– Не шевелись и потерпи немного, старик, – сказал он успокаивающе. – Еще только раз будет больно.
– Я уже много раз терпел, – весьма отчетливо ответил Стоун. – Оставь меня. Дай мне умереть. Гидра – ничто в сравнении с этим. Можешь срезать десять, сто, тысячу голов, но проклятье не срежешь, не отнимешь. То, что проникло в кость, из плоти уж не выйдет – равно как и то, что расплодилось в ней. Не режь меня более. Обещай!
В его голосе был прежний, еще с юношества, приказной тон, и он подействовал на Ван Ритена – так же, как всегда действовал на любого.
– Я обещаю, – сказал Ван Ритен.
Почти тут же, с этими словами, глаза Стоуна снова заволокло пеленой.
Затем мы втроем сидели подле него и наблюдали, как это отвратительное бормочущее чудовище росло из плоти Стоуна, пока не высвободились две жуткие, тонкие, маленькие черные ручки. Крохотные ногти походили на едва различимые идеальные полумесяцы; на одной ладони имелось даже розовое родимое пятно. Эти ручки жестикулировали, а правая тянулась к светлой бороде Стоуна.
– Я не могу этого вынести! – вскричал Ван Ритен и вновь схватился за бритву.
Тут же глаза Стоуна открылись, в них появился жесткий блеск.
– Ван Ритен нарушит свое слово? – медленно отчеканил он. – Никогда!
– Но мы должны помочь тебе, – выдохнул Ван Ритен.
– Мне уже не больно, мне не помочь, – сказал Стоун. – Пробил мой час. Это проклятье не наложили на меня, оно выросло во мне, как и этот ужас. И теперь я ухожу. – Его глаза закрылись, и мы стояли совершенно беспомощные, пока фигурка язычника пронзительно исторгала гортанные вопли, рождаясь заново.
И тут Стоун вновь заговорил.
– Ты владеешь всеми языками? – спросил он быстро.
И появившийся карлик неожиданно ответил на английском:
– Да, воистину, всеми вашими наречиями. – Он высовывал язык, кривил губы и мотал головой из стороны в сторону. Мы видели, как вздымаются нитевидные ребра на его мелких боках, будто это существо дышало.
– Есть ли мне прощение? – задыхаясь, приглушенно спросил Стоун.
– Пока мох свисает с кипарисов, – взвизгнула голова, – пока звезды сияют над озером Пончартрейн – прощения тебе не видать!
Резкий спазм, прошедший через все тело, завалил Стоуна набок.
В следующее мгновение он вытянулся и застыл – мертвый.
Когда Синглтон умолк, в комнате на некоторое время стало тихо. Мы могли слышать дыхание друг друга. Бестактный Твомбли нарушил тишину.
– Полагаю, – сказал он, – вы срезали карлика и привезли его домой в спирте.
Синглтон сурово посмотрел на него.
– Мы похоронили Стоуна, – ответил он, – не тронув его тело.
– Но все это, – бессовестно продолжал Твомбли, – попросту немыслимо.
Синглтон напрягся.
– Я и не ждал, что вы поверите мне, – сказал он. – Я начал с того, что, хотя и слышал, и видел все это… оглядываясь назад, я не могу поверить даже самому себе.
Перевод с английского Сергея Капраря
Морда
I
Я не разглядывал обитателей Зоологического сада, а лишь безмятежно грелся на приятном утреннем солнышке и наслаждался прекрасной погодой. Человека я увидел тотчас, как он вышел из-за угла здания. Сначала я подумал, что узнал его, но потом засомневался. Мужчина тоже как будто узнал меня и даже хотел поприветствовать, но затем его взгляд скользнул мимо меня, уперся в клетку – и тут же его глаза округлились, а рот стал как темное «о»; челюсть у бедолаги в прямом смысле слова отвисла. Издав поистине нечеловеческий звук – не то всхрип, не то вскрик проклятой души, – он бессильно повалился на гравий.
По пути сюда от самых ворот сада я не встретил ни души, поэтому никого позвать на помощь не смог; так что я оттащил мужчину на траву, к скамейке, развязал галстук, засаленный и выцветший, снял потертый шейный платок и расстегнул грязный ворот. Затем я стянул с него пальто, свернул и подложил ему под колени, пока он лежал на спине. Я попытался найти воду, но не увидел рядом даже фонтанчика. Тогда я сел на скамейку возле мужчины. Он лежал – тело и ноги на траве, голова в сухой канаве, руки на гравии. Я был уверен, что знал его, но не мог вспомнить, когда и где мы с ним встречались. Вскоре мужчина откликнулся на мою грубую и поспешную помощь и открыл глаза, с трудом глядя на меня. Он вскинул руки к плечам и вздохнул.
– Странно, – пробормотал он. – Я пришел сюда из-за вас, и вот я вас повстречал.
Я все еще не мог вспомнить этого человека, а вот он оправился в должной мере, чтобы читать по моему лицу. Он приподнялся.
– Не вставайте! – предупредил я.
Мужчина не нуждался в предостережениях – лишь привалился к краю скамейки и склонил качавшуюся голову к рукам.
– Помните, – начал он заплетающимся языком, – вы говорили, что у меня довольно неплохие общие познания во всех предметах, кроме естествознания и древней истории? Я надеюсь получить работу в ближайшие пару дней – решил не растрачивать время попусту. Сперва я взялся за естествознание и…
Мужчина умолк и посмотрел на меня. Теперь-то я его вспомнил. Я должен был узнать его тотчас, как увидел, ибо думал о нем ежедневно. Но его буйная шевелюра, загорелая кожа и, прежде всего, изменившееся лицо, обретшее своего рода космополитичный вид, сбили меня с толку.
– Естествознание! – повторил он хриплым шепотом. Он впился пальцами в сиденье и обернулся в сторону клетки.
– Дьявол! – вскрикнул он. – Оно все еще там!
Мужчина, теперь схватившись за металлический подлокотник скамейки, трясся, почти что рыдал.
– Что с вами? – спросил я. – Что вы видите в той клетке?
– Вы что-нибудь видите в ней? – требовательно спросил он в ответ.
– Конечно, – сказал я.
– Тогда, ради бога, – взмолился он, – скажите: что вы там видите?
Я коротко ответил ему.
– Боже милостивый, – закричал он, – неужели мы оба сошли с ума?
– Никто из нас не сошел с ума, – заверил я его. – Что в клетке – то мы и видим в ней.
– Неужели взаправду существуют подобные твари? – с нажимом спросил он, и тогда я обстоятельно поведал ему об этом животном, о всех его повадках и взаимоотношениях с иными видами.
– Что ж, – слабо молвил он, – полагаю, вы говорите мне правду. Если подобная тварь существует, уйдем туда, где я не смогу ее видеть.
Я помог мужчине встать и усадил его на скамейку, откуда клетки было не видать. Он надел платок и повязал наново галстук – несмотря на свою засаленность, явно весьма дорогой. Я отметил, что и его потрепанное одеяние когда-то, на момент приобретения, должно было выглядеть отменно.
– Давайте поищем питьевой фонтанчик, – предложил он. – Теперь я могу идти.
Мы вскоре нашли один – неподалеку от затененной скамейки с приятным видом. Я предложил мужчине сигарету, и мы закурили. Мне хотелось дать ему выговориться.
– Вы знаете, – начал он, – сказанное вами запало мне в голову. Да так, как ничто еще не западало. Полагаю, все потому, что вы – почти философ, исследователь человеческой природы. Ваши слова – истина. Например, вы как-то утверждали, что преступники в трех случаях из четырех могли бы выкрутиться, если б только держали язык за зубами, однако им хочется кому-нибудь сознаться в содеянном, даже вопреки здравому смыслу. Вот так же сейчас я себя и чувствую.
– Вы не преступник, – прервал я его. – Вы просто не совладали с собой и оплошали лишь единожды. Если бы вы были преступником и сделали то, что сделали, то наверняка бы выпутались, потому что смогли бы все просчитать. А так вы оказались в положении, когда буквально все против вас и нет ни единого шанса на другой исход. Мы все жалели, что так вышло.
– А вы, наверное, жалели более всех? – Мужчина фыркнул. – Вы обошлись со мной плохо.
– Но нам всем было жаль вас, – повторил я, – и всем присяжным тоже, и судье. Вы не преступник.
– Откуда вам знать, – вызывающе осведомился он, – что я успел натворить с тех пор, как вышел на свободу?
– Вы отрастили приличную шевелюру, – ответил я шутливо.
– Уж на это у меня время было, – бросил он. – Я пропутешествовал по всему свету и промотал десять тысяч долларов.
– И никогда не видели…
Мужчина не дал мне произнести это слово.
– Молчите, – содрогнулся он. – Не видел. И не слышал о подобном. Я не увлекался животными в клетках, пока у меня были деньги. Я не вспоминал вашего совета и прочих наставлений, покуда не остался без гроша. Ныне, в полном согласии с вашим давешним наблюдением, мне нужно выговориться. Полагаю, это моя преступная натура не может молчать.
– Вы не преступник, – повторил я успокаивающе.
– Черт возьми! – ругнулся он. – Год в тюрьме и святошу превратит в негодяя.
– Необязательно, – ободрил я его.
– Непременно, – отрезал он. – Со мной, впрочем, хорошо обращались. Доверили мне бухгалтерию, платили пособие за примерное поведение. Но я встретил профессионалов, а они никогда тебя не забывают. Теперь же не имеет никакого значения, что я делал после освобождения, что я пытался делать, как познакомился с Риввином – и как он послал за мной Туэйта… И то, как я попал в руки к Туэйту, и что он мне сказал, и вообще все на свете не имеет значения – вплоть до той ночи, когда мы выдвинулись на дело.
Мужчина посмотрел мне в глаза. В его поведении появилась настороженность. Я видел, как он собирается с силами для своего рассказа. И как только рассказ начался, из речи этого человека напрочь исчезли юношеский гонор и жаргонец его поздних подельников. Передо мной предстал этакий космополит, излагающий свою историю со знанием дела.
II
Туэйт почти час вел машину на чудовищной скорости, будто при ясном дне. Затем он остановился, и Риввин погасил все фары. Мы ни с кем не столкнулись по пути и никого не обогнали, но, когда мы вновь двинулись сквозь промозглую беззвездную темноту, это было уже слишком для моих нервов. Туэйт был спокоен так, будто видел во тьме. Я не мог разглядеть его перед собой, но чувствовал его уверенность в каждом движении автомобиля. Это была одна из тех дорогих моделей, что на любой передаче и скорости или на подъеме бесшумна, как пума. Туэйт ни разу не замешкался во мраке; он почти час еще то ехал прямо, то петлял, то притормаживал, то ускорялся, то несся со свистом, то едва полз. Затем он резко взял влево и в гору. Влажные ветви, свисающие надо мной и вокруг меня, сырая листва и дерн, хлюпавший под шинами, источали острый запах. Мы поднялись по обрыву, выровнялись, затем, поворачиваясь, сдали назад и проехали вперед с полдюжины раз, чтобы высвободить колеса из грязи. Наконец мы остановились. Туэйт передвинул что-то издавшее щелканье и стук и сказал:
– А теперь я покажу вам, как наполнить бак в кромешной тьме, слепым методом.
Спустя еще какое-то время он сказал:
– Риввин, пойди и закопай-ка это.
Риввин выругался, но вышел. Туэйт забрался внутрь рядом со мной. Когда Риввин вернулся, то залез и сел возле меня с другой стороны. Он закурил трубку, а Туэйт зажег сигару и посмотрел на часы. После того как и я закурил, он сказал:
– У нас полно времени, чтобы поговорить, и все, что вам нужно делать, – это слушать. Начну с самого начала. Когда старый Хирам Эверсли умер…
– Ты же не хочешь сказать… – перебил его я.
– Заткнись! – рявкнул он. – И не разевай рта. Будешь говорить, когда я закончу.
Я умолк.
– Когда старик Эверсли умер, – продолжил он, – доход от состояния был поделен поровну между его сыновьями. Вы знаете, что остальные сделали со своей долей: дворцы в Нью-Йорке, Лондоне, Париже, шато на бретонском побережье, охотничьи угодья с оленями да тетеревами в Шотландии, паровые яхты и все такое прочее, что у них с тех пор есть. Сначала Вортигерн Эверсли увлекся всем этим сильнее своих братьев. Но когда его жена умерла, более сорока лет назад, он тут же все это бросил. Продал все, купил это место, окружил его стеной и воздвиг внутри неисчислимое количество построек. Вы видели их шпили и крыши, и никто из тех, с кем я говорил, не видел ничего более из того, что было достроено спустя пять лет со смерти его жены. Там еще две сторожки – обе громадные, даже по меркам особняка миллионера. Можно судить о размерах и протяженности мудреных сооружений, из которых состоит этот замок или особняк – зовите как угодно. Там жил Вортигерн Эверсли. Насколько я знаю, он ни разу не покидал свои владения. Там он умер. С его смерти ровно двадцать лет назад вся доля Вортигерна от дохода Эверсли поступала его наследнику. Никто ни разу не видел этого человека. Из того, что я вам поведаю, вы, как и я, поймете, что наследник, скорее всего, – не женщина. Но никто ничего о нем не знает, он никогда не покидал пределов этих стен. И все же никто из этих жадин и эгоистов – внуков и внучек Эверсли, зятьев и невесток – не оспорил ежемесячную выплату этому наследнику всей доли Вортигерна Эверсли, а составляет она двести тысяч долларов золотом. Эти средства поступают каждый месяц, в первый же банковский день. Я выяснил это наверняка, ибо споры о разделе долей Вульфстана Эверсли и Седрика Эверсли тлеют до сих пор и я видел документы по искам. Все эти деньги – или их стоимость – реинвестировали или же потратили на то, что находится за этой парковой стеной. Реинвестировали не так уж много: я отследил покупки наследника. Наследник скупает музыкальные инструменты в любом количестве и по любой цене. Это первое, в чем я убедился. Затем он приобретает материалы для живописи, краски, кисти, холсты, инструменты, дерево, глину, мрамор – тонны глины и огромные блоки сверхмелкозернистого мрамора. Он не соро́ка, что тащит к себе дорогой хлам по всякой прихоти; он знает, чего хочет и почему. У него есть вкус. Этот человек покупает лошадей, шорные изделия и кареты, мебель, ковры и гобелены, картины – все пейзажи и ни одного портрета. Еще он разживается фотокопиями картин за десять тысяч и дорогим фарфором, редкими вазами, столовым серебром, орнаментами из венецианского стекла, серебряной и золотой филигранью, украшениями, часами, креслами, самородками, жемчужинами, изумрудами и рубинами… и бриллиантами. Бриллиантами, парни!
Голос Туэйта задрожал от восторга, хотя и оставался тихим и спокойным.
– Я два года вынюхиваю обстановку тут, – продолжал он. – И уж я-то знаю обо всем наверняка. Люди распускают слухи… Но – не слуги, не конюхи, не садовники. Ни слова я не добился – ни из первых, вторых и даже третьих уст, ни от них, ни от их родственников или друзей. Все молчат как рыбы. Они не дураки и выгоды не упустят. Однако несколько отставных торговых помощников поведали мне все, что нужно, и я все узнал, хотя и не напрямую. Никто чужой не проходит дальше больших мощеных дворов за сторожками. Любые припасы для всей этой массы слуг передают через сторожку из бурого песчаника. Внешние ворота открываются, и повозка, или что там еще, въезжает под арку. Встает там. Внешние ворота закрываются, открываются внутренние. Повозка въезжает во двор. Затем мажордом – вот так вот пафосно его величают, не «лакей» и не «дворецкий» – отбирает товар. Открываются другие внутренние ворота, повозка выезжает под арку, снова встает. Внутренние ворота быстро закрываются, открываются внешние. И так, подумайте только, со всеми повозками: только одна может въехать за раз. Все добро с них переносят через сторожку меньшего внутреннего двора, грузят в усадебные повозки и везут в особняк. Во двор нефритовой сторожки, например, попадает мебель. Там некий аудитор сверяет опись и квитанции на товары перед двумя свидетелями от торговцев и двумя – от поместья. Груз могут продержать день или месяц; могут вернуть нетронутым или оставить полностью, любая разница компенсируется по возвращении того, что не приняли. Что до драгоценных камушков – тут мне повезло. Я узнал наверняка: за десять лет одних только бриллиантов привезли в это место на миллион долларов, и они до сих пор там.
Туэйт выдержал драматическую паузу. Я не вымолвил ни слова, пока мы сидели на заднем сиденье неподвижного автомобиля. Кожаная обивка поскрипывала от нашего дыхания, Риввин покуривал трубку, а с листьев падали капли; и ни единого звука более.
– Она вся там, – снова заговорил Туэйт, – крупнейшая добыча во всей Северной Америке. И это будет самое масштабное и успешное ограбление, когда-либо свершенное на этом континенте. И никого в нем не обвинят и даже не заподозрят. Попомните мои слова.
– Я-то попомню, – вмешался я, – но мне ни чуточки не полегчало. Ты обещал, что все объяснишь и я загорюсь желанием и уверенностью так же, как вы с Риввином. Ну да, наживка что надо, если верить твоим словам, хоть это и непросто. Но ты полагаешь, что эксцентричный миллионер-затворник будет жить без охраны? Если он сам беспечен, его домочадцы – уж точно нет. Судя по тому, что ты рассказал о сторожках, там соблюдают предосторожности. Бриллианты заманчивы так же, как и слитки на монетном дворе. По твоим словам, все эти сокровища охраняются не хуже золотого запаса казначейства. Ты не переубедил меня, а напротив – испугал.
– Спокойно, – оборвал меня Туэйт, – я не дурак. Я годы потратил на этот замысел. Раз уж я убедился в награде, то и сопутствующую ситуацию разведал. Предосторожностей там множество, но все же недостаточно. Разве сложно расставить посты охранников на каждые сто ярдов[3] по ту сторону дороги напротив стены? Они этого не сделали. Сложно установить освещение на дороге и снаружи стены? Они этого не сделали. Равно как и не подумали об уйме других простых мер. Парк достаточно большой, чтобы ни с кем там не повстречаться. За стеной темным-темно, там одинокая дорога и неогороженные пустые леса вроде этого. Эти люди чересчур самоуверенны. Думают, что стен и сторожек им хватит. Отнюдь. Думают, их наружные меры защиты идеальны. Еще чего! Я-то знаю. Я ходил за ту стену десять, двадцать, пятьдесят раз. Я рисковал наткнуться на ловушки, растяжки и сигнализацию. Их там нет. Нет ни ночного обхода, ни постоянного дневного обхода, одни случайные садовники, и все. Я убедился в этом, когда на брюхе обползал там все вокруг, как индеец-чероки из романов Купера. Они так уверены в эффективности своей стены, что у них там нет даже сторожевого пса или вообще какой-либо собаки.
– Нет собаки! – воскликнул я, немало удивленный. – Ты уверен?
– Совершенно! – резко ответил Туэйт. – Уверен, собаки там отродясь не бывало.
– С чего бы вдруг? – усомнился я.
– Сейчас поймешь, – продолжил Туэйт. – Я не смог разговорить никого из местных, но мне удалось подслушать, и не единожды, разговор двух человек. В основном слова их не имели для меня пользы, но пару подслушанных мной обрывочных сведений я смог сложить воедино. Есть там поперечная стена, разделяющая парк. В меньшей его части, куда ведут парковые ворота, находятся дома сторожей и слуг, смотрителей и управляющего, а еще усадебного врача – о да, есть и усадебный врач. У него двое помощников, молодые люди, часто меняющиеся. Как и большинство в свите, врач женат. У них там что-то вроде деревни, внутри внешней стены и снаружи внутренней поперечной. Кое-кто из них живет там уже тридцать пять лет. Когда они становятся слишком старыми, их отсылают куда-то прочь, далеко, ибо я не смог найти ни одного пенсионера. Лакеи, или слуги, или кто бы они ни были – а их там много, чтобы сменять друг друга, – все холосты, кроме двух-трех самых доверенных. Всех остальных привозят из Англии и, как правило, через четыре или пять лет службы отправляют обратно. Мужчины, которых я подслушал, как раз были из таких: старый служака – сам сказал, что у него вскоре закончится срок службы и он отправится домой, – и парень, которого он обучал на свое место. У всех этих примечательных личностей полно свободного времени для отдыха на свежем воздухе. Они сидели за пивом два-три часа кряду, болтали, Эпплшоу давал разъяснения Китуорту, Китуорт задавал вопросы. От них я узнал о поперечной стене.
«Ни разу не б’ло ни одной женщины по ту стор’ну с тех пор, как ее построили», – булькал со странным акцентом этот Эпплшоу.
«Подумать только», – изумился Китуорт.
«А ты можешь представить себе женщину, – продолжал Эпплшоу, – способную его стерпеть?»
«Нет, – признал Китуорт, – с большим трудом. Впрочем, иные женщины стерпят и побольше, чем мужчина…»
«Как бы то ни было, – добавил Эпплшоу, – он не выносит вида женщин».
«Странно, – сказал Китуорт. – Слышал, его родичи совсем иные».
«Насколько мы знаем, да, иные, – ответил Эпплшоу. – Видал их. Но мистер Эверсли не такой. Он их не выносит».
«Наверно, так же как и собак», – вставил Китуорт.
«Да уж, ни одна собака к нему ни в жисть не привыкнет, – согласился Эпплшоу. – И он так боится собак, что их нельзя пускать внутрь. Говорят, ни одной не бывало там с тех пор, как мистер Эверсли родился. Да уж, и ни единой кошки, ни единой».
Еще я услышал, как Эпплшоу сказал:
«Он построил музеи, и павильоны, и башни – остальное построили еще до того, как он вырос».
Высказываний Китуорта я по большей части не слышал, он говорил очень тихо. Раз только услышал, как Эпплшоу ответил:
«Порою он такой же тихий, как и любой другой человек, – рано тушит свет и спит спокойно, насколько мы знаем. А иногда вот не спит всю ночь, и в каждом окне горит свет… или ложится спать за полночь. Кто дежурит по ночам, не сует нос в его дела, если только мистер Эверсли не подаст сигнал о помощи, что бывает нечасто, не чаще двух раз за год. В основном он такой же тихий, как ты или я, – до тех пор, пока его слушаются. Вообще, нрав у него вспыльчивый. Он тотчас впадает в ярость, если кто-нибудь быстро не откликнулся, и так же выходит из себя, если смотрители приближаются к нему без спроса».
В долгих невнятных шепотках я уловил немногое. Например:
«О, тогда он никого к себе не подпускает. Можно услышать, как мистер Эверсли по-детски рыдает. Когда ему хуже, опять же – по ночам, можно слышать, как он воет и вопит, как заблудшая душа».
Или:
«Кожа чистая, как у ребенка, не более волосат, чем мы с тобой».
Или:
«Скрипач? Ни один виолончелист с ним не сравнится. Я слушал его часами. Впору задуматься о своих грехах. А потом вдруг тон переменится, и вот ты уже думаешь о своей первой любви, и весеннем дожде, и цветах, и как ты был ребенком на коленях у матери. Сердце так и разрывается…»
Важнее всего мне показались следующие две фразы:
«Он не потерпит чьего-либо вмешательства».
И:
«Как он запрется, ни единый замок не тронут до самого утра».
– Что теперь думаешь? – поинтересовался у меня Туэйт.
– Звучит так, – ответил я, – словно это место – одноместный дурдом для чокнутого с долгими периодами ремиссии.
– Да, похоже на то, – сказал Туэйт, – но тут, кажется, имеет место нечто большее. Не все услышанное я могу собрать воедино. Эпплшоу сказал одну вещь, не идущую у меня из головы до сих пор:
«Видеть его в мыле было жутко».
А Китуорт однажды сказал:
«Яркие цвета рядом с этим, вот из-за чего у меня кровь стынет в жилах».
И Эпплшоу повторял одно и то же разными словами, но одинаково значительно:
«Ты никогда не перестанешь бояться его. Но будешь уважать все больше и больше, почти полюбишь. И бояться будешь не вида, а его жуткой мудрости. Нет человека мудрее, чем мистер Эверсли».
Однажды Китуорт сказал:
«Не завидую Стурри, запертому там вместе с ним».
«Ни Стурри, ни кому бы то ни было из нас, самых доверенных пока что людей, не позавидуешь, – согласился Эпплшоу. – Но ты свыкнешься, как и я, если ты и вправду тот, кем я тебя считаю».
– …Вот и все, что мне удалось услышать, – продолжал Туэйт. – Остальное узнал из наблюдений и поисков. Я удостоверился в том, что «павильоном» они называют обычный дом. Но иногда мистер Эверсли проводит ночи в той или иной башне, предоставленный сам себе. Свет там порой гаснет после десяти или даже девяти; в другие разы горит и после полуночи. Бывает, что мистер Эверсли возвращается поздно, к двум или трем. Я тоже слышал музыку – скрипку, про которую упомянул Эпплшоу, а еще орга́н. Но никакого плача или воя. Этот человек – определенно псих, судя по скульптурам.
– Скульптурам? – переспросил я.
– Ага, – сказал Туэйт, – скульптурам. Огромные статуи и группы статуй, все – в виде каких-то гротескных людей с головами слонов или орланов. Техника исполнения до одури безупречная. Они растыканы по всему парку. Мелкое квадратное зданьице между зеленой башней и павильоном – его мастерская.
– Похоже, ты отлично знаешь это место, – сказал я.
– Да, – согласился Туэйт, – я очень хорошо его изучил. Сначала я пробирался такими же ночами, как эта. Потом рискнул заглянуть туда в звездную ночь. Затем и при лунном свете. Мне ни разу не было страшно. Я сидел на ступенях перед павильоном в час ночи – ничего. Я даже пробовал оставаться там на день, прячась в кустах, надеясь увидеть его.
– И увидел? – спросил я.
– Ни разу, – ответил Туэйт, – но я слышал его. С наступлением темноты мистер Эверсли ездит на лошади. Я видел, как лошадь вели взад-вперед перед павильоном, пока не стало слишком темно, чтобы я мог разглядеть ее в темноте из укрытия. Слышал, как она проходила мимо меня во тьме. Но так и не смог застать лошадь на фоне неба, чтобы увидеть седока. Прятаться и идти с ней рядом по дороге – не одно и то же.
– И ты не видел мистера Эверсли за весь день, что провел там? – допытывался я.
– Нет, – сказал Туэйт, – не видел. Я тоже был разочарован. Но к входу в павильон подъехал большой автомобиль и остановился под въездной аркой. Когда он проезжал по парку, в салоне никого не было, кроме шофера спереди и ручной обезьянки где-то на заднем сиденье.
– Ручной обезьянки! – воскликнул я.
– Да, – сказал он. – Знаешь, как собака вроде ньюфаундленда или терьера сидит в машине и выглядит такой важной и значительной, сама не своя от чувства собственной важности? Ну так эта обезьяна сидела ровно так же, крутя головой туда-сюда и таращась по сторонам.
– А как она выглядела? – спросил я.
– Наподобие обезьяны с собачьей мордой, – сказал Туэйт, – похожей на морду мастифа.
Риввин хмыкнул.
– Мы теряем время, – продолжал Туэйт, – а нам ведь еще дело делать. Короче говоря, стена – их единственная защита, собаки нет – может, из-за той ручной обезьянки или еще чего. Каждую ночь они запирают мистера Эверсли с одним слугой, заботящимся о нуждах этого чокнутого. Они никогда не вмешиваются, какой бы шум ни услышали, какой бы свет ни увидели, если только не раздастся сигнал тревоги. Я смог обнаружить сигнальные провода – их-то ты и перережешь. Вот и все. Ты в деле?
Риввин сидел близко, почти что на мне. Я ощущал его огромные мускулы и рукоять пистолета у своего бедра.
– Я в деле, – сказал я.
– По собственному желанию? – уточнил Туэйт.
Рукоять пистолета шевелилась в такт с дыханием Риввина.
– Да, по собственному желанию, – подтвердил я.
III
Туэйт вел нас пешком так же уверенно, как вез в машине. Это была самая безмолвная и мрачная ночь в моей жизни: ни единого огонька, ветра, звука или запаха, способных служить нам ориентиром. Сквозь этот туман Туэйт шел так быстро, будто держал путь к собственной спальне – ни на миг не теряясь.
– Вот это место, – сказал он возле стены и направил мою руку к рым-болту в траве у его ног. Риввин подставил ему спину, а я забрался на них обоих. Стоя на цыпочках на плечах Туэйта, я едва мог ухватиться пальцами за карниз.
– Встань мне на голову, болван! – прошептал он.
Я схватился за карниз; взобравшись, спустил вниз один конец веревочной лестницы.
– Скорей! – выдохнул Туэйт снизу.
Натянув лестницу, я спустился и почти сразу нащупал в траве второй рым-болт. Тут же привязав лестницу, я дернул ее, подавая сигнал. Риввин перебрался первым, за ним влез Туэйт. Проведя нас через парк и остановившись, Туэйт схватил меня за локоть и спросил:
– Видишь какие-нибудь огни?
– Ни единого, – ответил я.
– И здесь, – сказал он, – ни одного огонька. Во всех окнах темно. Нам повезло.
Туэйт снова повел нас. Когда он остановился, то бросил лишь:
– Здесь ты залезешь. Перережь каждый провод, но не трать время впустую и не разрежь один провод дважды.
Его инструкции были детально точны. Я нашел каждый выступ и каждую опору, как он меня и учил. Но мне понадобилась вся моя выдержка. Я понял, что такие тяжеловесы, как Туэйт и Риввин, не смогли бы провернуть это. Вниз я спустился усталым и трясущимся.
– Только один глоток! – сказал Туэйт, передавая флягу. Затем мы пошли дальше. Ночь была так темна, а туман столь плотен, что я не видел очертаний дома, пока наш отряд не уперся в самую стену.
– Здесь ты войдешь, – указал Туэйт.
И вновь я понял, почему они взяли меня с собой. Никто из них не смог бы протиснуться в эту щель в каменной стене. Даже мне едва удалось. Внутри вместо стремительного падения, коего я боялся, меня ждало приземление с едва уловимым хрустом: в том контейнере был не антрацит, а каменный уголь, как и в контейнере под окном. Эта удача меня воодушевила, и окно я открыл без особого труда. Риввин и Туэйт скользнули внутрь. Мы спустились ниже на четыре или пять ступеней и оказались на твердом полу. Риввин смело посветил вокруг электрическим фонариком. Мы находились меж аккуратно расставленных угольных контейнеров и стоящих плотно, группой, печей. В открытом пространстве, куда мы попали, ни с одной стороны дверей не оказалось. На миг я увидел чередующиеся окна и скаты для угля над контейнерами, две большие панели из блестящей цветной плитки, аккуратную кирпичную кладку, свежевыкрашенное черное железо, ярко-белый асбест в медных кольцах, а также черную пустоту промеж двух печей. К ней-то – наполовину услышал, наполовину почувствовал я – Риввин и повернулся. Остаток пути вел он, Туэйт следовал за ним, а я по большей части ступал за Туэйтом на ощупь, нередко судя о том, где мои товарищи по преступлению стояли или шли, полагаясь на сочетание чувств, не являющихся ни слухом, ни осязанием, но как минимум частью и того и другого. Когда фонарик Риввина снова загорелся, мы оказались в проходе с цементным полом, кирпичными стенами и дверями по обоим его концам, а напротив нас двери выстроились запутанным рядом. Во тьме, обступившей нас после вспышки света, я последовал за остальными направо. Пройдя через дверной проем, мы замерли, тихо дыша и вслушиваясь. Когда Риввин осветил окружавшую нас обстановку, мы увидели тысячи бутылок, стоящих наискось, горлышком вниз, на ярусах высоких, до потолка, стеллажей. Протискиваясь меж них, мы обошли кругом весь подвал, но так и не обнаружили ни единой двери, кроме той, через которую вошли. Риввин тихо заворчал, Туэйт нас подтолкнул, и мы прошли обратно через весь проход. И вновь мы оказались в винном погребе – точь-в-точь как тот, что нами был покинут, такой же необычный.
Наше любопытство здесь затмило всякое благоразумие. Риввин, вместо того чтобы включать свет периодически, оставил его гореть, и мы внимательно изучали, осматривали все вокруг и шептались в изумлении. Как и у его соседа, в этом погребе не было ни единого свободного места. Проходы тут были узки, стеллажи упирались в балки, поддерживающие плоские своды, и каждый стеллаж был полон настолько, что обнаружить держатель без бутылки едва ли было возможно. И во всем этом огромном погребе среди десятков тысяч бутылок не нашлось ни одной бутыли в две кварты, кварту или хотя бы пинту[4]. Все они были в полпинты. Мы взяли несколько, и на всех была одна и та же этикетка. Теперь-то я знаю, что она изображала, так как впоследствии видел рисунок еще много раз и гораздо большего размера, но тогда мне показалось, что на этикетке – танцовщица в юбке, ведущая аллигатора на собачьей цепи. Ни на одной из бутылок не было указано название вина или иной жидкости, но на каждой этикетке над рисунком было красное число – 17, 45 или 328, а под рисунком написано: «Разлито для Хенгиста Эверсли».
– Теперь мы знаем его имя, – прошептал Туэйт.
Вернувшись в проход, Риввин свернул в первую дверь слева. Она привела нас к удобной каменной лестнице меж стен, дважды уходившей влево на широких площадках.
Ступив на более мягкую поверхность, мы надолго встали, тая дыхание, вслушиваясь. И вот Риввин включил фонарик. Слева от нас луч высветил ступени лестницы, устланные бледно-красным ковром, дверную коробку с лепниной из отполированного распиленного дуба… и, совершенно неожиданно для всех, – ступни, ноги и бедра крупного, коренастого мужчины. Свет горел менее секунды, однако мы отчетливо разглядели его бриджи, чулки на массивных икрах и яркие пряжки на коленях и туфлях.
Шума этот страж не поднял. Я уперся в подоконник, ибо дальше мне некуда было деваться. Перемежающиеся резкие звуки ужасно молчаливой схватки и тяжелое дыхание, перешедшее в бульканье, – вот что донеслось до моих ушей.
Фонарь вспыхнул снова и продолжил гореть. Я увидел, что Туэйт борется с мужчиной и тот одной из своих лапищ сжимает ему горло. Туэйт обхватывал его шею, прижимая лицо мужчины к своей груди. У стража были каштановые волосы. Тут кистень Риввина с ужасным хрустом обрушился на его череп – и тут же свет погас.
Туэйт, как пышущая жаром печь, стоял рядом со мной, жадно ловя ртом воздух. Я не слышал ни единого звука после того, как тело стража свалилось на пол. Разве что чьи-то легкие шажки… их я уловил на лестнице с ковром. Будто большой пес или напуганный ребенок взбежал наверх.
– Вы что-нибудь слышали? – прошептал я.
Тут Риввин меня ударил.
Отдышавшись, Туэйт включил свой фонарь, Риввин сделал то же. Мертвец оказался староват: ему было за пятьдесят, насколько я мог судить; высокий, широких габаритов, мосластый, но тяжелый. Он был одет в ливрею из зеленого бархата, расшитую золотом, зеленые же бархатные бриджи, шелковые чулки и кожаные туфли. Пряжки были сработаны из золота – все четыре.
Туэйт напугал меня громкой речью.
– Полагаю, Риввин, – сказал он, – это один из доверенных лакеев. Он бы закричал, если было бы кого звать. Или в этом здании мы одни, или же столкнуться можем только с Хенгистом Эверсли.
Риввин хмыкнул.
– Если он здесь, – продолжал Туэйт, – то пытается поднять тревогу по перерезанным проводам – или боится и прячется. Давай найдем и прикончим его, если он здесь, а потом прикарманим бриллианты.
Риввин снова хмыкнул.
Мы двинулись из помещения в помещение, минуя этаж за этажом. Ни одна дверь не задержала нас. Винные погреба удивили и зажгли в нас любопытство; здесь же, наверху, мы были потрясены сверх меры. Мы оказались во дворце чудес, среди таких богатств, что даже Риввин после второй-третьей находки оставил попытки поплотнее набить карманы или куль. Мы ни с кем не столкнулись, не обнаружили ни одной запертой двери… и, судя по всему, обошли здание вдоль и поперек.
Когда мои спутники остановились, встал и я.
Туэйт заговорил в темноте:
– Даже если я умру здесь, то сперва осмотрю это место сверху донизу.
Мы зажгли фонари и оказались позади тела мертвого охранника. Риввина и Туэйта труп, похоже, нисколько не смущал. Они водили фонарями, пока один из лучей не упал на выключатель.
– Надеюсь, его-то мы не обесточили, когда резали провода, – заметил Туэйт, нажал на кнопку – и лампы вспыхнули во всю силу. По всей видимости, мы находились у порога черной лестницы, в некоем вестибюле, откуда расширенный переход вел к нескольким дверям.
Мы втроем посмотрели на ручки этих дверей. Освещая каждую, мы обнаружили, что на самом-то деле ручек – по две: одна самая обыкновенная, другая расположена где-то на полпути между полом и первой ручкой. Риввин открыл одну дверь, за ней оказался чулан для метел. Он дергал ручки, мы с Туэйтом наблюдали. Замок и защелка располагались на одном уровне с верхней ручкой, но независимо управлялись нижней. Туэйт попробовал открыть другую дверь, а мои глаза все возвращались к мертвому телу. Мои спутники уже совсем перестали обращать на него внимание, будто его и вовсе не было. Я лишь однажды видел убитого человека, и мне не хотелось ни вспоминать о том опыте, ни видеть перед собой новый труп. Я глазел то в черноту каменной лестницы, приведшей нас сюда, то – в сумрак над ступенями с подушками.
Риввин нащупал за открытой дверью кнопку и включил свет. Это была огромная столовая, по четырем углам здесь стояли шкафы с полками и стеклянными рамками, полные фарфора и стеклянной посуды. Мебель тут стояла крепкая, простая, сработанная из дуба.
– Столовая для слуг, – заметил Туэйт.
Мы проходили через группу помещений, зажигая везде свет: своего рода гостиную с карточными столиками и досками для шашек; библиотеку, полную книжных шкафов и открытых полок, с парой дубовых столов, заваленных журналами и газетами; бильярдную с тремя столами для снукера, пула и багатели; некую «комнату отдыха» с обитыми кожей диванами и глубокими креслами; прихожую с вешалками для шляп и стойками под зонты гостей – в нее вела дверь, украшенная витиеватым витражом.
– Это все помещения для слуг, – сказал Туэйт. – Каждый элемент мебели рассчитан на человека нормального роста. Идем дальше.
Назад мы вернулись по переходу, оказавшись в большой кухне за столовой.
– Столовые осмотрим потом, когда снова спустимся, – скомандовал Туэйт. – Идем наверх. Глянем банкетный зал после тех спален, затем читальни и кабинеты. Хочу лично увидеть картины. – Этажом выше Туэйт вдруг схватил Риввина за локоть. – Чуть не забыл про эти комнаты, – сказал он, и мы обследовали средних размеров гостиную с круглым столиком по центру и придвинутым к нему креслом. В кресле лежали журнал и что-то вроде халата. Рядом с этой комнатой находились спальня и ванная.
– Помещения господина охранника, – заметил Туэйт, беспечно разглядывая в бюро фотографию невысокой молодой женщины с двумя детьми. – Тут тоже мебель обычного размера.
Риввин кивнул.
Мы вновь поднялись по черной лестнице на следующий этаж. Та уперлась в очень короткий, а потому почти кубический коридор, где, кроме двух козеток, ничего не было. Здесь же находились две двери. Риввин отворил одну из них, пошарил рукой вверх-вниз в поисках выключателя. Как вспыхнул свет, мы – все трое – едва сдержали крик. Мы, конечно, видели галерею мельком – но теперь-то поток света из тысячи лампочек под перевернутыми желобковыми рефлекторами ослепил нас, а уж от вида картин мы и вовсе окаменели.
– Да ты просто спятил, – запротестовал я, – включать всю эту иллюминацию! Она же наверняка поднимет тревогу!
– Никакой тревоги, – отрезал Туэйт. – Я ночи напролет следил за этими строениями – ты что, не слушал? Говорю, его не беспокоят, какой бы ни был час, горит свет или нет…
От моего слабого протеста отмахнулись, и я оказался поглощен теми невероятными картинами, как и остальные. Риввин тупо взирал на них в сильнейшем недоумении, Туэйт с горячим любопытством пытался определить происхождение изображенных странностей. Меня же огорошило то, с каким совершенством картины были выполнены, и бросало в дрожь от их неестественности.
Галерея была длиной девяносто футов и около тридцати футов в ширину и высоту. Очевидно, вверху находилась стеклянная крыша над прямоугольником отражателей. Все четыре стены покрывали полотна – за исключением дверей на обоих концах помещения. Совсем маленьких не было, а несколько работ так и вовсе показались очень масштабными. Пейзажей тут было немного, но во всех присутствовали фигуры, а большинство же картин было переполнено ими.
Эти фигуры…
У них были человеческие тела, но ни одна не обладала человеческой головой. Все без исключения головы у них были птичьи, рыбьи или звериные. Иные вполне узнавались, но попадались и явно фантастические существа вроде драконов или грифонов. Более половины голов принадлежали таким зверям, о каких я совсем ничего не знал, либо художник попросту выдумал эти создания.
Когда вспыхнул свет, я увидел рядом с собой морской пейзаж – размытую туманом серую погоду и тяжелые, крутые волны; там виднелась странная, иномирная шлюпка со сваленной в кучу рыбой на дне, а над ней – четыре человеческие фигуры в блестящих ботинках, как будто резиновых, и в мокрых, блестящих же пальто вроде штормовок, только и обувь, и одежда были красные, как кларет, а у четырех этих фигур были головы гиен. Одна из фигур руководила, а остальные тащили сеть. В плену сети находился некий тритон, но он зримо отличался от привычных изображений морских людей. У него были человеческие формы, кроме головы, рук и ног; весь он был покрыт переливающимися радугой чешуйками. Вместо рук и ног у него росли плавники, а голова походила на череп жирного борова. Он трепыхался в бессильной агонии. Несмотря на всю странность, картина казалась реальной, будто вся сцена на ней взаправду разворачивалась перед нашими глазами.
На следующей картине был изображен пикник на маленькой поляне у лесного озера, на фоне горы. Каждый из отдыхающих рядом со скатертью, расстеленной на траве, обладал своей звериной головой: у одного – баранья, у второго – верблюжья, у остальных – наподобие оленьих, но, очевидно, олень выглядит не совсем так.
Картина далее изображала битву гибридных существ, похожих на кентавров, только они обладали телами быков – и там, где должна быть шея, у них росло человеческое туловище. Вместо рук свисали чешуйчатые змеи с разинутыми пастями, а человеческую голову на туловище заменяла голова петуха с открытым клювом. У этих существ вместо бычьих копыт были желтые петушиные лапы, более крепкие, чем у куриц, с короткими, толстыми пальцами и длинными, острыми шпорами, как у боевых петухов. И все же эти фантастические химеры казались живыми, а их движения – естественными… да, именно так – естественными! И каждая картина потрясала так же сильно, как эти три. Все были подписаны в левом нижнем углу изящными маленькими буквами, выведенными яркой золотой краской: «Хенгист Эверсли», – и рядом дата.
– Мистер Хенгист Эверсли совершенно точно чокнутый, – прокомментировал Туэйт, – но, вне всяких сомнений, рисовать он умеет.
В первой длинной галерее, по прикидкам, было выставлено более полусотни картин; может, где-то семьдесят пять, и все – кошмарны. За ней располагалась галерея покороче, той же ширины и примыкавшая к первой, а далее шла третья галерея – копия первой; все три занимали три крыла здания. Четвертое крыло служило мастерской, и размером оно было со вторую галерею; в ней огромная стеклянная крыша нависала боком над целой стеной. Она была выбеленной, очень плоской и пустой, с двумя мольбертами – большим и поменьше. На маленьком покоилась картина с несколькими овощами и пятью или шестью фейри, если можно их так назвать, – с детскими телами и мышиными головами. Эти существа грызли морковку. На большом стоял преимущественно пустой холст, но в одной его части яркими и толстыми мазками краски было изображено пальмовое дерево, а под ним – три огромных краба с кокосами в клешнях. Около них виднелись ступни и ноги человека. Но картина осталась незавершенной.
В трех галереях хранилось порядка трехсот картин, и это с учетом того, что в меньшей выставлялись лишь маленькие холсты. Кроме того, что я был впечатлен фантастичностью содержания и безупречностью рисунка и краски, две вещи поразили меня во всех этих картинах.
Во-первых, из всех картин ни одна не изображала ни единой женской фигуры или женского существа какого-либо вида. Звероголовые персонажи, будь то одетые или нагие, были мужского пола. Животные, насколько я заметил, также все были самцами.
Во-вторых, около половины всех картин являлись видоизмененными версиями – или аналогией, или подражанием, не осмелюсь назвать их пародией или имитацией – хорошо известных полотен великих художников, виденных в публичных галереях или вполне знакомых по гравюрам, фотографиям, репродукциям в книгах и журналах.
Там была картина, изображавшая Вашингтона, пересекающего Делавэр, и другая, где он прощался со своими генералами. Имелся ряд картин с Наполеоном по мотивам работ, изображавших военачальника при Аустерлице, Фридланде, раздающего «орлов» своим полкам, на утро битвы при Ватерлоо, спускающегося по ступеням Фонтенбло и на палубе корабля, плывущего к острову Святой Елены. Там были дюжины других картин с генералами, королями, императорами, что обозревали свои победоносные армии. Два или три портрета Линкольна. Один впечатлил меня больше остальных и изображал, очевидно, сюжет по мотивам некой абсолютно неизвестной для меня картины: призрак Линкольна – намного больше человека в натуральную величину – возвышался на трибуне над оставшимися в живых известными личностями своего времени, грозно взирая на возвращавшуюся домой федеральную армию, маршем пересекавшую Вашингтон.
Во всех картинах у главного персонажа, будь то Линкольн, Наполеон, Вашингтон или иной лидер, какие бы униформа или регалии ни покрывали его человеческую форму, была голова собаки. Породы разные: терьер, волкодав, мастиф и так далее, – а семейство неизменно – собачьи. Головы любых людей, кроме солдат, были бараньими, лошадиными, овечьими – то есть смиренными. Но над всеми этими толпами довлел один персонаж… и вот его-то я и принял тогда за легендарного, архетипического, геральдического… тут не так-то просто подобрать нужное слово. Возможно, мифологичный– то что нужно. Как у пса – большая пасть, но маленькая клиновидная желтая бородка – человеческая; лысые черные уши – как у бесшерстных собак, но при этом нисколько не собачьи; гребень волос венчает череп треугольной формы; близко посаженные, мелкие и блестящие, чудовищно разумные глаза; переливающиеся колонии цветных пятен по обе стороны морды – все это в совокупности производило достоверное впечатление, будто такой зверь мог взаправду быть порождением природы, а не чьей-то буйной фантазии. И в то же время – да разве же мог где-то помимо горячечного мифа быть такой зверь?..
Рассказ о том, что мы увидели на третьем этаже, займет больше времени, нежели сам осмотр. Вдоль всей галереи под картинами стояли шкафы с ящиками, выстроенные в одну линию, на манер базарного лотка – и примерно той же высоты. Туэйт направился к одной стороне галереи, а Риввин – к противоположной, и они дружно загромыхали ящиками, изучая нутро и задвигая их обратно. Я проверил некоторые и нашел в них лишь фотокопии картин. Но Риввин и Туэйт не хотели рисковать и заглядывали в каждый ящик. У меня было полно времени глазеть по сторонам, так что я неким подобием легкого галопа бегал вокруг миниатюрных соф и кресел зеленого бархата, приставленных спинка к спинке в центре помещения. Господин Хенгист Эверсли, даже на мой непросвещенный взгляд, был большим мастером портретов и пейзажей, цвета, света и перспективы.
Когда мы спускались по лестнице, повторяющей такую же в противоположном конце, по которой мы поднимались, Туэйт сказал:
– Теперь – к тем спальням.
У лестницы мы нашли апартаменты другого слуги или стража: гостиная, ванная и спальня – в точности такие, как и у противоположной лестницы. Подобных апартаментов было еще четыре – под мастерской и над комнатами отдыха.
В восточной и западной части здания находились те самые спальни – всего дюжина, по шесть апартаментов на каждой стороне; все они состояли из спальни, туалетной комнаты и ванной. Кровати были трех футов длиной – и, соответственно, узкие и низкие. Мебель – комоды, столы, кресла, шифоньеры – соотносилась размерами с кроватями, за исключением трюмо и стенных зеркал, доходивших до потолка. Ванны размером были почти что с бассейны, около девяти на шесть футов, глубиной по три фута – и из единого куска фарфора.
Формы, размеры и стиль мебели всюду повторялись. Отличались лишь цвета – и их, по числу комнат, тоже было двенадцать: черный, белый, серый и коричневый, светло- и темно-желтый, красный и сиреневый, зеленый и голубой, розовый и темно-синий. Обои, вешалки, ковры и дорожки – все тут сочеталось цветом. Рисунок настенных панелей был одинаков – и повторялся в комнате два, четыре или шесть раз, равно как и в остальных помещениях.
Этот рисунок изображал то, что я не смог разглядеть на этикетках бутылок. Он был вделан на манер медальона в каждую панель синих, красных и прочих цветов стен. Фон картины представлял смутное, бледное небо и размытые, туманные облака над листвой, похожей на тропическую. Основным персонажем здесь был ангел в ниспадающих белых одеждах, на широко раскинутых сереброперых крыльях парящий в выси. Его лицо было человеческим – единственное человеческое лицо среди всех картин во дворце, лицо печальное, мягкое, женственное. Огромный неуклюжий аллигатор с золотым ошейником, от коего золотая же цепь шла не в ладонь ангела, а к золотым путам на его запястье, был той ведомой тварью.
Под каждой картиной находился стих в четыре строки, всегда один и тот же:
Не дозволяй природе низменной воспрясть,
Не пророни слезы, ни вздоха, ни стенанья,
Отринь утехи мира: славу, власть, —
Прими удел свой твердо – быть в изгнанье.
Я прочел его не раз и не два, так что уж никогда не позабуду.
Ванные комнаты отличались невероятной роскошью: игольчатый душ, две лохани разного размера, помимо утопленной ванны. В каждой гардеробной – галерея платяных шкафов. Один или два мы открыли – и обнаружили в каждом несколько костюмов малого размера, словно для мальчика младше шести лет. В одном шкафу все полки переполняла обувь не более четырех дюймов[5] в длину.
– Очень похоже, – заметил Туэйт, – что мистер Хенгист Эверсли, кто бы он ни был, – карлик.
Риввин, осмотрев несколько шкафов и гардеробов, оставил их в покое.
В каждой спальне стояла только кровать, а по обе ее стороны располагались своего рода холодильники для вина, похожие на ведра с крышками, только больше. Они стояли на трех коротких ножках так, чтобы верх был на одном уровне с кроватью. Мы открыли бо́льшую их часть; каждая была полна льда, с зарытыми туда полупинтовыми бутылками. На каждой из двенадцати кроватей покрывала лежали аккуратно откинутыми, но ни на одной – ни следа использования. Винные холодильники были из чистого серебра, но мы их не взяли. Как сказал Туэйт, нам понадобилось бы два полноразмерных товарных вагона для всего серебра, что мы тут обнаружили.
В гардеробных все принадлежности вроде щеток и гребней на трюмо были сделаны из золота, а большинство даже украшено драгоценными камнями. Риввин начал набивать сумку только теми, что были сделаны из металла, но даже он не стал отламывать тыльные стороны щеток или тратить силы на какую-либо другую поломку. Когда мы осмотрели все двенадцать апартаментов, Риввин уже едва тянул свою ношу.
Передняя в южной части здания представляла собой библиотеку, полную идеально расставленных маленьких книг в шкафах за стеклянными дверцами, достигавших потолка и всецело закрывавших стены – кроме тех мест, где находились две двери и шесть открытых окон. Здесь также находились узкие столики той же высоты, что и в гардеробных. На них лежали журналы и газеты. Туэйт открыл один книжный шкаф, я – другой, и мы раскрыли три-четыре книги. В каждой был оттиснут экслибрис с изображением ангела и крокодила.
Риввин не нашел выключателя в главном коридоре, и мы спустились по извилистой лестнице, освещая дорогу фонариками. Риввин свернул налево, и мы попали в банкетный зал – как назвал это помещение Туэйт, – просторный, совершенно неописуемой красоты.
Низкий столик, не более трех футов в ширину, представлял собой плиту из кристально-белого стекла на посеребренных ножках. Крохотное кресло, единственное в этой комнате, было из чистого серебра, на нем лежала алая подушка.
Буфеты и шкафы со стеклянными дверцами приковали нас к месту. В одном стояли качественный фарфор и хрусталь, изумительный фарфор и хрусталь! А в других четырех – столовый сервиз из золота, из чистейшего золота: вилки, ножи, ложки, тарелки, миски, блюдца, чашки – все! И все миниатюрное, но в огромном изобилии. Мы взвесили в руках предметы. Они были из золота. Все – обычной формы, вот только вместо бокалов, кубков и фужеров там были предметы вроде широких соусниц на стержнях или коротких ножках, все несимметричные, с одним выступающим краем, как у кувшина, только более широким и плоским. Их тут было во множестве. Риввин наполнил две сумки тем, что они могли выдержать. Три сумки – это все, что мы смогли бы нести; в каждой, наверно, было больше ста пятидесяти фунтов[6].
– Нам придется перелезать через стену два раза, – сказал Туэйт. – Ты ведь взял шесть сумок, не так ли, Риввин?
Риввин буркнул что-то неопределенно-утвердительное.
У подножия главной лестницы Риввин обнаружил выключатель, и электрический свет озарил великолепные ступени.
Сама лестница была из белого мрамора, перила – из желтого мрамора, а панели – из малахита. Но главным элементом служила картина над площадкой – много страннее всех уже виденных нами картин.
Я вспомнил что-то похожее – рекламу шипучки, талькового порошка или подобного фирменного изделия, где на переднем плане все народы земли и их правители чествуют оратора. Эта картина была шириной двадцать футов, а в высоту – и того больше. На ней виднелся трон, резной и украшенный каменьями, стоящий на вершине горы. По обе стороны от трона разворачивалась обширная панорама, и ее наводняли человеческие фигуры со звериными головами – неисчислимая толпа, – и все взирали на него. Ближе всего к трону стояли персонажи, должно быть являвшиеся всеми президентами, королями, королевами и императорами мира. Кое-где вполне узнавались одежды или униформы. У некоторых из них были головы, позаимствованные с изображений государственных гербов, например австрийского и русского орлов. И все они отдавали дань уважения тому, кто стоял перед троном, – тому же мифическому чудовищу с предыдущих картин.
Он стоял горделиво, одной ногой попирая крупного аллигатора, наряженный в нечто вроде одеяния революционера: низкие сапоги с золотыми пряжками, белые бриджи, алую с подбоем жилетку и ярко-синее пальто. Его голова была такой же звериной, как на других изображениях, – треугольной и странной, мифологичной.
Вверху позади трона парил на широко раскинутых крыльях ангел в белых одеждах, с ликом сэра Галахада. Риввин почти мгновенно выключил свет, но даже за эти короткие мгновения я все разглядел.
Три мешка с добычей мы положили у парадного входа. Напротив банкетного зала находился зал музыкальный – с орга́ном и роялем, и на обоих клавиши и сама клавиатура намного меньше обычного; с большими шкафами, полными книг по музыке; со множеством духовых инструментов, виолончелей и футляров для скрипок. Туэйт открыл один-два.
– Нам бы хватило этого, чтоб сколотить три состояния, – сказал он, – если только мы смогли бы это все унести.
За музыкальным залом располагался кабинет; в нем было четыре письменных стола крошечных размеров, и все представляли собой старинную модель с ящиками внизу, опускающейся крышкой и чем-то вроде пюпитра вверху. Все столы были резными, а на столешницах резьба гласила:
ЖУРНАЛ // МУЗЫКА // КРИТИКА // БИЗНЕС
Туэйт открыл стол, где значилось «БИЗНЕС», и выдвинул все ящики. В ячейках нашлись целые пачки новеньких, чистеньких долларов и казначейских облигаций более высокого достоинства – по пять пятерок, десяток, двадцаток, полусотен и сотен. Туэйт бросил по одной пачке мне и Риввину, а остальные рассовал по карманам. Один из ящиков ниже был разделен посередине; в одной половине лежала россыпь золотых монет десятидолларовым номиналом, с изображением Свободы, а в другой – столько же (то есть много) золотых двадцаток Сент-Годенса.
– Знавал я разных скряг, – сказал Туэйт, – но это уже за гранью. Только представьте себе этого чокнутого карлика, узника собственного дворца, с вожделением запускающего руки во все эти деньги. Чахнет над златом, но даже и толику – ни на что не тратит…
Риввин побросал в мешок монеты, и когда собрал их все, то едва смог поднять его. Оставив награбленное лежать перед столом, он пересек комнату и дернул дверь на другом конце. Уже в следующее мгновение Риввин и Туэйт уподобились паре шустрых терьеров, метнувшихся вслед за крысой.
– Вот где находятся бриллианты! – объявил Туэйт. – И мистер Хенгист Эверсли там, вместе с ними! – Они с Риввином недолго посовещались возбужденными голосами. – Ты пригнись пониже, – шепнул Туэйт, – а как откроешь – вообще припади к полу. Выстрелит над тобой. Усек?
Риввин подкрался к двери, согнулся и стал пытать замок одним ключом за другим. Комнату освещала люстра с не менее чем двадцатью лампами, и свет падал прямо на него. Его красная шея перевалилась через низкий воротник лиловой рубашки; широкая спина казалась огромной и мощной.
С другой стороны проема встал Туэйт, держа палец на выключателе. Оба напарника в левой руке держали по кистеню. Прежде чем Риввин принялся за замок, они прокрутили барабаны своих револьверов и заткнули их за пояса.
Я услышал щелчок.
Риввин поднял руку.
Свет погас.
Мы стояли в чернильной тьме, стояли, покуда я почти смог различить линии окон – чуть менее темные рядом с более темными…
Вскоре я услышал другой щелчок и скрип открывающейся двери. Затем раздалось рычание, после – глухой стук, похожий на удар, хрип как будто от удушья и приглушенные звуки борьбы.
Туэйт включил свет.
Риввин, пошатываясь, пытался встать с колен. Я увидел пару крошечных розовых ладоней: их переплетенные пальцы сжимали шею Риввина. Они разжались, как только я заметил их.
Мне привиделись крошечные ступни в маленьких ботинках из лакированной кожи и с серебряными пряжками, зеленые подвязки, карликовые ножки в белых бриджах. Риввин будто схватил за горло дерущегося ребенка – и тот молотил его башмачками.
Затем на моих глазах бандит резко вскинул руки вверх.
Он рухнул навзничь, во всю длину своего тела, с глухим стуком.
И вот тогда-то я увидел эту… морду.
Волчья пасть сомкнулась на кадыке Риввина. Кровь брызгала из-под кипенно-белых клыков. Чудовищный гибрид с картин не был придуман художником – он был срисован, и прямо передо мной оказался тот, с кого эту срисовку производили.
Как выброшенная на берег рыба, Риввин бился в смертельной агонии.
Туэйт обрушил на череп звериной головы свой кистень. Этот удар мог бы сокрушить и стальной цилиндр. Морда зверя скривилась, он затряс головой, возясь с горлом Риввина подобно бульдогу. Туэйт ударил еще раз, и еще, и еще. От каждой атаки уродливая голова яростно дергалась. Две голубые выпуклости по обе стороны морды, похожие на эмалевую инкрустацию, напугали меня: я не сразу признал в них глаза; отвратительная полоска красной, как свежий сургуч, крови сбегала между ними вниз.
Сопротивление Риввина ослабевало, огромные зубы рвали его глотку. Он был мертв еще до того, как непрекращающиеся удары Туэйта раздробили череп и плотно стиснутые челюсти наконец разомкнулись. Морда сморщилась и сжалась, а собачьи клыки ослабили хватку.
Туэйт ударил монстра еще два-три раза, затем дотронулся до Риввина и опрометью ринулся вон из комнаты, бросив:
– Стой здесь!
Я услышал шум взлома и распиливания. Оставшись один, я еще разок взглянул на мертвого грабителя. Существо, убившее его, было ростом с четырех- или шестилетнего ребенка, но более коренастым, до самой шеи походило на человека и одето в яркий темно-синий пиджак, жилет багрового бархата и белые парусиновые штаны. Пока я смотрел на это диво, морда скривилась в последний раз, челюсть отвисла и тело, содрогнувшись, откатилось в сторону. Мертвец был миниатюрной копией персонажа с большой картины на площадке перед лестницей.
Туэйт примчался обратно. Без всяких промедлений он обыскал карманы Риввина и бросил мне две или три пачки денег.
Встав, он неожиданно для меня рассмеялся.
– А знаешь, любопытство, – сказал Туэйт, – когда-нибудь сведет меня в могилу.
Склонившись, он снял одежды с мертвого монстра. Звериная шерсть росла на морде вплоть до воротника рубашки. Ниже кожа была человеческой, как и тело – самое обычное, я бы сказал, тело мужчины лет сорока, сильное и хорошо сложенное, вот только каким-то образом уменьшенное до детских размеров.
На волосатой груди виднелась синяя татуировка: «ХЕНГИСТ ЭВЕРСЛИ».
– Вот дьявол, – вымолвил Туэйт.
Он поднялся и подошел к роковой двери. За ней обнаружил переключатель. Комната оказалась маленькой, заставленной шкафами с небольшими ящиками – ярус на ярусе, и сплошь ряды латунных ручек на красном дереве.
Туэйт открыл один из шкафов. Внутри тот оказался отделан бархатом и с бороздками, как у ложемента для украшений. В нем лежали кольца – явно с настоящими изумрудами.
Туэйт высыпал их в один из пустых мешков, отнятых у мертвого Риввина. Такие же ящики в следующем шкафу содержали кольца с рубинами. Первые несколько он закинул к кольцам с изумрудами. Но затем Туэйт забегал по комнате, выдвигая ящики и с грохотом задвигая их обратно, пока не наткнулся на ложементы с бриллиантами без оправы. Эти он до последнего сгреб в свой мешок. За ними – кольца с бриллиантами и прочие украшения с ними же и с изумрудами, рубинами… Набитый доверху мешок ломился от богатств.
Туэйт перевязал его, дал мне открыть второй мешок и начал ссыпать в него ящик за ящиком, пока внезапно не остановился. Наморщил нос, будто принюхиваясь, – и сам вдруг обрел неожиданное сходство с убитым собакоголовым чудовищем. Я подумал, он сходит с ума, и начал нервно смеяться, находясь на грани истерики, но тут Туэйт сказал:
– Понюхай! Принюхайся получше!
Я принюхался.
– Чувствую дым, – сказал я.
– И я тоже, – согласился он. – Это место горит.
– А мы тут заперты! – воскликнул я.
– Заперты? – усмехнулся он. – Чушь! Я взломал входную дверь, как только убедился, что Риввин и этот дьявол мертвы. Идем! Бросай пустой мешок. Не время препираться.
Нам пришлось пройти мимо двух трупов. У Риввина был ужасный вид: вся кровь от его лица отхлынула, и кожа стала серой, будто у плешивой крысы.
Когда мы ухватились за мешок с монетами, Туэйт выключил свет. Мы поволокли его, а также улов драгоценностей, и вышли в заполненный дымом коридор.
– Мы сможем унести только эти, – предупредил меня Туэйт. – Остальное бросаем.
Швырнув через плечо мешок с монетами, я последовал за ним вниз по ступеням, по гравию и – наконец-то! – ступил на дерн. Туман подступил ко мне со всех сторон.
У стены Туэйт обернулся и посмотрел назад.
– Мы не сможем достать те мешки, – сказал он. И правда, вдалеке виднелось красное сияние, стремительно превращавшееся в яркий свет. Я услышал крики.
Мы переправили мешки через стену и добрались до автомобиля. Туэйт тут же завел мотор, и мы помчались прочь. Я не знал, как мы ехали, в каком направлении и даже как долго. Наш автомобиль был единственным, что катило по этим дорогам.
Когда я едва приметил сияние рассвета, Туэйт остановился. Он повернулся ко мне.
– Выходи! – сказал он.
– Что? – недоуменно спросил я.
Он наставил дуло пистолета мне в лицо.
– У тебя в карманах пятьдесят тысяч долларов в банкнотах, – сказал Туэйт. – В миле[7] отсюда по дороге – железнодорожная станция. По-английски разумеешь? Выходи!
Что ж, я вышел. Автомобиль умчался вперед и растаял в утреннем тумане.
IV
Долгое время мужчина молчал.
– Что вы потом сделали? – спросил я.
– Отправился в Нью-Йорк, – сказал он, – и напился в стельку. Придя в себя, я понял, что у меня осталось почти что одиннадцать тысяч. Я направился в офис Кука и договорился о кругосветном туре за десять тысяч долларов в самое большое количество мест и с самым длительным временем в пути, что они могли предложить за эти деньги. Они брали на себя все расходы, мне не понадобилось ни цента после того, как я отбыл.
– Когда это было? – спросил я.
Мужчина задумался и выдал мне довольно бессвязный и уклончивый ответ.
– Что вы делали после того, как покинули офис Кука? – спросил я.
– Положил сто долларов в сберегательный банк, – ответил он. – Купил много одежды и всякого. Почти весь путь вокруг света я оставался трезв, ибо единственный способ напиться – это если тебя угощают, а у меня не осталось денег, чтоб угощать в ответ. Когда я вернулся в Нью-Йорк, то думал, что вполне готов жить дальше. Но не успел я положить в карман сто долларов, как тут же снова напился. Похоже, я не мог оставаться трезвым.
– А сейчас вы не пьете? – спросил я.
– Нет, – заверил мужчина. Похоже, он избавился от своего космополитичного говора, как только вернулся к повседневности.
– Напишите-ка кое-что, что я вам продиктую, – предложил я и дал ему авторучку и порванный, вывернутый наизнанку конверт. Под мою диктовку, слово в слово, он вывел:
«Пока вы снова не услышите обо мне, остаюсь искренне ваш, имярек».
Я взял у него бумагу и просмотрел написанное.
– Как долго вы были в том загуле? – спросил я.
– В каком еще загуле? – От удивления мужчина захлопал глазами.
– Прежде чем вы обнаружили, что у вас осталось всего одиннадцать тысяч.
– Не знаю, – сказал он. – Я ничего не знаю о том, что делал.
– Могу рассказать хотя бы об одном, что вы сделали.
– Что? – воскликнул он.
– Вы положили четыре пакета, в каждом по сотне стодолларовых банкнот, в конверт из тонкой оберточной бумаги с застежкой, направили его по почте одному нью-йоркскому адвокату безо всякого письма внутри – только лишь с половинкой грязного листа бумаги, где было написано: «Сохраните до тех пор, пока я не попрошу это назад». И подпись – ну, ее вы только что поставили.
– Честно? – недоверчиво промолвил он.
– Факт! – ответил я.
– Значит, вы верите моему рассказу! – радостно воскликнул он.
– Нет, нисколько, – твердо заявил я.
– Но… почему?
– Если вы были настолько пьяны, – объяснил я, – чтобы рискнуть сорока тысячами долларов столь безумным способом, то вполне годились и для того, чтобы весь этот Гран-Гиньоль вам померещился…
– Если так, – возразил он, – откуда я взял эти пятьдесят тысяч странных долларов?
– Смею предположить, – сказал я, – что добыли вы их не более бесчестным образом, нежели тот, о коем вы при мне распространились.
– Меня злит, что вы мне не верите.
– Не верю, – подытожил я.
Мужчина мрачно помолчал – и тут вдруг заявил:
– Теперь я могу посмотреть на него.
Он провел меня к клетке, где сидел мандрил с большим синим носом, лопотал что-то нечленораздельное на своем зверином наречии и время от времени чесался.
Он уставился на зверя.
– Значит, вы мне не верите? – посетовал он.
– Нет, не верю, – повторил я, – и не собираюсь. Все это невероятно.
– Может, там был полукровка или гибрид? – предположил он.
– Да бросьте, – сказал я ему. – Вся эта история невероятна с точки зрения банальной биологии.
– Ну, может, мать столкнулась с тварью вроде этой, – настаивал он, – просто не в то время?
– Чушь! – сказал я. – Россказни кумушек. Абсолютно невозможно!
– Его голова, – объявил он, – была точно такой же. – Он задрожал.
– Вам в питье что-нибудь подмешали, – предположил я. – В любом случае давайте поговорим о чем-нибудь другом. Пойдемте вместе поедим.
За ланчем я спросил его:
– Какой город из тех, что вы посетили, понравился вам больше всего?
– Париж, как по мне, – ухмыльнулся он. – Париж навсегда.
– Я дам вам один совет, – сказал я.
– И какой же? – спросил мужчина, его глаза сверкали.
– Давайте я оформлю вам годовую ренту на ваши сорок тысяч. Ее вам выплачивать будут в Париже. Процентов уже достаточно для того, чтобы оплатить путь во Францию, и у вас останется немного наличных для первого квартального платежа.
– А вы не будете чувствовать, что обманываете Эверсли? – спросил он.
– Если и обманываю кого-то, – сказал я, – то я с этими людьми незнаком.
– А как же пожар? – настаивал он. – Спорю, вы слыхали хоть что-то о нем. Разве же даты не совпадают?
– Совпадают, – признал я. – И всех слуг уволили, оставшиеся здания и стены снесли, весь участок поделили и продали по частям. Все будто бы в согласии с вашим рассказом.
– Ага! – вскричал он. – Так вы мне верите!
– Нет же! – упорствовал я. – И доказательством тому – готовность воплотить мой план годовой ренты для вас.
– Согласен, – сказал мужчина и встал из-за обеденного стола. – Куда теперь? – спросил он, когда мы покинули ресторан.
– Идемте со мной, – сказал я ему, – и не задавайте вопросов.
Я повел его в Музей археологии и направил прямиком к тому, что приготовил для него в качестве эксперимента. Я бродил неподалеку возле других экспонатов и ждал, пока мой спутник заметит все сам.
Он увидел.
Он схватил меня за руку и прошептал:
– Это он! Рост другой, но это выражение… как на всех его картинах.
Сказав это, мужчина указал на загадочное, великолепно исполненное изваяние из угольно-черного гранита времен двенадцатой династии. Статуя изображала… нет, не Анубиса или Сета, но какого-то безымянного собакоголового бога.
– Это он, – повторил мой спутник. – Посмотрите, какая в нем чудовищная мудрость.
Я сохранил молчание
– И вы привели меня сюда! – вскричал он. – Вы хотели, чтобы я увидел это! Вы все же верите!
– Нет, – стоял я на своем, – я не верю.
После того как я махал мужчине на прощание с пирса, я более его никогда не видел. Мы много переписывались полгода спустя, когда он хотел обменять свою годовую ренту на совместную пожизненную – для себя и своей невесты. Я обстряпал все дело с меньшими затруднениями, чем рассчитывал. Его письмо с благодарностями, где он сообщал мне, что француженка-жена – такая великолепная экономия, что уменьшение его доходов с лихвой компенсируется, было последним, что я о нем слышал.
Так как мужчина умер более года назад, а его вдова вновь замужем, этот рассказ не сможет причинить кому-то вреда. Если Эверсли и были обмануты, они этого никогда не ощутят. А меня хотя бы не мучает совесть.
Перевод с английского Сергея Капраря