13 друзей Лавкрафта — страница 80 из 96

Когда этот бездельник беззаботно спускался с холма – твердые подошвы ног, никогда не знававшие тесной обуви, издавали на крутой дороге звуки, похожие на скрип наждачной бумаги, – он тихонько насвистывал какую-то почти беззвучную мелодию. Клод натянул поводья, и маленькие, сытые, сонные лошадки, запряженные в карету, подняли усталые головы: их сморило в дремотном воздухе. Мистер Палгрейв любил проводить встречи в порядке и всеоружии; он, согласно еще одному остроумцу из Сент-Томаса, мало отличался от покойного генерала Брэддока, чья слава прогремела в истории Америки; короче говоря, бюрократический служака, чьи дальние странствия, вскоре принесшие ему еще бо́льшую известность, чем выдающемуся автору «Одиссеи», не смогли заметно изменить присущую ему флегматичную прямолинейность.

Он спустился по ступенькам – изысканный джентльмен в тщательно подобранном наряде по последней лондонской моде – и, бросив взгляд вслед удаляющемуся бродяге, уже далеко ушедшему по взбирающейся на холм дороге, уловил насвистываемый Ла Тушем мотивчик. Узнав его, мистер Палгрейв сильно нахмурился, поджав губы, что плоховато сочеталось с его обликом дородного, упитанного вельможи. Этот опытный дипломат был дико привередлив и легко раздражался. Не говоря уже о том, что ему не нравился Сент-Томас.

Во-первых, он страшно не любил «бабьи», как он их называл, названия здешних мест, а столица в те дни называлась Шарлотта-Амалия, в честь одной из королев Дании. Это был город-кокетка; будь он взаправду женщиной, это была бы стройная знойная брюнетка с черными очами, ярко-алыми губами и румяными щеками; возможно, латиноамериканка, но уж точно – обладательница пылкого нрава, предпочитавшая мантильи, модные штиблеты и блестящие туфельки на очень высоких каблуках.

Не раз мистер Палгрейв в своей крайне прямолинейной манере сравнивал недостатки Шарлотты и ее дерзкую красоту со степенной солидностью его последнего места работы, Трапезунда в Армении, откуда он приехал сюда, на Карибы. Поначалу эти его высказывания были восприняты легкомысленно. Шарлотта-Амалия была терпимой девушкой. Возможно, это была всего лишь странная разновидность британского юмора! Общество отнеслось бы к этому спокойно; вероятно, вообще забыло бы об этом. Но затем генеральный консул пару раз дал понять, что он имел в виду именно то, что сказал, – в буквальном смысле всех слов. Шарлотта, хотя и сохраняла терпимость, была таким обхождением раздражена.

В конце концов, он неосознанно – и Шарлотта признавала это – оскорбил столицу острова. Он сказал определенные вещи, прибег к определенным терминам, бывшим, скажем так, негожими, когда речь идет о степенной земле. Общество сошлось на том, что «туземная дыра» – ужасно неудачное дипломатическое высказывание. Общество продолжало, само собой, приглашать консула на свои обеды, рауты, послеобеденные чаепития и вечеринки со спиртным, поскольку он был выходцем с Кавказа и занимал высокое положение. Монарший дом не обращал внимания на его неумелость, на его сравнения на грани фола. Британские семейства из тех, что в изобилии, на постоянной основе, проживали в Сент-Томасе – те же Чатфилды, Тальботы, Робертсоны, Мак-Десмонды, – выступали, разумеется, фундаментом социальных связей англичанина. Кто-то, конечно, пытался намекнуть ему, почуяв, что ветер дует не в сторону земляка, что надобно их собственному дипломатическому представителю поосторожнее изъявлять критику. Но все эти благонравные британские усилия отскочили от бескомпромиссной широкой спины мистера Палгрейва, как горох – от стены.

Собственно, вопреки всем предостережениям, мистер Палгрейв стал позволять себе куда больше, чем следует. Ведущий английский журнал, в чьем штате он числился ценным сотрудником, опубликовал его статью о Шарлотте-Амалии. Здесь известный автор очерков о путешествиях холодно и пренебрежительно отозвался об обществе, неотъемлемой частью коего в то время являлся. Он также повел себя настолько неосмотрительно, что сравнил Шарлотту-Амалию с Трапезундом в пользу столицы Армении! Трапезунд, если у Палгрейва и были какие-то чувства, в то время должен был казаться ему уж очень привлекательным… Журнал покупали в основном жители британской Вест-Индии, но находились и другие заинтересованные лица. Новость о статье распространилась как лесной пожар. В газетных киосках быстро заканчивались допечатки тиражей, поэтому вскорости были заказаны новые: сохранившиеся экземпляры журнала обрели прискорбно затрепанный вид из-за очень частого приобщения читателей к конфузу. На этом мистер Палгрейв взаправду очень славно «попал». Генерального консула, к тому же еще из Великобритании, вряд ли с легкой душой можно проигнорировать в сравнительно небольшом сообществе! Тем не менее Шарлотта-Амалия в тот непростой для нее день равнодушно подобрала все свои надушенные юбки. Конечно, в этом жесте не было ничего откровенного. Шарлотта была слишком утонченной особой, слишком вежливой и прекрасно, на континентальный манер, воспитанной, чтобы допускать что-либо грубое, то есть что-либо напоминающее методы генерального консула! Но перемена в ней сделалась очевидной – эта тонкая, неуловимая перемена, по прошествии нескольких недель оказавшая сильное влияние на сознание Уильяма Палгрейва, проникнув сквозь его толстую ментальную броню крайне странным образом.

Слава грубияна-британца вышла далеко за пределы острова Сент-Томас – каким-то образом умудрившись докатиться аж до Черного Куаши, встряхнув по пути самые разные социальные слои: мелких чиновников, иностранных специалистов, владельцев магазинов, ремесленников. Аж до Куаши – босяка в изодранной рубахе; беззаботного Куаши, уже давно и крепко увязшего в самом низу социальной схемы Шарлотты-Амалии!

Ранней весной, в ту пору, когда домашние слуги загадочно заболевают и их приходится на несколько дней освобождать от своих обязанностей, а барабаны вуду – в соответствии с местными традициями носящие несуразные имена «Рата», «Папа», «Мама» и «Детка-Була» – можно услышать по ночам, когда с лесистых холмов в глубине острова несется рокот и меняющиеся направления пассатов создают почти что осязаемую завесу духоты, нависающую над жарким и сухим городом, расположенным на трех склонах холмов; в те дни, когда у осликов на пыльных дорогах высовывались языки из пересохших ртов, а сороконожки забирались в дома; когда уличные собаки крались по раскаленным тротуарам, высоко задирая лапы и ища убежища в узких простенках между домами, лишь бы только спастись от палящего солнца позднего мая… тогда, когда черный люд стекался в город после трех-четырехдневного пребывания в горах за исполнением весенних туземных песнопений – тогда-то достопочтенный консул Уильям Палгрейв и начал ощущать смутное, будто даже осознанное раздражение, казалось сгущавшее краски вокруг него.

Когда британец лежал на своей красивой резной кровати из красного дерева во время послеполуденной сиесты; когда сидел в прохладном затененном кабинете перед большим письменным столом, где высились аккуратные стопки писем и бумаг; когда он переодевался к обеду после вечерней ванны, принятой в жестяной лохани, таскаемой им по всему свету, где только требовались его дипломатические полномочия, на протяжении без малого двух десятков лет – в такие моменты недовольство им напоминало о себе шепотом, что несся на тусклых крыльях знойного воздуха. И тогда дородному консулу становилось трудно дышать – в смысле, еще труднее, чем обычно.

Шепот этот был слабый, смутный, почти неуловимый, но довольно-таки навязчивый и доходчивый. В нем прослеживалась мелодия, напев с пока еще неуловимыми словами. В отголосках слов мистер Палгрейв улавливал повторяющиеся фрагменты, обрывки фраз… но что хуже всего – случайные, едва опознаваемые нотки тонкого, уничтожающего сарказма. Как ребенок с легкой усмешкой сдувает «опушку» одуванчика в сторону товарища по играм, так и незримый мелодичный хулитель насылал на него все новые и новые призрачные упреки и насмешки.

Негры Сент-Томаса, как понял мистер Палгрейв, «сложили о нем песню». Это была характерная припевка в ритме квикстепа[76], что-то вроде народной баллады. Слова под эти мотивы обычно шли нехитрые, разухабистые – скажем, городской житель Сент-Томаса высмеивает соседа с необжитых окраин, промышляющего одной рыбалкой, наговаривая: «Мой дружок-то нелюдим, с городом не знается, в крупной банке от сардин знай себе купается».

За те недели, что мистер Палгрейв был вынужден слушать народное творчество, он научился узнавать мелодию и даже некоторые слова, из-за почти непрерывного повторения навязанные его памяти – хотя и с почти сверхъестественной деликатностью. Мелодия была подобрана под ритм самого маленького барабана вуду, «Детки-Булы», и записать ее можно было примерно так:



Смысл песенки – в той мере, в какой он ее понимал, – легко сводился к двум первым строчкам и рефрену, звучащему так:

Вильям Палгрейв – полурыл

И немножко жид – бывает;

С Трапезунда он приплыл,

И туда же он отчалит!

В этом перелицованном под островной колорит стишке Матушки Гусыни была скрыта целая бездна символов. Например, полурылом называлась одна обитающая у берегов Сент-Томаса рыбешка с жестким, как подошва, мясом – традиционное блюдо общины жителей острова, первоначально эмигрировавших с Сен-Бартелеми[77]; людей, оказавшихся настолько верными собственной крови, что со временем их стало не отличить друг от друга. Более того, печальным итогом длительного кровосмешения сделалось то, что прозвище «полурыл» от рыбы, главного объекта промысла закрытой общины, перешло и к самим рыбакам. Уважали этих вырожденцев гораздо меньше, чем даже, в общем-то, иной раз вполне достойных доброго обхождения барбадосских «краснопятых[78]»; словом, зовя генерального консула «полурылом», его как бы причисляли к самому беспросветному отребью, какое только мог выделить среди разномастных белых черный островной житель.