13 друзей Лавкрафта — страница 61 из 96

Перевод с английского Александры Анненской[54]

Мэтью Фиппс Шил

Имя Мэтью Фиппса Шила недостаточно хорошо известно в России среди любителей литературы в жанре weird fiction. Переводы на русский язык работ Шила – небольшого числа относительно всей совокупности его творчества – появились только в XXI веке. Между тем Шил является бесспорным мастером «экстравагантного письма», сравнимым по искусности с Эдгаром По.

Будущий писатель родился 21 июля 1865 года на вест-индском острове Монсеррат, заморском владении Великобритании; умер 17 февраля 1947 года в Англии. Его богатое литературное наследие включает в себя рассказы ужасов, научную фантастику, фэнтези, детективы и авантюрные романы; у него есть свой собственный «Шерлок Холмс» с сильным налетом декадентства, детектив-опиоман русского (!) происхождения князь Залесский. Лавкрафт высокого ценил творчество коллеги, в своем эссе о литературе ужасов отмечая: «Шил, автор многих романов и рассказов фантастического толка, достигает заметных высот на ниве ужасов. “Селесша” – на редкость жуткое произведение, но еще жутче – бесспорный шедевр мистера Шила “Обитель шума”, написанный витиевато в “желтые девяностые” годы и переделанный в более сдержанном ключе в начале двадцатого столетия. Эта история в окончательном виде заслуженно занимает место среди наилучших произведений своего жанра».


Обитель шума

И я – во тьме, ничем не озаренной[55].

Данте

Много лет тому назад, когда я был молодым человеком, студентом в Париже, я был знаком с великим Каро и засвидетельствовал многие из случаев психических расстройств, в анализе коих он прослыл таким мастером. Я помню одну маленькую девочку из Маре: она до девяти лет ничем не отличалась от своих товарищей по играм; но однажды ночью, подползя к матери, она прошептала ей на ухо: «Мама, неужели ты не слышишь шума мира?» По-видимому, география только что научила ее, что наш земной шар вращается с огромной скоростью по орбите вокруг солнца, и этот «шум мира» был всего лишь тем естественным звуковым фоном тихой ночи, известным каждому из нас. Так или иначе, не прошло и шести месяцев, как девочка та совершенно свихнулась – будто мартовский заяц.

Я рассказал об этом случае своему другу Хако Харфагеру, в то время жившему вместе со мной в старом особняке в Сен-Жермене, огороженном стеной и джунглями кустарника. Он выслушал с необычайным интересом – и потом долго сидел, погруженный в уныние.

Другой случай произвел большое впечатление на моего друга: один юноша, мастер по изготовлению кукол из Сен-Антуана, больной чахоткой, но в остальном – трудолюбивый трезвенник, по пути на свой чердак от нечего делать купил сенсационистскую газетенку – из тех, что мальчишки при свете фонарей разносят по бульварам. Юноша тот не мог себя назвать заядлым читателем, он мало знал о бедах и потрясениях мира. Но на следующий же вечер он купил еще одну газету, а за ней – еще, еще одну… Вскоре он многое узнал о политике, о великих потрясениях и о том, как на самом деле суматошна жизнь. Этот интерес становился все более захватывающим. Каждую ночь до первых проблесков зари он лежал, купаясь в напечатанных на дешевой бумаге трагедиях и страстях. Юноша просыпался больным, но бодрым духом – и покупал утреннюю газету. И чем больше скрежетали его зубы, тем меньше он ел. Он стал небрежным, запустил свой рабочий график, днем его нередко тянуло прилечь. Газеты стали центром его жизни. По мере того как великий интерес рос в его хрупкой душе, все меньшие интересы из нее выветривались. Вскоре наступил день, когда он перестал дорожить своей жизнью, и день следующий – когда со рвением маньяка он стал рвать на себе волосы: у него не осталось денег на газеты.

Об этом человеке великий Каро сказал мне:

– В самом деле, незнамо, смеяться или плакать над таким делом. Заметьте, во-первых, как по-разному устроены люди! Есть умы жутко чувствительные, как нитка расплавленного свинца; каждый вздох будет тревожить и беспокоить их, возникнет мысль: а как быть со смерчем? Для таких людей наш мир – явно не самое подходящее место; тут им – сущий ад, погибель! Здесь много волнений, шума, непереносимого для их тонкого слуха. Пусть каждый из них заботится о своем мирке, говорю я, и оставит в покое чудовищного Голема! В случае с нашим бедным кукольником мы наблюдаем особое расстройство слуха – Oxyecoia. Велик был греческий миф о гарпиях – так вот, эти твари и взяли над юношей верх! Они втиснули его в жернова мира – и там его, конечно же, перемололо! Весьма, знаете ли, почетный уход – в огненной колеснице. Бедный мальчик вслушался в завывание Европы, а кончил тем, что сам завыл. Может ли соломинка спокойно кружиться в первозданном вихре? Между хаосом и нашими пятами трепещет тончайшая мембрана! Знавал я одного мужчину с интересной способностью – всякий звук приносил ему некоторое знание о материи, его породившей: например, ударяя стержнем из сплава меди и олова по стержню из сплава железа и свинца, он не только определял пропорцию каждого металла в каждом стержне, но и получал некоторое знание о сущностном значении и духе всех составляющих. Так вот, и его гарпии в итоге унесли с собой!

Я уже упоминал, что рассказывал о ряде этих случаев моему другу Харфагеру, и я был поражен, как упорно он отрицал зачарованность ими, хоть та и была написана на его лице.

С первых дней, когда мы вместе учились в семинарии в Стокгольме, между нами возникло родство, даже более сильное, чем просто дружба. Харфагер был застенчивым и изолированным человеком. Хотя наше совместное житье – коему начало положила случайная встреча на полуночной мессе – длилось уже несколько месяцев, я ничего не знал о его планах. В течение дня, когда мы читали вместе, он с восторгом возвращался в прошлое, а я был поглощен настоящим; по ночам мы возлежали на скамьях подле зияющего зева старого камина в стиле Людовика XI и выдыхали в сторону тлеющего пламени клубы дыма в тиши, овеянные запахами полыни и мирры. Иногда какой-нибудь званый вечер или лекция могли вывести меня из дома; но Харфагер покинул его лишь однажды, насколько я мог подметить. В тот раз я спешил по улице Сент-Оноре, где экипажи гремели по старой брусчатке, и вдруг наткнулся на него. В этой суматохе мой друг стоял, к чему-то прислушиваясь, какое-то время вовсе не замечая меня.

Еще мальчишкой я видел в своем друге истинного патриция; не то чтобы его личность производила впечатление величия или богатства, скорее наоборот. Тем не менее он дышал неисчислимой фамильной древностью – и я не знаю ни одного дворянина, какой бы уверял столь сильно в своем лице сущность Государя, чей бледный цветок цвел вчера, а уж завтра погибнет, но корень чей пронизывает века. Вот что я знал о Харфагере – а еще то, что на одном из островков к северу от Зетландии жили его мать и тетя и что он был в какой-то степени глухой – но подверженный тысяче мук или наслаждений от определенных звуков: от скрипа дверных петель, от птичьей трели…

Харфагер был несколько ниже среднего роста; склонен к дородству. Его орлиный нос резко выступал вперед под того рода лбом, что френологи именуют «музыкальным»; проще говоря, виски выдавались вперед скул, оставляя обширную ложу для мозга, в то время как линии бровей и блекло-голубые глаза под тяжелыми веками словно уходили от носа вглубь лица. Лицо это украшала редкая бородка. Наиболее причудливой чертой в нем казались мне уши – почти круглые, очень маленькие и плоские, лишенные внешнего изгиба, называемого «спиралью». Я понял, что это уже давно стало чертой его расы. На бледном лице моего друга было выгравировано выражение скорбной немочи и глубокой печали.

По прошествии года я счел необходимым сообщить Харфагеру о своем намерении покинуть Париж, когда мы однажды ночью бдели в укромном уголке у камина. Он ответил на мое известие вежливым «Конечно!» и продолжил глядеть на огонь. Но час спустя он ко мне повернулся и горько бросил:

– Похоже, кто-то здесь безжалостен и себялюбив!

Трюизмы, произносимые именно таким тоном открытия, я иногда слышал от него. Но его серьезный взгляд и уныние поразили меня.

– Что случилось? – поинтересовался я.

– Дружище, не бросай меня тут! – воскликнул Харфагер, хватаясь за голову.

Тогда-то я и узнал, что он пал жертвой бесовской злокозненности, добычей адского искушения. Эта прельстительная, манящая рука, потаенная страсть, всю жизнь избегаемая, но особо остро проявляющаяся в одиночестве, все время соблазняла его с того самого дня, как в возрасте пяти лет он был выслан отцом из опустевшего дома, окруженного морем.

– Кто же питает эти злые умыслы? – спросил я.

– Моя родная мать и тетка, – ответил он.

– И в чем сущность искушения?

– В том, что меня до сих пор тянет – безумно тянет – в тот проклятый дом.

Я спросил, в чем именно он усмотрел преступные козни матери и тетки. Он ответил, что, по его мнению, у них не было никакого определенного мотива, а только урожденная зловредность, ненамеренная и роковая; и что обнаруживалась она в бесконечных призывах и наставлениях, какими на протяжении многих лет они докучали ему, желая распалить в нем желание вновь устремиться к далеким владениям предков.

Все это не укладывалось в моей голове, о чем я и сообщил. В чем причина помянутого им магнетизма и опасности его дома? На это Харфагер ничего не ответил и, поднявшись со своего места, скрылся за портьерой и покинул комнату. Он быстро вернулся с рукописью в кожаном переплете – «Хроникой скандинавских семейств» Хьюго Гаскойна, писанной на староанглийском. В отрывке, выделенном Харфагером для меня, я прочел следующее:

«Знайте же, что старший из двух братьев, Харальд, человек неоспоримых достоинств и доблести, свершил паломничество в Данию. Возвращаясь оттуда домой, в Зетландию, он привез с собой супругу, любезную Фронду, в коей текла кровь датских королей. И младший брат, Свен, задумчивый и приятный в обхождении, но многажды превосходивший старшего хитроумием, принял его со всевозможным радушием. Но вскоре Свен занемог от порочной страсти к Фронде, жене бр