13 друзей Лавкрафта — страница 67 из 96

А потом громоздкая обитель стронулась с места, дрожа, – и я задрожал вместе с ней, как жалкий червяк. Толчок – сдвиг – пауза, толчок – сдвиг – пауза; стонала от чудовищного напряжения центробежная ось, взрезая скалу подобно плугу. При каждом новом рывке я спотыкался и падал – но не поступался мыслью о спасении отсюда, в ярости сжимая кулаки.

– Нет, Господь всемогущий, нет! – твердил я. – Танцуя здесь, на балу смерча, с громами об руку, с бесовскими шумами в ушах – я не сдамся, не предам моего друга; мы оба спасемся! Мы выживем в сердце стихии, крещенные ее вековечной ненавистью! Во имя великого Каро, во имя меня и моих предков – мы спасемся… кто-нибудь да уцелеет!..

Воистину, шум и вода показались мне тогда страшнее пламени, и я задумался: вдруг ад не жарок, а стыл, как эти волны, хлещущие по ногам? Я пробирался по лестнице, шагая прямо по бурным потокам, чудом уворачиваясь от падающих тут и там обломков потолка и стен. В разлитой кругом мертвенной синеве мокрые гобелены полоскались на шквальном ветру; пол под ногами кренился, как палуба судна в шторм. Вся вода, что попала в здание, мчалась в каком-то одном направлении – и тоже по кругу. Вращение конструкции смяло и снесло самый крупный, выдающийся вперед портик здания в три страшных удара – и после этого ощутимо ускорилось. Быстро, еще быстрее, все быстрее – дом лихорадочно кружило, пока свирепая буря «счищала» с него выступающие части, превращала массивное строение в вихрь обломков. С трудом миновав наваленные куски стены, в открывшейся комнате увидел я моего товарища – и остолбенел. В снопе потустороннего синего света он вращался сам – в том же направлении, что и дом! Его волосы развевались, щеки дрожали, глаза запали в орбиты от ужаса, а язык вывалился наружу, как у подстреленной собаки. Я побежал прямо к нему, объятый скорбью и негодованием, но колонна голубого огня резко забрала вбок и унесла его от меня в самую гущу разрушения. Я потерял Харфагера в этой круговерти, но обнаружил, что стою на первом этаже – прямо напротив крыльца, через которое впервые ступил под своды проклятого за́мка. Дверь слетела с петель к моим ногам, буря обдала меня морозным дыханием. Водяной напор сильно хлестнул меня в спину, и я, пушечным ядром вылетев наружу, провалился в брызжущую ледяной шрапнелью бездну вод…

Река милосердно понесла меня прямо в море. Даже под водой слышал я ужасный треск – будто скорлупа самого мироздания трескалась по швам. Едва он стих, как поток прибил меня к густо облепленной водорослями базальтовой опоре полуразрушенного моста. Удар о каменную мель чуть не выбил из меня дух. С усилием подняв голову над водой, я сумел-таки подтянуться и выползти на замыленный деревянный настил, откуда дальше, барахтаясь на брюхе, двинулся прочь, через лужи и дождевые заслоны. Синеватый свет стелился у меня над головой – тот же, что сейчас пронизывал останки дома Харфагеров.

Обернувшись единственный раз, я увидел, что никакого дома, собственно, больше нет – а северное небо горит до самого зенита, как единый волнисто-изменчивый океан безумных огней. Это было северное сияние. Ежесекундно его трепещущий узор выстраивал все новые и новые колонны, пирамиды и обелиски: ярко-красные, лиловые и розовые. Колыхаясь как будто в такт буре, эти фигуры колдовским образом сложились в необъятную сверкающую орифламму[60], в мультиплицированный ад сияющих радуг – и именно к одной из них, верю, воспарил шлейф фантомно-синего свечения из вороха обломков, растаяв и затерявшись где-то там, в поднебесной выси. Потом над самым горизонтом горний сполох явил незыблемую северную корону, чистую регалию ослепительной яркости, райского блеска.

Блаженные слезы нахлынули на меня при виде этого величественного явления. Так вышло, что именно оно возвестило для меня конец ужаса, уход наваждения – будто чья-то могучая рука отдернула с глаз моих пелену заблуждений и неверия.

И тогда, скорбя о потере друга и рыдая на коленях от счастья собственного спасения, я воздел руки к небесам – в жесте благодарности за чудесный Рефидим[61] и дар избавления от всех искушений, скорбей и трагедий острова Рейба.

Перевод с английского Григория Шокина

Селесша

А он идет за нею – и не знает…[62]

Из дневника

Три дня назад! Клянусь небесами, кажется, что это целая вечность. Но я потрясен – а мой разум развратен. Недавно я впал в кратковременную кому, в точности напоминающую приступ petit mal[63]. «Гробницы, черви и эпитафии» – вот моя мечта. В моем возрасте, с моим телосложением – ходить, шатаясь, как пораженный человек! Но все это пройдет: я должен взять себя в руки. Но мой разум развратен. Три дня назад! Кажется, целая вечность! Я сидел на полу перед старой шкатулкой, полной писем. Попались письма Космо. Совсем я про них забыл! Увядшая бумага! Воистину, я уже не могу называть себя молодым человеком. Я сидел и читал вяло, восхищенный воспоминаниями. Ностальгия – малая смерть! Удушить, убить ее в себе я должен, иначе в гроб мне прямая дорога. Я снова несся по галерее гармоник менуэта, вновь кружился в вальсе, видел кругом себя помпезные канделябры, освещавшие разгар и буйство пирушки, перетекающей в свальный грех.

О, Космо, первейший из сибаритов, сын Приапа, махараджа греха! Во всех укромных нишах его римской виллы было поставлено по кушетке с высоким подъемом, каждая – при неотъемлемой скамеечке для ног, окруженная зеркалами в золотых обрамлениях. Чахотка изглодала Космо. Приходя за стол, он долго сидел и дрожал, не в силах согреться; поднять бокал вина к губам у него выходило с величайшим трудом! Его глаза были похожи на двух толстых светлячков, свернувшихся в клубок! Ореол парообразных эманаций фосфора будто окружал их! По нему было видно, как отчаянно бился он со Жнецом, – но вплоть до самого конца княжеская улыбка на его челе хранила незыблемость! В глазах потешной толпы он оставался до самого последнего вздоха неоспоримым ересиархом – верховным жрецом для Бельфегора и Моавитской Мерзости. Чуть согревшись, он не отказывался ни от танцев, ни от пирушек, ни от развлечений в спальне за закрытой дверью. Черна была его душа, черна как ночь – и никакого проблеска; черны были и покои его для приема дам, связанные тайным проходом со всеми остальными комнатами. Ступи сюда – и сразу окунешься в удушающий аромат бальзамических курений и ладана, в едва различимые голоса кимвалов и флейт. По всей этой огромной комнате стояли оттоманки из Марокко – добрая сотня… Впору подумать: именно здесь Люси Хилл зарезала распутного Какафого, решив, что боевой шрам на его спине – следы ногтей сладострастной Сорьяк! Именно здесь рано утром принцесса Аглая нашла бездыханное, задубевшее тело Космо – в ванне, залитой до краев ледяной водой…

«Бога ради, Мериме, – писал он мне, – подумай только: Селесша мертва! Селесша! Как же дитя луны могло уступить тлену? Селесша – и умерла; скорее уж радугу обглодают черви! Ну что ж, друг мой, посмеемся же вместе вот над какой мыслью: отправившись в ад, эта женщина задаст там жару! Ха-ха-ха! Весь Тофет[64] под ее дудку запляшет тарантеллу! Плачьте со мною – manat rara meas lасrima per genas[65]! Умелая, как Фаргелия; образованная, как Аспатия; в пурпуре, подобно Семирамиде, – она понимала сосуд человеческого тела, его тайные механизмы и наслаждения лучше всех из когда-либо живших мастериц Саламанки! Нет, нет, не могла Селесша умереть! Такая жизнь не подвержена смерти: попробуйте-ка в саван облачить огонь! Селесша, где же ты теперь? Неужто заживо вознесена в небеса и там превращена в созвездие, как близнецы-Диоскуры, братья Елены Прекрасной? Или, может, подалась в Индостан, с кортежем и в лаврах, воевать против императора Татарии? Как-то, помнится, я пожаловался ей на то, насколько Запад духовно и плотски пуст; она поцеловала меня в ответ и пообещала еще вернуться. Упоминала и о вас, Мериме, о ее «Покорителе», о «Мериме – сокрушителе женских сердец»; тем часом ветерок из оранжереи плясал средь янтарных витков ее локонов, вздымая их легкой волной над тем розовым румянцем, что вам, должно быть, так памятен. Упрятанная с ног до головы в одежды, она, друг мой, обладала небольшой изящной полнотой – как маргаритка, ярко отраженная в очах быка. Образы Мильтона, по ее словам, уж многие лета разжигали в ней интерес: «Бесплодные равнины Сериканы, где ходят парусами мандарины и налегке заводят свои лодки»[66]. Я и сабейский народ[67], уверяла она меня, ошибочно считали Пламя для всего сущего мерилом. Половина мирозданья для нее купалась в идеальном аристотелевом свете! В «Иерархии Небес» пера Ареопагита и в книге Фауста налицо цельность: горящий серафим, херувим, исполненный очей. В Селесше соединились они. Она вернется, вновь завоевав Восток во славу Диониса. Слышал я, что она ярко пылала в Дели; ее везли на колеснице, запряженной львами. Ежели так, слух о ее смерти ложен – да и источник его вызывает вопросы. Верую: подобно Одину, королю Артуру и прочим, Селесша вернется вновь.

В скором времени Космо лег в малахитовую ванну и уснул, укрывшись одеялом воды. Ко мне же, в Англию, доходили лишь отрывочные вести о Селесше: сперва она была жива, позднее мертва, затем предана огню в древнем Фадморе – ныне в пальмирской пустыне. Да и меня это не очень волновало, так как Селесша уже давно превратилась в привкус яблок Содома у меня во рту. До тех пор пока я не уселся подле шкатулки с письмами и не взялся перечитывать те из них, что писал мне Космо, она уже несколько лет не вспоминалась мне.

С недавних пор во мне утвердилась привычка проводить бо́льшую часть дня во сне, в то время как ночью я брожу вдоль и поперек города под седативным действием настойки, ставшей необходимой для моей жизни. Такое теневое существование не лишено своего очарования! Немногие, сдается мне, смогли бы долгий период подвергаться влиянию этих чар, не переживая элевации чувств, глубокого благоговейного трепета. Жизнь на краю ночи в самой сути своей – вечное торжество. Бледный свет луны озаряет торфяники сполохами; полночный час непрогляден, как нутро крипты. Ночь – царство не только лишь Гипноса, но еще и Танатоса, настоянное на горьких и обильных слезах Изиды. В три часа ночи, ежели где-то поблизости проезжает экипаж, звук копыт обретает величие громовых раскатов. Как-то часа в два, на углу, я приметил на паперти монаха: там он сидел, мертвый, зловеще оскалившись и подобрав под себя ноги. Одна рука покоилась у него на колене, другая же была закинута за голову – да так, что шишковатый окостенелый перст указывал ввысь на Бетельгейзе, альфа-звезду, с окровавленным мечом Ориона на плече. Тело монаха ужасно распухло от водянки. Во всем возвышенном есть, безусловно, доля гротеска! Буффон – он, воистину, тоже сын ночи.