунистов и советских работников? – шепотом проговорила невысокая женщина, одетая в грубую суконную юбку и темную блузку, поверх которой она накинула вязаную шаль. – Слыхала я, что их Ванька Зинько всех сдал. Вот всегда недолюбливала его. Не зря его из комсомола выгнали. Правда, те, кто его выгнал, сейчас в сырой земле лежат.

– Да, мам, – хмуро проговорила девушка лет семнадцати с роскошной светло-русой косой. – Немцы вчера вечером расстреляли всех пожарных, а еще художника Тяпина.

– А его‑то за что? – всплеснула руками мать. – Чем малевальщик не угодил?

– Люди говорят, у него при обыске нашли карикатуры на Гитлера и фашистов. А еще киноаппаратуру, с которой он не захотел расставаться.

– Глупо, – фыркнула женщина, ставя примус. – Железка дороже жизни… Кстати, сама будь осторожней. То, что ты хорошо говоришь по-немецки, никто из этих не должен знать. Мало ли что. Ясно?

– Да разве утаишь? Вон сколько народу переметнулось: кто стирает, кто готовит, кто возит. Про полицаев я вообще молчу. Так и липнут на улице, отпускают похабные шуточки. А то, что я была отличницей, знают многие.

– Многие, не спорю, – согласилась мать. – Ты, главное, держись подальше от немцев и не шляйся без надобности. Поняла?

Девушка кивнула. Она не стала расстраивать маму и сообщать ей, что сегодня утром уже посетила комендатуру, расположенную в здании земства, и предложила свои услуги новым хозяевам в качестве переводчицы. Прекрасное знание языка позволило ей стать секретарем при коменданте, гауптмане Риттере фон Вюффеле.

Впрочем, шила в мешке не утаишь…

– Зин, дай мне килограмм муки, – попросила продавщицу Елизавета Николаевна, мать юной переводчицы. – Хочу пироги напечь, дочку порадовать.

– Ну, это ж конечно, – услышала у себя за спиной голос соседки. – Денег‑то теперь куры не клюют. Так чего бы не пошиковать, дочку-предательницу не покормить вкусненьким…

Елизавета Николаевна медленно развернулась к соседке и пристально поглядела на нее.

– О чем это ты говоришь, Марфа? Какие деньги? Кто «предательница»?

– А это ж надо у тебя спросить, – съязвила та, – тебе виднее.

– Да расскажи ты толком! – нахмурилась мать Маши. – Я ничего не понимаю.

– Ой ли? Нет, ну ты, Зин, погляди на нее. Сама невинность! «Ничего не знаю, ни о чем не ведаю». Заждались, небось, иродов-«освободителей», не так ли? Тьфу, мне даже находиться с тобой в одном магазине и то противно. Ну ничего, вот вернутся наши, всех вас к стенке поставят. И не жалко будет.

Марфа вышла из магазина, хлопнув дверью. Посетители с любопытством покосились на стоящую у прилавка озадаченную женщину.

– Зин, что‑то я не пойму, о чем речь, – Елизавета Николаевна вопросительно глядела на продавщицу.

– Лизавета, ты и вправду не знаешь?

– Нет, – пожала она плечами. – Сама посуди, стала бы я у тебя спрашивать.

– Твоя Машка уж с неделю как у фрицев работает. Вроде бы переводчицей. Так люди говорят. Вчерась даже в немецкой форме ее видели. Ехала с начальником полиции на подводе куда‑то.

– Что?! – воскликнула пораженная этой новостью Елизавета Николаевна, лицо которой покрылось краской. – Что ты такое говоришь? Как такое возможно? Она же комсомолка! Староста дружины!

– Да это не я говорю, люди. Да все уже про это знают… Неужто ты не догадывалась, откуда у вас деньги?

– Маша сказала, что устроилась на работу… куклы делает. Сама же знаешь – все кому не лень занимаются кустарным производством: кто из гильз зажигалки клепает, кто самоварные трубы, ведра. Мастерские пооткрывали – слесарные, сапожные, бондарные… да много чего! Вот ты, Людка, шьешь на дому, а потом немчуре продаешь.

– Лучше бы твоя тоже шила или вязала чаво, – проворчала бабулька из очереди. – А то срам, да и только. Немецкая подстилка… Доносчица! Скольких из-за нее уже расстреляли?.. А ты: «Мучки бы мне!» Тьфу!

Покраснев до кончиков волос, Елизавета Николаевна, так и не взяв муки, выбежала из магазина. В душе у нее бушевала буря. «Только приди домой, негодяйка, – повторяла мать по дороге домой, – получишь за вранье! Косы повыдергиваю!»

Поздно вечером над головой молодой девушки разразилась страшная гроза.

– Ты… ты… как ты посмела ославить меня перед всем городом? Я людям не могу в глаза смотреть! – влепив пощечину дочери, кричала мать. – Мерзавка! Как у тебя хватило совести наниматься к ним в услужение? Ты подумала о том, что о тебе, обо мне станут говорить?

– Но, мама… ты неправильно поняла все, – попыталась оправдаться Маша, из глаз которой брызнули слезы. – Я не…

– Как ты посмела пойти к ним, не спросив меня? Я же сказала, чтобы ты держалась от них подальше! Чтобы даже…

– Так не только я одна работаю на них, – вытирая слезы, перебила ее Маша. – Сама знаешь, что тех, у кого есть лошади, немцы заставляют работать в комендатуре. У них даже на дуге надписано «Комендатура». Ты сама говорила мне!.. А парнишка? Ты видела его не раз… Чалым кличут… Так он катает офицеров на фаэтоне дни напролет. За что и еду имеет, и защиту… Чем мы хуже? Нам тоже надо что‑то кушать.

– Так, значит, ты за еду продалась, потаскушка? За сыр и хлеб? – еще больше взбеленилась мать.

– А ты предпочитаешь, чтобы меня угнали на работы в Германию? Ты этого хочешь?! – вскричала Маша, уставившись на разгневанную мать. – Тогда совесть твоя будет чиста?! Да? Будешь тогда всем рассказывать со слезами на глазах, какая ты бедная и несчастная, единственного ребенка забрали. Так, да?!

Не дождавшись ответа, девушка кинулась в свою комнату и захлопнула за собой дверь. Ах, если бы она могла рассказать матери всю правду. Правду о том, почему она, не боясь пересудов и кривых взглядов, решилась работать на немцев. Носить маску предателя, при этом ежедневно рисковать, добывая и сообщая сведения только что сформированному партизанскому отряду.

Об этом станет известно гораздо позже. И единственное, о чем потом всю жизнь будет сожалеть Елизавета Николаевна, – это о той незаслуженной пощечине…