Однажды утром, продолжал Хайнц, люди видели, как Фостер роет могилу, выбрав для нее то место, куда незадолго до захода солнца за гору и погружения деревни в сумерки падает тень от колокольни. Спустя какое-то время раздался погребальный набат – и колокол, уже несколько месяцев безмолвствовавший, звонил не переставая в течение получаса. А на закате Фостер показался из дома священника, катя перед собой установленный на тачке гроб. Его он опустил в свежевырытую могилу и засыпал землей.
Пономарь объявился в деревне на следующее утро, немного раньше того урочного дня, когда обычно ходил за продуктами. На этот раз он был в самом что ни на есть прекрасном расположении духа и, упредив возможные расспросы, поведал о том, что Вандерхуф накануне вечером скончался и что он похоронил его возле церковной ограды по соседству с отцом Слоттом. Рассказывая, он то и дело усмехался и довольно потирал руки, даже не пытаясь скрыть своей неуместной и непонятной радости по поводу кончины Вандерхуфа. Жители деревни ощущали себя рядом с ним еще неуютнее, чем прежде, и по возможности обходили его стороной. Теперь, когда Вандерхуфа не стало, любой из них мог оказаться очередной жертвой старого пономаря, творившего свои нечистые дела в церкви по ту сторону торфяника. Бормоча себе под нос на каком-то странном, никому не известном наречии, Фостер покинул деревню и вернулся к себе на болото.
В один из последовавших дней Хайнц вспомнил, что отец Вандерхуф как-то раз упоминал меня в качестве своего племянника, и тогда, в надежде на то, что я смогу пролить хоть какой-нибудь свет на тайну последних лет жизни моего дяди, он отправил мне это письмо. Мне, однако, пришлось разочаровать его, заявив, что мне ничего не известно ни о дяде, ни о его прошлом; все, что я слышал о нем от матери, сводилось к тому, что при всей своей недюжинной физической силе он был малодушным и безвольным человеком.
Терпеливо выслушав Хайнца, я убрал ноги со стола и взглянул на часы. Дело шло к вечеру.
– Как далеко отсюда до церкви? – небрежно поинтересовался я. – Я успею обернуться до заката солнца?
– Ты что, молодой человек, спятил? Идти туда в такое время! – Старика аж затрясло; привстав со стула, он выставил вперед свою костлявую руку, словно желая преградить мне путь. – Дураком надо быть, чтоб только решиться!..
Я только посмеялся над его нелепыми страхами и продолжал настаивать на своем: будь что будет, а я непременно должен повидать старого пономаря сегодня же вечером, чтобы как можно скорее покончить с этим делом. Как образованный человек, я не мог всерьез относиться к продиктованным суевериями домыслам невежественных селян. Все, о чем я только что узнал, представлялось мне рядом не связанных между собой событий, и только невежество да, пожалуй, еще болезненное воображение заставили дальбергенцев усматривать в них причину свалившихся на деревню невзгод. Лично я не испытывал ни малейшего страха. Убедившись в том, что я не собираюсь менять своего решения и намерен засветло добраться до дядюшкиного дома, Хайнц проводил меня до ворот и с явной неохотой дал все необходимые пояснения; при этом он не переставая умолял меня остаться. На прощание он долго и горячо тряс мне руку, как будто провожал в последний путь.
– Смотри, будь осторожен с этим старым чертом Фостером, слышишь? – предупреждал он меня снова и снова. – Я б ни за какие коврижки не согласился очутиться рядом с ним после наступления темноты. Так-то, сэр!
И он вернулся в свою лавку, укоризненно покачивая головой, а я зашагал по дороге, ведущей на окраину деревни.
Не прошло и двух минут, как я увидел то самое болото, упомянутое Хайнцем. Дорога, обнесенная выбеленной известкой изгородью, тянулась через обширный торфяник; тут и там виднелись островки низкорослых деревьев и кустов, наполовину погруженных в вязкую темную жижу. В воздухе стоял запах гнили и тлена; несмотря на сухую погоду, над этим гиблым местом курились тонкие струйки испарений.
Перейдя через торфяник, я последовал указаниям Хайнца и свернул влево на тропинку, отходившую под прямым углом от основной дороги. Невдалеке я разглядел несколько домов, скорее походивших на сараи. Последнее обстоятельство указывало на крайнюю степень нищеты их хозяев. На этом участке пути над тропинкой низко нависали ветви гигантских ив, почти полностью преграждая доступ солнечному свету. Тошнотворный запах болотных миазмов преследовал меня и здесь; было холодно и сыро. Я ускорил шаг, чтобы как можно скорее миновать этот мрачный коридор.
Наконец я вышел на открытую местность. Солнце, висевшее сейчас красным шаром на гребне горы, начало опускаться все ниже, и на некотором расстоянии впереди меня, купаясь в его кровавом сиянии, стояла одинокая церковь. От ее вида мне стало не по себе; невольно вспомнились слова Хайнца о том чувстве страха и тревоги, что заставляло весь Дальберген обходить дом Божий стороной. Приземистая каменная церквушка с низенькой колокольней казалась неким идолом, коему поклонялись окрестные надгробия со сводчатыми верхами, напоминавшими плечи стоящих на коленях людей, а грязно-серая громада дома священника нависала надо всем этим ансамблем неким овеществленным демоном, призванным сюда.
Пораженный увиденным, я невольно замедлил шаг. Солнце стремительно садилось за гору. Становилось по-настоящему зябко. Я поднял воротник пальто и зашагал быстрей. Когда я снова поднял голову, в глаза мне бросился какой-то неясный предмет, белевший на фоне церковной ограды. Приглядевшись, я увидел, что это был новый деревянный крест, возвышавшийся над свежим могильным холмом. Это неожиданное открытие разбудило задремавшее было во мне чувство тревоги. Интуиция подсказала мне, что это и есть могила моего дяди, но в ней было нечто такое, что резко отличало ее от остальных могил. Она не казалась мертвой. Напротив, благодаря каким-то неуловимым признакам она производила впечатление живой, если только это слово вообще может быть применено по отношению к могиле. Подойдя ближе, я увидел, что рядом с ней находится еще одно захоронение – по виду очень старое, с покосившимся памятником. «Наверное, это могила отца Слотта», – решил я, вспомнив рассказ Хайнца.
Вся округа словно вымерла. Уже смеркалось, когда я взошел на невысокий пригорок, где стоял дом священника, и постучал в дверь. Никто не откликнулся. Тогда я обошел дом кругом, заглядывая во все окна. Похоже, он был пуст.
Едва солнце скрылось за грядой угрюмых гор, наступила кромешная тьма. На расстоянии нескольких футов уже не было видно ни зги. Пробираясь почти на ощупь, я завернул за угол и остановился, соображая, что делать дальше.
Стояла гнетущая тишина: ни шума ветра, ни привычных звуков, издаваемых ночными животными. Во мне воскресли все прежние опасения и страхи. Мне почудилось, будто воздух вновь наполнился тошнотворными миазмами тления; из-за них было почти невозможно дышать. «Куда же мог запропаститься старый пономарь?» – спрашивал я себя уже, наверное, в сотый раз.
Я постоял немного, боясь шелохнуться и ожидая, что из темноты вот-вот покажется какой-нибудь ужасный призрак, а потом случайно взглянул вверх, на колокольню, и заметил там два ярко освещенных окна. Мне вспомнились слова Хайнца о том, что Фостер живет в подвальном помещении церкви. Осторожно, чтобы не оступиться, я приблизился к боковому входу в храм и увидел, что дверь приотворена.
Изнутри на меня дохнуло сыростью и гнилью. Все, чего бы я тут ни коснулся, было покрыто холодной, липкой слизью. Я зажег спичку и принялся осматривать помещение, отыскивая глазами дверь на лестницу, ведущую в колокольню, – и тут застыл как вкопанный.
Откуда-то сверху до меня донеслись слова грубой и непристойной песни, пропетые гортанным, охрипшим от запоя голосом. Спичка, догорая, обожгла мне пальцы, и я уронил ее на пол. В ту же секунду я увидел на противоположной стене две крошечные горящие точки, а чуть наискосок под ними – дверь, очерченную по контуру просачивавшимся изнутри светом. Пение оборвалось так же внезапно, как началось, после чего снова воцарилась полная тишина. Мое сердце билось как молот; кровь бешено стучала в висках. Если бы меня не пригвоздило к месту страхом, я бы убежал не раздумывая.
От волнения забыв про спички, я на ощупь пробрался меж рядами скамей и приблизился к двери. Мне показалось, будто все происходит во сне. Я действовал почти бессознательно.
Повернув ручку, я обнаружил, что дверь заперта. На мой стук никто не отозвался. Нащупав дверные петли, я вынул из них оси и вынул дверь из проема. Моему взору предстал круто уходящий вверх ряд ступеней, озаренных тусклым светом. В воздухе стоял одуряющий запах виски. Теперь я отчетливо слышал: кто-то шевелится в комнате наверху.
Собравшись с духом, я негромко поприветствовал того, кто бы там ни находился. Услышав в ответ – или мне это только показалось? – какой-то стон, я осторожно поднялся по лестнице на колокольню.
Мое первое впечатление от того, что я увидел в этом богом покинутом месте, было просто ошеломляющим. По всему пространству крошечной комнатушки были разбросаны пыльные потрепанные книги и манускрипты – судя по виду, невообразимо древние. На полках, достававших до потолка, стояли стеклянные банки и бутыли с мерзким содержимым: заспиртованными змеями, жабами, крысами. Толстый слой пыли, плесени и паутины лежал на всех предметах. За столом в центре комнаты, перед зажженной свечой, недопитой бутылкой виски и стаканом, неподвижно сидел человек с худым, изрезанным морщинами лицом и безумным невидящим взором. Я сразу признал в нем Авеля Фостера, старика-пономаря. Он не шелохнулся и не издал ни звука, когда я осторожно, робко подошел к столу.
– Мистер Фостер? – спросил я и тут же вздрогнул, испугавшись собственного голоса, отдавшегося гулким эхом под сводами тесной комнатушки. Ответа не последовало; сидящий за столом даже не пошевелился. Я решил, что он мертвецки пьян, и обогнул стол, чтобы привести его в чувство.
Едва я коснулся рукой плеча этого чудно́го старикана, как он вскочил со стула, словно его окатили кипятком. Его глаза, храня прежнее бездумное выражение, уставились прямо на меня. Всплеснув руками, будто крыльями, он подался назад.