12 историй о любви — страница 210 из 275

– Вот оно! Вот оно! Вот то, чего я хотел и никак не мог добиться! Как, черт возьми, тебе это пришло в голову?

– Разве это не то, что вы написали? Или я случайно… Да нет, это же ваша фраза.

– Нет! Твоя, плутовка! – воскликнул Порпора: он был так чистосердечен, что, несмотря на свою болезненную, безмерную любовь к славе, никогда не поступился бы истиной ради тщеславия. – Это ты ее нашла! Ну, повтори. Она прекрасна, и я воспользуюсь ею.

Консуэло пропела фразу еще несколько раз, и Порпора записал ее под диктовку. Потом он прижал свою ученицу к груди и воскликнул:

– Ты дьявол! Я всегда говорил, что ты дьявол!

– Добрый дьявол, поверьте мне, маэстро! – ответила, улыбаясь, Консуэло.

Порпора, в восторге от того, что после целого утра бесплодных волнений и творческих мук фраза наконец удалась, стал машинально шарить на полу у своих ног, стараясь нащупать горлышко бутылки. Не найдя его, он принялся искать на пюпитре и по рассеянности хлебнул из стоявшей там чашки. Это был чудесный кофе, искусно и терпеливо приготовленный для него Консуэло одновременно с шоколадом. Йозеф, по новому знаку своей приятельницы, только что принес его совсем горячим.

– О нектар богов! О друг музыкантов! – воскликнул Порпора, наслаждаясь кофе. – Какой ангел, какая фея принесла тебя из Венеции под своим крылом?

– Дьявол! – ответила Консуэло.

– Ты ангел и фея, милое мое дитя, – ласково проговорил Порпора, возвращаясь к своему пюпитру. – Я прекрасно вижу, что ты любишь меня, заботишься обо мне, хочешь сделать меня счастливым. Даже этот бедный мальчик, и тот интересуется моей судьбой, – прибавил он, заметив Йозефа, который, стоя на пороге передней, смотрел на него влажными, блестящими глазами. – Ах, бедные мои дети, вы хотите скрасить мою жалкую жизнь! Безрассудные! Вы сами не знаете, что делаете! Я обречен на отчаяние, и несколько дней любви и благополучия заставят меня еще острее почувствовать ужас моей доли, когда эти чудные дни улетят.

– Я никогда не покину тебя, всегда буду твоей дочерью, твоей служанкой! – воскликнула Консуэло, обвивая руками его шею.

Порпора скрыл свою плешивую голову за нотной тетрадью и разрыдался. Консуэло и Йозеф тоже заплакали, а Келлер – из любви к музыке он все еще стоял в передней и, чтобы оправдать свое присутствие, приводил в порядок парик Порпоры, – увидев через полуоткрытую дверь столь почтенную и трогательную сцену, как скорбь маэстро, дочернюю преданность Консуэло и умиление Йозефа, чье сердце тоже начинало биться любовью к знаменитому старцу, выронил из рук гребень и, приняв парик Порпоры за свой носовой платок, в благоговейной рассеянности поднес его к глазам.

В продолжение нескольких дней Консуэло из-за простуды вынуждена была сидеть дома. Во время своего длинного и полного приключений путешествия она стойко переносила все перемены погоды, все капризы осени, то знойной, то дождливой и холодной, в зависимости от местности, по которой они проходили. Легко одетая, в соломенной шляпе, не имея на случай дождя ни плаща, ни смены одежды, она тем не менее ни разу не испытала даже легкой хрипоты. Но едва она оказалась заточенной в темную, сырую, плохо проветриваемую квартиру Порпоры, как и холод и простуда лишили ее и энергии и голоса. Помеха эта очень раздражала Порпору. Он знал, что его ученице следовало торопиться, чтобы получить приглашение в итальянскую оперу, так как госпожа Тези, прежде стремившаяся уехать в Дрезден, теперь, казалось, начала колебаться, прельщенная настойчивыми просьбами Кафариэлло и блестящими предложениями Гольцбауэра, желавшего привлечь на императорскую сцену столь знаменитую певицу. С другой стороны, Корилла, еще лежавшая после родов в постели, силилась с помощью друзей, оказавшихся у нее в Вене, склонить на свою сторону директора и ручалась, что в случае надобности сможет дебютировать уже через неделю. Порпора страстно желал, чтобы Консуэло получила приглашение, как ради нее самой, так и ради успеха своей оперы, которую он надеялся продвинуть на сцену вместе со своей ученицей.

Сама же Консуэло не знала, на что решиться. Заключить ангажемент – значило отдалить минуту свидания с Альбертом, внести ужас и смятение в семью Рудольштадтов, которые, конечно, не ожидали, что она снова появится на подмостках. С их точки зрения она тем самым отвергала бы честь войти в их семью и давала понять молодому графу, что предпочитает ему славу и свободу. С другой стороны, не принять ангажемент – значило погубить последние надежды Порпоры, проявить, в свою очередь, ту же неблагодарность, которая уже наполнила его жизнь горечью и разочарованием, – словом, нанести ему последний удар. Консуэло, испуганная необходимостью сделать выбор и видя, что любое ее решение должно кого-то смертельно ранить, впала в глубокую тоску. Здоровый организм спас ее от серьезного недуга. Но в эти дни тревоги и страха Консуэло, охваченная лихорадочной дрожью и мучительной слабостью, то сидя на корточках у жалкого огня, то бродя из одной комнаты в другую в хлопотах по хозяйству, даже хотела тяжело заболеть, с грустью надеясь, что болезнь избавит ее от выполнения сурового долга.

Порпора, на время повеселевший, снова стал мрачным, придирчивым и несправедливым, как только увидел, что Консуэло – источник его надежд, опора его мужества – впала в уныние и нерешительность. Вместо того чтобы поддержать, одушевить ее своей бодростью и нежностью, теперь он относился к ней с болезненным раздражением, и это окончательно привело ее в ужас. Старик – то безвольный, то резкий, то ласковый, то гневный, снедаемый той самой ипохондрией, которой вскоре суждено было погубить Жан-Жака Руссо, – всюду видел врагов, преследователей, неблагодарных, не замечая, что его собственная подозрительность, вспыльчивость и несправедливость вызывают и отчасти объясняют те дурные намерения и поступки, в которых он обвинял других. Оскорбленные им люди сначала принимали его за сумасшедшего, затем – за озлобленного и, наконец, решили, что лучше отступиться от него, обезопасить себя или даже отомстить ему. Между низким раболепством и угрюмой мизантропией есть нечто среднее, чего Порпора не понимал, да так никогда и не понял.

Консуэло, после нескольких бесплодных попыток убедившаяся, что маэстро менее чем когда-либо склонен благословить ее на любовь и брак, безропотно покорилась и уже не вызывала больше своего несчастного учителя на откровенные разговоры, которые только усиливали его предубеждение. Она перестала упоминать даже имя Альберта и готова была подписать любой ангажемент, какой прикажет ей Порпора. Оставаясь наедине с Йозефом, она открывала ему свою душу, и это приносило ей облегчение.

– Странная у меня судьба, – часто говорила она ему, – небо наделило меня способностями и любовью к искусству, стремлением к свободе, к гордой, целомудренной независимости, но в то же время вместо холодного и жестокого эгоизма, который обеспечивает артистам силу, необходимую, чтобы пробить себе дорогу сквозь опасности и соблазны жизни, небесная воля вложила в мою грудь нежное, чувствительное сердце, бьющееся только для других, живущее только привязанностью и преданностью. И вот, раздираемая двумя враждебными силами, жизнь моя проходит напрасно, и я никак не могу достичь цели. Если я рождена для преданности, пусть Бог отнимет у меня любовь к искусству, к поэзии и жажду свободы, превращающие преданность в мучение, в пытку. Если же я рождена для искусства и для свободы, пусть он вынет из моего сердца жалость, дружелюбие, заботливость, боязнь причинить страдания – словом, все то, что всегда будет отравлять мой успех и мешать моей карьере.

– Если бы мне было позволено дать вам совет, моя бедная Консуэло, – отвечал Гайдн, – я сказал бы: «Слушайтесь голоса своего таланта и заглушите голос сердца». Но теперь я хорошо узнал вас и вижу, что вы не сможете этого сделать.

– Да, не могу. И, кажется, никогда не смогу! Но подумай, как я несчастна! Подумай, какая у меня сложная, странная и печальная судьба. Даже на пути преданности меня окружают препятствия, раздирают противоречия, и я не могу идти туда, куда влечет меня сердце, не разбив этого сердца, жаждущего творить добро и правою и левою рукой. Посвяти я себя одному, я покидаю и обрекаю на гибель другого. У меня есть нареченный супруг, но я не могу стать его женой, ибо этим я убью моего приемного отца. С другой стороны, исполняя дочерний долг, я убиваю своего супруга! В Писании сказано: «Остави отца своего и матерь свою и следуй за мужем своим…». Но на самом деле я и не жена и не дочь. В Законе ничего не сказано относительно меня, и общество не позаботилось о моей судьбе. Сердце мое само должно сделать выбор, но не страстная любовь управляет им, и мне не приходится выбирать между долгом и страстью. Альберт и Порпора одинаково несчастны, обоим одинаково угрожает потеря рассудка или смерть. Я одинаково необходима и тому и другому… Надо пожертвовать кем-либо из двух.

– А зачем? Выйди вы замуж за графа, почему бы Порпоре не жить подле вас? Тогда вы вырвали бы его из нищеты, воскресили своими заботами и одновременно выполнили бы обе свои обязанности.

– О! Если бы это было возможно, клянусь тебе, Йозеф, я отказалась бы и от искусства и от свободы! Но ты не знаешь Порпору – он жаждет славы, а не достатка и благополучия. Он живет в нищете, не замечая ее, он страдает от нее, не понимая причины этого страдания. К тому же, постоянно мечтая о славе и поклонении, он не смог бы снизойти до того, чтобы примириться с людским состраданием. Поверь мне, его бедственное положение в большей степени является следствием его собственного пренебрежения и гордости. Скажи он только слово, и у него найдутся друзья и с радостью придут ему на помощь. Но, помимо того, что он никогда не замечал, полон или пуст его карман (ты видел, что это относится и к его желудку), он предпочел бы, запершись в своей комнате, умереть с голоду, чем пойти за милостью в виде обеда к своему лучшему другу. Ему казалось бы унизительным для музыки, если бы кто-нибудь мог заподозрить, что он, Порпора, нуждается в чем-либо, кроме своей гениальности, клавесина и пера. Вот почему посланник и его подруга, которые так любят и почитают маэстро, даже не подозревают о его нужде. Они знают, что старик живет в тесной и плохой комнате, но думают, будто ему нравятся темнота и беспорядок. Ведь он сам говорит им, что не мог бы сочинять в другой обстановке. Я же знаю, что это совсем не так. Я видела, как он в Венеции взбирался на крыши, ища в