13 друзей Лавкрафта — страница 65 из 96

«Тройственный узел нелегко разорвать». Я вздрогнул. Почему же тройственный? Он написал с горькой улыбкой: «Быть очарованным болью, тосковать о боли, обожать боль бестолково и отчаянно – это ли не греховное безумие! Ты видел лицо моей тетки – и взор твой был затуманен, если не подметил богохульное спокойствие; радость нечестивого терпения; оскал, сокрытый за ее улыбкой». Затем Харфагер «заговорил» о будущем: ему оно виделось бесконечной пыткой, вынуждало содрогаться всем телом, но порой тешило сердце безумной надеждой. Он полагал, что уровень шума вокруг может значительно усилиться. «И тогда, – заметил он, – разум будет разъят». В первый мой вечер в имении звук моих шагов причинял ему острую боль, а позднее – и громко сказанное слово. С чувствительностью такого рода роскошь пытки от всевозрастающего уровня шума, как я понял из слов друга, была неотвратимым искушением. Когда я заметил, что не в силах вообразить себе подобное усиление звука, не говоря уж о средствах, с помощью которых его можно достичь, Харфагер извлек из архивов дома некую летопись, передававшуюся из поколения в поколение. Там значилось, что бури, постоянно разорявшие уединенные просторы Рейбы, с промежутком в несколько лет порождали особо сильный ураган – абсолют буйства злой стихии. В такую пору ливни заливали остров по всей протяженности, реки выходили из берегов, а по периметру Рейбы и без того опасные водовороты превращались в непроницаемый для внешнего мира заслон водных смерчей. «Арку», где стояло имение Харфагеров, могло затопить так, что по всему первому этажу разливались реки. Мой друг уверял: это поистине чудо, что в течение восемнадцати лет на Рейбе не происходило ни одного такого грандиозного события.

– А что, – спросил я, – помимо падающих шаров и перспективы адского шума, является третьей нитью того помянутого тобой «тройственного узла»?

Ради ответа он проводил меня в круглый зал – по его словам, геометрический центр круглого особняка. Это был очень большой зал, такой большой, какого, кажется, я никогда не видел; такой просторный, что любой участок стены, освещаемый свечой, казался почти прямым. Практически все его пространство от пола до потолка занимала колонна из желтой меди. «Она, похоже, сплошная, эта колонна, – написал Харфагер. – Она восходит к куполу и продолжается выше, а нижний ее конец пронзает все этажи под нами, идет к медному полу склепа и, проходя его насквозь, погружается в скальное основание. Под каждым этажом от нее во все стороны расходятся радиальные стропила, поддерживающие полы. Если судить по такому описанию – на что эта конструкция походит?»

– Не знаю, – ответил я, отворачиваясь от него, – не дознавайся у меня ни о какой из твоих загадок, Харфагер: у меня кружится голова…

«И все-таки ответь мне. Подумай о странностях медного пола в крипте. Толщина его, как я выяснил, составляет порядка десяти футов. У меня есть все причины полагать, что его внешняя поверхность несколько возвышается над уровнем земли. Вспомни те цепи, что выходят из наружных стен и будто крепят весь дом к скале. Что думаешь?..»

– Думаю, – раздраженно бросил я, – что здесь могло и не быть злого умысла. Слишком уж ты торопишься с выводами! Любое жилище, даже прочно стоящее на земле, может быть разрушено сильной бурей – тем паче на такой земле, в таком месте! Может, архитектор как раз таки предусмотрел, что, если цепи порвутся, дом за счет проседания будет спасен?

«По крайней мере, у тебя нет недостатка в милосердии», – ответил мой друг. Затем мы вернулись к той книге, что читали вместе.

Харфагер еще не до конца утратил давнюю привычку к исследованиям, но больше не мог принудить себя к чтению. Он то отбрасывал, то снова брал в руки очередной толстый том, меряя шагами круг света, вычерчиваемый лампой. Бывало и так, что я, даже не слыша собственного голоса, читал ему вслух. По прихоти его настроения те немногие книги, что лежали в пределах его терпения, все имели в своем посыле нечто плутовское или хотя бы напыщенно-спекулятивное: «Жизнь великого скупердяя» Кеведо; или «Небесная система» Тихо Браге; прежде всего, «Сила и провидение Бога» Джорджа Хейквилла. Однако как-то раз, когда я читал, Харфагер прервал меня ни с того ни с сего тезисом: «Чего я не могу понять, так это того, что ты, ученый, должен верить, будто жизнь обрывается вместе с остановкой дыхания».

С этого момента тон нашего чтения изменился. Харфагер повел меня в библиотеку, расположенную в самой нижней части здания, и час за часом с торжеством обрушивал на меня труды, доказывающие продолжительность жизни после «смерти». Каково мое мнение, спросил он, о рассказе барона Верулама про покойника, еле слышно молившегося в гробу? Или о пульсирующем на прозекторском столе мозге мертвого каторжника? Когда я выказал свое недоверие, он, казалось, удивился и напомнил мне о том, как извиваются мертвые кобры, о долгом биении лягушачьего сердца после «смерти». «Она не умерла, но спит»[58], – процитировал он. Идеи Бэкона и Парацельса о том, что суть жизни заключена в духе или флюиде, была для Харфагера доказательством того, что такой флюид по самой своей природе не может подвергнуться внезапному уничтожению, в отличие от органов, пронизываемых его током. Когда я спросил его, какой же предел он установил для сохранения «жизни» в «мертвых», он ответил: когда разложение зашло так далеко, что нервы уже нельзя назвать нервами, когда голова отделена от тела на уровне горла и крысы прогрызли в мозгу дыры – да, только тогда Царица Ужаса воистину занимает трон. С неосмотрительностью, присущей мне до житья на Рейбе, я задал вопрос: не прозревает ли он остатки жизни в теле матери? Какое-то время мой друг простоял в задумчивости, а затем написал: «Даже если бы я не имел оснований полагать, что жизни меня и моей тетки хоть как-то зависят от полного прекращения ее существования, все равно следовало бы принять меры предосторожности и убедиться в постепенном разрушении ее тленной оболочки; посему я намерен быть в курсе того, как продвигается дело». Он объяснил, что кишащие в склепе грызуны со временем потрудятся и над его родительницей – но не смогут проникнуть к области горла, так сперва им придется прогрызть себе путь через три шнура, протянутые сквозь отверстия в трехдольной крышке гроба. Тем самым они заставят колокольчики звенеть – один за другим.

Зимнее солнцестояние прошло, начался новый год. Ночью я спал глубоким сном, когда в мою комнату вошел Харфагер и встряхнул меня. Его лицо выглядело ужасно в ярком свете свечи. За короткое время с ним произошла зримая перемена – вряд ли он был прежним. Он походил теперь на беднягу-араба, в чьи удивленные глаза в ночи заглянул Ифрит.

Он сообщил мне, что услышал странные прерывистые звуки, напряженно-скрипучие, словно подвешенные в воздушном пространстве на нитях, готовых вот-вот разорваться от натяжения. Затем он спросил, не соглашусь ли я, во имя милосердия, проводить его в крипту. Мы пошли; Харфагер в страхе дрожал и впервые отставал от меня. В крипте он украдкой осмотрел несколько гробов. Глаза его ввалились, лицо исказила обезьянья гримаса.

Я заметил старую толстую крысу, юркнувшую прочь от лишенного изножья гроба, содрогавшегося на каменном постаменте. Когда Харфагер проходил мимо одной из самых коротких полок, единственный гроб, лежавший там, вдруг рухнул с высоты и разлетелся на куски у его ног. Харфагер издал вопль загнанного зверя и без чувств рухнул мне на руки. Пришлось мне нести его обратно в покои наверху.

После он сидел, отвернувшись, в углу небольшой комнаты, трясущийся, согнувшийся под бременем лет. Более он не сопровождал привычным «Внемли!» падение свинцовых капель. На мои увещевания он отвечал лишь словами «Так скоро! Так скоро!». Всякий раз, заходя к Харфагеру, я заставал его в том же положении. Его мужество было сломлено, он дрожал от лихорадки. Не думаю, что в ту ночь он хоть на минуту забылся сном.

Во вторую ночь, когда я приблизился к Харфагеру, он внезапно вскочил с бешеным криком:

– Слышу, слышу – звон первых колокольцев!

И едва он прохрипел эти дикие слова, как и моего ныне болезненно чувствительного слуха достиг отдаленный глухой вой. Несомненно, в том далеком месте, откуда он исходил, звучал ужасающий пронзительный вопль. Заслышав этот звук, Харфагер зажал уши руками и помчал вперед, не видя дороги; я устремился за ним в черные глубины особняка. Мы оба мчали, покуда не очутились в круглой комнате, залитой красноватым отсветом канделябра. В дальнем конце алькова стояла кровать, а на полу близ нее лежала леди Сверта. Темно-седые пряди в беспорядке окутывали ее главу, как морские волны; всюду были разбросаны клочья волос, вырванных с корнем. На ее горле алели следы пальцев душителя. Мы подняли ее на кровать и, найдя в шкафу настойку, влили ей меж стиснутыми зубами. На отрешенном, бесчувственном лице леди я не счел признаков смерти – и, так как облик ее мне казался с самого начала отталкивающим, поспешил поручить ее заботам Харфагера.

При следующей встрече я заметил, что манеры моего друга претерпели изменения – и весьма неприятные притом. Он держался самодовольно и важно, как неумеха, назначенный на важную работу, знающий, что не сдюжит ее, – и все же бодрящий себя пустыми словами: «Ну, за дело! Время не ждет! Ухнем». Его атаксичная[59] походка вызывала у меня отвращение. Я осведомился о леди и происхождении следов на ее теле. Низко склонившись к Харфагеру, я расслышал глухой вкрадчивый ответ:

– Тайная попытка покушения на ее жизнь была свершена этим кощеем, Эйтом.

Его слова искренне удивили меня, но он, судя по всему, не разделял моего чувства. На мои неоднократные вопросы о причине пребывания в доме такого слуги и роде его службы он не мог дать внятного ответа. Эйт, по словам Харфагера, был взят в особняк во время его долгого отсутствия в годы юности. Он знал лишь, что Эйт отличался необычной физической силой. Откуда и зачем он явился, не ведала ни одна живая душа, помимо леди Сверты – боявшейся или, по крайней мере, постоянно отказывавшейся посвятить Харфагера в тайну слуги. Собственно говоря, добавил он, со дня его возвращения на Рейбу леди по каким-то причинам хранила молчание касательно семейных дел и ни разу не поступилась своим же негласным запретом.