13 друзей Лавкрафта — страница 64 из 96

Мы положили наш груз на каменную скамью в центре; после этого Эйт поспешил уйти. Харфагер несколько раз прошелся из конца в конец, разглядывая полки и их мрачный реквизит. «Неужто у него, – подумал я, – есть какие-то сомнения относительно их сохранности?» Сырость и разложение пронизывали все. Кусочек дерева, коего я коснулся, рассыпался в пыль под моим большим пальцем.

Харфагер проводил меня в отведенные мне здесь покои. Оставшись один, я еще долго мерил шагами комнату во власти смутного гнева. Но вскоре, утомившись, я провалился в тяжелую дрему, больше напоминавшую агонию.

В дальних покоях обители шума даже унылый день никогда не доминировал над нутряным мраком; но я мог регулировать свой подъем по часам, стоявшим в моей комнате, или по Харфагеру, все чаще звавшему меня составить ему компанию – и намеренному, очевидно, возобновить нашу прежнюю дружбу, невзирая на двенадцать лет пути порознь. Более того, сблизившись, мы стали вести себя куда менее учтиво и осторожно в отношении друг друга – даром что были людьми обыкновенно сдержанными, замкнутыми. Однажды, например, в нашей бесцельной спешке по проходам дома, исчезающим в тени и дальности перспективы, он написал, что мой шаг очень медленный. Я ответил, что это как раз такой шаг, что соответствен моему настроению. Харфагер тогда нацарапал на вощеной доске: «Ты как мокрая курица». Я, задетый его бестактностью, ответил:

– Знаешь, в мире полно других насестов – посуше да повыше!

В другой раз он был не менее груб со мной за то, что я попытался открыть ему тайну нечеловеческой остроты его слуха – и моего! Я тоже, к своему ужасу, со временем начал улавливать какие-то отголоски громко изреченных слов. Я утверждал, что причина – в воспалении слухового нерва. Не будь той каменной арки вокруг дома, рев океана и шумы вечной бури были бы достаточны для развития хронической болезни сами по себе. В случае с его слухом, отметил я, раздражение дошло до той степени, что возымел место феномен, называемый учеными паракузией Виллизия[56]. Харфагер нахмурился, и я стал пересказывать ему реальный случай с практически глухой женщиной, услышавшей в грохотавшем вагоне поезда, как булавка упала на пол. На это он отписался: «Средь всех невежд ученые кажутся мне людьми наиболее темными».

Харфагер приписывал плачевное состояние своего слуха царящей в доме темноте, но мне это объяснение казалось весьма надуманным. По его собственному признанию, сам он, его тетка и Эйт нередко испытывали здесь приступы сильнейшего головокружения. Я был поражен, так как сам незадолго до этого дважды просыпался от ощущения качки и тошноты, будучи уверен, что комната вместе со мной вращается справа налево. Когда это ощущение прошло, я рассудил – может, и поспешно, но на моей-то стороне были передовые теории медицины, – что оно вызвано сотрясением нервных окончаний в улитке внутреннего уха. Что до Харфагера – его вера в то, что дом и весь остров взаправду кружатся, обрела крайне пугающий масштаб, как помешательство или бесовская одержимость. Никогда, говорил он, ощущение головокружения не отсутствовало полностью – иной раз доводя до того, что ему казалось, будто он завис на краю пропасти и вот-вот рухнет вниз, разбившись.

Однажды, когда мы шли, его будто какой-то незримой силой швырнуло наземь, и там он целый час лежал, обливаясь по́том, слепо и безумно шаря взглядом по стенам. Помимо того, его постоянно мучило осознание звуков, столь своеобразных по своему характеру, что я не мог объяснить их ничем иным, как хроническим шумом повышенной громкости в ушах. Харфагер сказал мне, что сквозь грохот до него иногда доносилось пение какой-то птицы; и по одному только звуку он рассудил, что птица прилетела из очень дальних краев и была белой, как морская пена, но голову ее венчал лиловый хохолок. Порой он слышал многозвучный гул человеческих голосов; их далекая полифония через какое-то время дробилась на легион отдельных разговоров, звуков, слогов. Иной раз его заставал врасплох такой звук, будто вся посуда в замке разом разбилась; еще Харфагер говорил, что скорее видит, нежели слышит, работу титанического механизма в сердце острова, чьи монструозные яркие шестерни и приводят эту проклятую твердь в неустанное закольцованное движение. Эти впечатления, упорно мной принимаемые за сугубо внутренние симптомы болезни слуха, порой доставляли ему удовольствие – и Харфагер надолго застывал с воздетыми руками, вслушиваясь. Но другим разом они уже бесили его, доводя почти до исступления. Так вот почему он постоянно, едва ли не ежечасно, говорил мне одними губами: «Внемли!» Но я ошибался – и вскоре убедился в этом, натерпевшись попутно немалого страху.

Однажды, когда мы проходили мимо железной двери на самом нижнем этаже, Харфагер остановился и несколько минут стоял, прислушиваясь с насмешливостью и хитростью на лице. Вскоре вскрик «Внемли!» вырвался у него; затем он повернулся ко мне и написал на вощеной табличке: «Разве ты не слышал?» Я не слышал ничего, кроме монотонного рева стихии. Тогда он прокричал мне в самое ухо – слова до сих пор слышатся мне, как далекое эхо из сновидения:

– Тогда сейчас ты увидишь!

Харфагер поднял подсвечник повыше, достал из кармана ключ и отпер дверь.

Мы вошли в круглый зал с непомерно высоким, в сравнении с размерами помещения, куполом; пустой – если не считать прислоненной к стене стремянки. Пол покрывали плиты из мрамора, окаймлявшие бассейн, похожий на римский имплювий[57] – только круглый, как и сама комната. Бассейн тот был, очевидно, глубок и полон густой мутной жидкости. Меня поразило одно обстоятельство: когда свет упал на его гладь, я заметил, что она была совсем недавно чем-то потревожена. Это едва ли могло объясняться вибрацией дома: от середины бассейна к мраморным бортикам угрюмо расходились чернильные волны мути. Я взглянул на Харфагера с недоумением. Он знаком велел мне ждать и затем около часа прогуливался вокруг странного рукотворного водоема, заложив руки за спину. По истечении этого срока он вдруг замер. Стоя вместе у края, мы внимательно вглядывались в воду. И тут у меня на глазах крошечный шар – свинцовый, вернее всего, но окрашенный неким кроваво-красным химическим пигментом – упал откуда-то из-под купола и с плеском канул в бассейне. При погружении в воду он шипел, выбрасывая в воздух облачка пара.

– Во имя всего зловещего! – вскричал я. – Что это, Харфагер?

Мой друг покровительственным жестом велел мне ждать, передвинул лестницу ближе к бассейну и вручил мне подсвечник. Настигнувшее меня любопытство подтолкнуло меня вскарабкаться по стремянке и поднять свечи повыше, чтобы разглядеть то загадочное нечто, расположенное по центру купольного потолка. Это было какое-то устройство сродни сосуду, обращенному горлышком вниз; видимо, из этого-то горлышка и вылетел странный шар. Полустертая надпись алыми буквами тянулась по выпуклому медному боку сосуда:

ХАРФАГЕР-ХАУС: 1389–188…

Я спустился вниз быстрее, чем поднялся.

– Что все это значит? – спросил я, тяжело дыша.

«Ты видел надпись?»

– Конечно. В чем ее смысл?

«Сопоставив свидетельства Хьюго Гаскойна и Трунстера, я вычислил, что особняк построен около 1389 года».

– А вторая дата?

«После второй восьмерки идет еще одна цифра, почти уничтоженная коррозией».

– Но какая?

«Ее нельзя прочесть, но можно предположить. Так как 1889 год уже почти прошел, то это может быть лишь девятка».

– Пустые домыслы! – воскликнул я, раздраженный тем, к чему он клонит. – Как же ты представляешь себе расчет на момент строительства?

«Ты же знаешь формулу Архимеда? Зная диаметр земного шара, можно найти и его объем. Диаметр сферического сосуда над нами – четыре с половиной фута, а у каждого свинцового шарика – около трети дюйма. Если допустить, что в 1389 году вся сфера была наполнена шарами, нетрудно вычислить, что из четырех с лишним миллионов падавших каждый час шаров внутри осталось не так-то много. И действительно, в сосуде их не могло быть больше. Процесс никак не может продолжаться еще год. Следовательно, речь идет об указанной цифре 9: иного быть не может».

– Это пустые домыслы! – повторил я. – Преступное расточение мысли! При помощи какой такой отчаянной алгебры ты установил, что крайний срок твоего рода обязан подойти именно тогда, когда встанет этот механизм? А тот, кто его делал, – как он мог предугадать? В твоих догадках нет никакого смысла.

Стилус яростно заплясал над вощеной дощечкой, доскребая до самой подложки.

«Да если б я сам хоть что-то знал о том КАК! Но очевидно же: над нами – огромные песочные часы, считающие некий цикл! Цикл, длящийся пятьсот лет!»

– Все еще тянет на помешательство! Как тогда регулируется падение шаров? О друг мой, ты совсем плох: твой рассудок повредился в этой проклятой обители шума.

«Я не смог выяснить, каким образом шары замедляют свое падение. Наверное, есть какой-то внутренний механизм… вязкая среда, ну или пружина, чье действие, несомненно, основано на вибрации дома. Это вполне по силам средневековому механику, изобретателю часов. Очевидно, одним из способов задержки является узость отверстия прохождения шариков. Этот элемент, согласно известным законам статики, перестанет действовать, когда их останется не более трех; последние три упадут почти одномоментно».

– Во имя небес! – воскликнул я, не пытаясь более подбирать слова. – Твоя мать мертва, Харфагер! Не станешь же ты отрицать, что не осталось никого, кроме тебя самого и леди Сверты!

Презрительный взгляд – вот и все, чем он ответил мне на этот вопрос.

Однако сутки-другие спустя он поведал мне, что звук свинцовых шаров постоянно отравлял его слух, что жизнь его превратилась в напряженное, час за часом, ожидание их падения. Даже забываясь в кратком сне, он неизбежно просыпался при каждом их всплеске; в какой бы части особняка он ни находился, звук этот повсюду настигал его с неотступной и настойчивой громкостью, и каждое падение отзывалось приступом мучительной боли во внутреннем ухе. Поэтому я ужаснулся, когда Харфагер заявил, что звуки падения шаров стали для него теперь сутью жизни, настолько близкой и схожей со свойствами его души, что их прекращение могло даже сокрушить его рассудок. И он судорожно закрыл лицо руками, прислонившись к колонне. Когда приступ миновал, я спросил, не согласится ли он раз и навсегда отринуть наваждение дома и бежать вместе со мной. Он начертал таинственный ответ: