– Я не могу надолго задерживаться, – сказал он. – Завтра я отправляюсь в Альпы, и у меня там много дел.
Прежде он охотно делился со мной всем, но теперь, казалось, робел. Пришлось самому поинтересоваться.
– У меня трудности, – ответил он, запинаясь. – Мое положение, пожалуй, бедственное. Знаете, Литтон, вы, кажется, ошиблись в отношении… в отношении того, о чем я говорил. Вы привели три объяснения их природе. А мне вот начинает казаться, что есть четвертое…
Он замолчал на секунду-две, потом неожиданно подался вперед и схватил меня за руку с такой силой, что я вскрикнул.
– У них там свой мир, – произнес он хрипло, – и я, возможно, зря приобщился к нему. Пророк Даниил был прав: мерзость запустения… Представьте себе два стекла в оконной раме и все, что между ними: пыль, трупы насекомых… Кто туда залетел, тому дороги нет назад! Говорю вам, я на краю ужаса… ужаса! – Он почти сорвался на крик. – Такого, что неведом смертному – ни в мыслях, ни наяву!
Нетрудно вообразить, что я изумился. Его слова прозвучали громом среди ясного неба. Как, черт побери, объединить ужас и… математику? До сих пор не разумею! Да и мне ли, впрочем, уразуметь… Конечно же, я клял себя за глупость: не надо было притворяться, что я принимаю его всерьез. Правильнее было бы с самого начала отшутиться в ответ на его рассказ. Но я не мог! Случай представлялся слишком реальным и убедительным. Однако теперь-то я взял уже твердый тон и заявил ему: все – бред, сущий вздор. Попросил его быть мужчиной и взять себя в руки. Я настоял, чтобы он пообедал со мной, отвел его домой. На другое утро я провожал его с Чаринг-Кросс – измученного, но выглядевшего все ж получше, чем накануне. Он обещал, что будет мне часто писать…
Лошадка под огромной, уложенной поперек ее спины оленьей тушей – с ветвистыми рогами попался красавец – ковыляла в наш лагерь. Осеннюю мглу наполнял мягкий говор горцев. Мы с Литтоном поднялись и тут поняли, что стрелок пошел к охотничьему домику напрямик, какой-то новой, интуитивной дорогой. Мы пошли по тропе, вперед загонщиков, в долину, полную неясных багровых теней. Лошадка семенила, приостанавливалась, оленьи рога резко, будто коряги, выделялись на фоне светлого еще неба. Ступив под сень берез, мы выбрели на белевшую дорогу, бегущую по долу.
Рассказ Литтона вначале показался мне скучным и озадачил, но в долине почему-то захватил мое воображение. Пространство, изрезанное бесконечными коридорами и полное неких «присутствий», перемещающихся в нем!.. Мир предстал мне иным в этот час. А час был, как французы говорят, entre chien et loup[49], когда ум готов поддаться всяким химерам. Я вспомнил, что утром предстоит выслеживать оленя, и понял: теперь упущу – глаза мне будут застилать фантастические картины другого мира. Будь он неладен, этот Литтон – и вздорная его история!..
– Так чем же все кончилось? – спросил я, когда впереди, в полумиле, завиднелся свет в окошках охотничьего домика.
– Несчастьем, – бросил Литтон. – Что тут рассказывать… Я не смог его спасти, не смог понять: его разум сдает. Не мог поверить в то, что его представления – это бред. Поверь я тогда – возможно, понял бы… Но я и сейчас думаю: что-то в этом все-таки есть. Это довело его до безумия, согласен, но, если человек вдруг увидит больше, чем дозволяют ему мир и Бог, чего еще ожидать? Хорошо еще, что мы с вами – люди приземленные…
Я сам отправился в Шамони неделю спустя. Перед отъездом я получил открытку от Холланда – единственную от него весточку. На одной стороне были начертаны мое имя и адрес, на другой – всего шесть слов с подписью: «О, я знаю наконец; Господь милосерден. Х.Т.Х». Почерком недужного девяностолетнего старца… Я понял: дела моего друга совсем плохи.
Я поспел в Шамони уже к его похоронам. Обыкновенный случай в горах: Холланд сорвался; вы, может, читали в газетах. Борзописцы напыщенно рассуждали о той дани, какую Альпы взимают с интеллектуалов. Было расследование, но факты оказались бесспорными. Тело опознали единственно по одежде. Холланд сорвался с высоты в несколько тысяч футов.
Как выяснилось, он много дней ходил в горы со старшим из Кроунингов и с Дюпоном. Они совершили поистине головокружительные восхождения. Дюпон рассказал мне, что они нашли новый путь на Шармоз со стороны Монтанверта. Сказал, что Холланд лазал как бес, а если вам доводилось слышать, какой сумасброд сам этот Дюпон, можете себе представить темп, заданный моим другом. «Но мсье был болен, – добавил тогда Дюпон, – глаза у него были шальные. Мы с Францем жалели его и немного боялись. Стало легче, как он покинул нас».
Холланд отказался от провожатых за два дня до своей смерти. День просидел в отеле, приводя в порядок дела. Все оставил в безупречном виде, но не написал ни единой строки ни душе, даже родной сестре. На другой день в три часа утра он в одиночестве отправился в направлении вершины Грепон. По Гласье-де-Нантийон он двинулся к перевалу и потом, должно быть, преодолел расселину Маммери. Далее он свернул с известного маршрута и попробовал непроторенным путем взойти на Мер-де-Глас. Почти достигнув верхнего края ледовых склонов, Холланд сорвался, и назавтра группа, направлявшаяся к Дан-дю-Рекен, нашла его тело в нескольких тысячах футов ниже на скалах.
Он сорвался, пытаясь пройти самым рискованным на земле маршрутом. Потом много велось разговоров об опасности хождения в горы без проводников. Но я догадываюсь, в чем тут правда, – и убежден, что Дюпон тоже знал, но держал язык за зубами.
Под ногами теперь хрустел дорожный галечник, и я почувствовал себя чуть получше. Мысль о скорой трапезе согревала сердце и вытесняла из памяти мрачную картину долины во тьме. «Час меж волком и собакой» миновал. В конце концов, поблизости всегда есть грубая и гостеприимная твердь – для мудрых людей, чей ум просит отдыха…
Литтон, как я заметил, не разделял моего настроения. Похоже, рассказанная история разбередила в нем тягостные воспоминания. Он завершил ее на пороге охотничьего домика:
– Конечно же, Холланд ушел в тот день умирать. Он кое-что увидел – увидел больше, чем нужно, – и это отобрало у него всякий душевный покой. Он уж слишком основательно углубился в дебри абсолютного духа – а на том пути, если хочешь двигаться дальше, нужно отринуть бренную плоть. Упокой, Господь, душу его! Думаю, он выбрал самую высокую из альпийских вершин намеренно, желая остаться неузнанным… Холланд прожил жизнь отважного человека и достойного гражданина. Видимо, напоследок ему просто захотелось, чтобы нашедшие его труп не узрели того, что навек застыло в его глазах.
Перевод с английского Григория Шокина
Бесплодный вояж
Он о Нечистом пел, Нечистого играл,
И славен был он быстрой болтовней,
Каких иных словес, приличных пьес не знал —
О том предупрежден я был молвой.
«Я царствую в верхах, – он гордо заявлял, —
А на земле – господствую вдвойне,
И все, чего хочу, – чтоб душу ты отдал
По сходной и доходчивой цене».
Ни один скотный рынок в стране не сравнится по размеру с Инверфортским – это известно всем на северной стороне Твида. Несколько дней в году, когда осень подходит к концу, округу поднимает на уши разношерстный гомон из загонов: быки мычат, овцы блеют, а с торговых площадок слышны выкрики барышников и перекличка фермеров. На открытом скотном дворе, где толпятся оптовики и мясники – народ, не подчиняющийся ни Богу, ни законам, – царит такой хаос и шум, что и мертвого впору разбудить. Из соседних закусочных доносится стук ножей; там селяне за кружкой пенного поглощают говядину с картошкой, а пастушьи псы стерегут под столами упавшие куски. Здесь можно встретить разбойников с большой дороги, не разумеющих ни слова по-английски, и джентльменов-фермеров из Инвернесса и Россы, а также скотоводов из низин и городских торговцев, не говоря уже о разных по национальности и занятию проходимцах.
Именно там я свел знакомство с Дунканом Стюартом из Клэшемхарстана, что в Раннох-Мур. Он был уже седым стариком с обветренным лицом, однако дельцом успешным и преуспевающим. У него были большие пастбища и много стад, прямо как у Иакова. Свой скот Дункан привез с севера и, ожидая встречи со сговорчивыми англичанами, целый день развлекал меня своими историями. В молодости он был погонщиком и всю Шотландию исходил вдоль и поперек. В его памяти сохранились времена почти доисторические! Эту историю, а также множество других, я слушал, находясь в небольшом загончике, где пахло навозом и звучала непрекращающаяся болтовня на гэльском.
– К двадцати пяти годам, – говорил Дункан, – я прослыл настоящим бунтарем – из таких, знаешь, свободных духом. Поэтому я стал погонщиком гурта: уж больно любил свободу, да и жизнь к такому всячески склоняла. Если бы отец прознал про все мои шалости, его сердце давно бы разбилось. Моей матушке повезло, что умерла, когда мне было всего шесть лет. Проповеди священника, мистера Макдугалла с островов, который призывал меня отказаться от пути заблуждений, проходили мимо моих ушей. Я не сходил с кривой тропы, попутно сберегая неплохие деньги: уж я-то был старательным и надежным работником. Я изучил все пивные заведения от пирса Кромарти до улиц Йорка. Я пил как сапожник, не задумываясь о Боге и ближнем, любил поиграть в карты, а женский пол для меня не имел значения. Как вспомню себя двадцатипятилетним… а, до сих пор стыдно!
В последние дни сентября я оказался в Эдинбурге со стадом из пятидесяти овец; их я решил купить у пьяницы-лэрда и планировал сбыть где-нибудь на западе страны. Овцы были хорошими, все – из лейстерских пород, хорошо откормленные. Как только я покинул город и пустил отару по Мерчистон-роуд мимо Пентлендских холмов, ощутил легкость на душе. Со мной было несколько приятелей, таких же бунтарей, как я, хотя, наверное, не таких удачливых. Я не особо ценил их, но они меня – еще как, да только из-за виски, которое я им наливал. В Колинтоне они попрощались со мной, и я пошел дальше один.