Он говорил мне обо всем просто, откровенно. Не забудьте, ничем иным – единственно разумом жил он в этом своем новом мире. Говорил, что, когда сидит в комнате среди людей, испытывает странное чувство отчужденности, ибо знает: никто, кроме него, не в контакте с бесконечным и удивительнейшим пространством, окружающим их. Говорил, что слушает человека выдающегося ума, а сам посматривает на кошку на ковре и думает про себя: до чего же кошка сметливее человека.
– Когда же он помешался? – задал я вопрос – грубый, раздосадовавший Литтона.
– Вы неправильно восприняли мои слова о «сущем помешательстве». Это оценочное суждение невежды. Вы ошибаетесь, если предполагаете какую-то патологию в нем – в ту пору. Он был абсолютно в здравом уме. И ум этот был остер, как бритва. Да, я не понимал его. Но я мог судить о его душевном здравии.
– Но сделало ли Холланда это пространственное чутье счастливее? Или наоборот?.. – поинтересовался я.
– Сначала, думаю, оно доставляло ему неудобства. Холланд был беспокойным, потому что знал слишком много… и в то же время слишком мало. Неизвестность давила на его разум, тяжелым воздухом теснила грудь. Но тяжесть отпустила, и он принял новый мир трезво, с присущей ему практичностью. Думаю, свободно упражняя ум в чистой среде, он ощутил за собой необыкновенную силу. И еще одну любопытную вещь Холланд мне открыл: он был страстным альпинистом, но, как ни странно, голова его подводила. Он всегда страдал головокружением от высоты, хотя ему удавалось справляться с собой. Теперь же все прошло. Обретя чувство наполненности пространства, он мог болтать ногами над пустотой с беззаботностью, будто сидел и грелся у камина в своем кабинете! Помню, я сказал ему, что он прямо-таки колдун из Средних веков, наводящий чары с помощью чисел и фигур. Холланд мне тут же возразил.
«Числа ни при чем, – заявил он. – Число не имеет места в природе. Оно придумано человеческим умом для компенсации плохой памяти. Но фигуры – иное дело. Все загадки мира – в них, и древние маги знали если и не о чем-то другом, то уж точно об этом».
Одна у него была печаль. Он жаловался, что с этой способностью ему очень одиноко. «Это же мерзость запустения», – вспоминал он пророка Даниила. Часами блуждал Холланд в жутких сдвигающихся коридорах пространства без права увидеть след иной человеческой души. Почему так? То был мир чистого разума, откуда человеческая личность вычеркнута. Я недоумевал почему: разве мы испытываем такое чувство, сидя за партией в шахматы или корпя над сложной геометрической задачкой? Я спрашивал, но он не понимал вопроса. Я долго не мог решить дилемму: если Холланд ощущает себя одиноким – значит этот его мир есть нечто иное, чем я вообразил?.. Я стал задумываться над вероятной истинностью таких причудливых дисциплин, как психология, и уже не был по-старому убежден в полной нормальности Холланда. Казалось, нервы у него начали сдавать.
Удивительно, но Холланд и сам пустился в психологию. Он обнаружил, по его словам, что все, отдаваясь сну, время от времени пребывают в этом его новом мире. Знаете, как случается, когда снится железная дорога, выстроенная треугольником, где поезда мчатся одновременно по трем сторонам-путям? Подобные чудеса являлись нормой в пространстве Холланда, и он очень заинтересовался вопросами сна: зачастил в те лаборатории, где велись эксперименты над поденщицами и разными странными субъектами, стал посещать спиритические сеансы в Кембридже. Для Холланда та атмосфера была чуждой, и, думаю, он чувствовал себя в подобных местах не в своей тарелке. Он встретил столько шарлатанов, что теперь часто раздражался и возглашал, что с большей пользой сходил бы в бордель.
С высоты склона донеслось цоканье копыт. Лошадку нагрузили тушей убитого оленя, загонщики возвращались. Литтон поднес к глазам часы.
– Давайте-ка прервемся. Пойдем взглянем на зверя, – предложил он.
– …Прошло больше года, – продолжил Литтон вскоре, – и ничего особенного не случилось. Но потом, одним майским вечером, Холланд ворвался ко мне жутко взволнованный. Вам ведь уже, наверное, ясно: открытый им мир не внушал ему страха, ужаса – ничего такого негативного. Это был просто комплекс интересных и сложных проблем. До того майского вечера я привык видеть Холланда в добром здравии, бодрого духом. Но когда он поспешно вошел, я сразу же обратил внимание на непривычное выражение в его глазах: озадаченное, неуверенное, встревоженное. «Странные вещи происходят в другом мире, – выпалил он. – Невероятные. Мне такое и в голову не приходило… Не знаю… не знаю, как сказать, не знаю, как объяснить, но… но я начинаю думать, что некие существа… какой-то еще разум – и не один – перемещается в пространстве, помимо меня».
Понять бы мне тогда, что дело приняло скверный оборот! Но попробуйте разберитесь в этом человеке, ведь он был так рассудителен, так стремился к ясности. Я спросил у него, откуда он знает. Согласно его же доказательствам, тот мир существовал без перемен, ведь все формы пространства сдвигались, подчиняясь неизменным законам. По словам Холланда, он обнаружил, что его порой подводит собственный разум. Страх охватывает его – рассудочный страх… и слабость; он ощущает, как что-то чуждое в пространстве мешает ему. Он описывал свои впечатления – разумеется, очень нескладно, ведь они оставались чисто рассудочными, – не в силах найти для них материальную опору, чтобы я их себе уяснил. Суть была в том, что он постепенно начал улавливать «присутствие», как он выразился, в своем мире. Оно, или целое сообщество неких таинственных «их», никак не воздействовало на пространство – не оставляло, например, следов в его коридорах, – но влияло на его разум. Между Холландом и «ими» возникла непостижимая связь. Я спросил, было ли «их» влияние неприятным, и он ответил: «Нет, в общем-то – нет». Но я наблюдал тень страха в его глазах.
Вдумайтесь, попробуйте представить, что такое рассудочный страх. Мне кажется, я не способен… Для нас с вами страх предполагает боль, угрожающую нам или кому-то, в конечном счете – боль телесную. Поразмыслите, и вы придете к такому выводу. Но теперь вообразите-ка сублимированный и преобразованный страх – напряжение чистого духа. Я не способен этого вообразить, но, наверное, это возможно. Я не стану притворяться и не скажу, что уяснил себе, как Холланд узнал о «присутствиях». Но сомнений его утверждение не вызывало: звучало убедительно; он нисколько не был помешан в общепринятом смысле слова. В том самом мае он опубликовал книгу «О числах» и выступил с весьма достойной публичной отповедью в адрес раскритиковавшего книгу немецкого профессора.
Знаю, что вы скажете: мозг слабел изнутри – вот объяснение. Согласен, мне следовало бы о том подумать, но Холланд производил впечатление на диво здравомыслящего человека – подобное предположение показалось бы попросту нелепым. Он все так же интересовался моим мнением законоведа в отношении сообщенных им фактов. Я не сталкивался с более странным случаем, но ради Холланда постарался подняться над своими представлениями о смысле и бессмыслице. Сказал, что если принимать сказанное им за факт, то «присутствия» могут являться либо сознаниями других людей, пересекающих пространство во сне, либо сознаниями, подобными его собственному, независимо от него овладевшими чувством качественности пространства, либо, наконец, душами, достигшими совершенства. Смешно было ставить подобный вопрос перед столь прозаическим человеком – я отвечал ему не совсем всерьез. Но Холланд-то был серьезен. Он допускал все три толкования, но в первом всерьез усомнился. Проекция души в пространство во время сна, как он полагал, являлась ничтожной и слабой – эти же «присутствия» обладали силой. Последним двум вероятностям он поразился. Следовало бы мне вникнуть в происходившее и попытаться не дать ему развития: разве не так поступают добрые друзья? Но кто бы подумал, что с Холландом не все в порядке?.. Мысль, что он помешался, тогда ни разу не посетила меня. Я его скорее поддерживал. Его случай почему-то меня занимал, хотя втайне я считал его слова вздором. Я принялся ему обрисовывать его судьбу первооткрывателя.
– Только вообразите, – говорил я, – что вас ожидает. Вы откроете, в чем суть души. Откроете новый мир – столь же богатый, сколь древний, но нетленный. Вы поможете человечеству утвердиться в идее бессмертия, навечно избавите человеческий род от страха смерти. Да ведь вы, дружище, подобрались к замку́, запирающему все тайны мира.
Холланд не воодушевился. Он казался странно усталым, подавленным.
– Может и так, – сказал он, – если вы озвучили все версии о природе присутствий. Но, предположим, мы тут что-то упускаем…
Что именно – он и сам не знал. Вскоре он покинул мой дом, но перед уходом успел еще раз меня озадачить, поинтересовавшись, читаю ли я поэзию. Я ответил, что очень редко. Он сказал, что тоже не фанат виршей, но ему попался сборник стихов автора, явно что-то знавшего о «присутствиях». Кажется, звали того поэта Траэрн и был он священником из семнадцатого века. Холланд процитировал несколько строк, сохраненных моей въедливой памятью, – вот они:
Есть неведомый мир, полный тайных путей,
Полный тайных присутствий и странных теней,
Не пройти туда телом – я душою моей
Ему верен.
И смотрю я, как тени и сути скользят,
И как волны на берег найти норовят,
Так они налетают: что им я и мой взгляд?
Я ведь смертен.
Холланд был убежден, что «тени» и «сути» в данном случае – не ангелы или демоны, как можно ожидать от поэта-священника, но нечто принципиально иное.
– Но поэту они явно внушают светлые чувства, – не преминул я заметить.
– Согласен, – сказал Холланд, – но такой взгляд – лишь следствие религиозности автора. Он верит, что все в мире – к лучшему. А я вот не приемлю веру, мой оплот – знания. Но пока что я так мало, ужасно мало узнал…
Со следующей недели я был занят в арбитраже и пару месяцев ни с кем из друзей не виделся. Потом как-то вечером столкнулся с Холландом на набережной, отметив его весьма больной вид. Я повел его к себе, он по пути не проронил ни слова; предложил ему крепкого виски с содовой – и он выпил его махом в полной рассеянности. Взгляд у него был напряжен, метался, как у перепуганного животного. Холланд всегда отличался худобой, но теперь стал сущим скелетом.