13 друзей Лавкрафта — страница 9 из 96

ни один мужчина не обернулся.

Я начал спускаться со скалы. Пришлось повернуться спиной к островку, вглядеться в далекий горизонт, устремить взгляд на лагерь, различимый по белому пятну там, где паруса были натянуты на ствол пальмы, и попытаться осознать реальность происходящего, прежде чем я смог собраться с силами и спуститься вниз.

Я справился, но раз десять чуть не потерял равновесие.

Я забрался в лодку, подплыл к островку и выволок ее на берег. Вельбот и вторая шлюпка нашлись здесь же – наполовину погруженные в воду. Растратив немало сил, я немного улучшил их положение. Затем я пошел вверх по берегу. Когда я добрался до гребня и увидел спины наших людей – снова закричал; и снова ни один человек не повернул ко мне головы. Даже когда я подошел к ним вплотную, их лица оставались неподвижно обращены к скале и двум фигурам на плите.

Педдикорд оказался ближе всех ко мне. Груда костей перед ним была неширока и невысока. Он смотрел на нее так, будто видел откровение. Я схватил Педдикорда за плечи и встряхнул – и тогда-то он все-таки повернул голову и посмотрел на меня… но лишь мельком, взглядом капризного, протестующего ребенка, отвлеченного от какой-то ужасно увлекательной игры. Это был неразумный, пустой взгляд – не узнающий, непонимающий. Этот взгляд поразил меня, ведь Педдикорд был трезвомыслящим янки до мозга костей. Но перемена в его лице со вчерашнего дня поразила еще больше. Внезапно я понял, что Педдикорд, Райан, Маллен и Француз оставались без еды и воды с тех пор, как я видел их в последний раз. Накануне эти люди покинули меня – и порядка шести часов провели под тропическим солнцем, да и всю ночь просидели тут без сна. Все остальные продержались в таком же состоянии и того дольше – еще несколько часов сверху, несколько часов под безжалостным солнцем тропиков да на соленом ветру. От осознания этого я совершенно потерял голову. Я бегал от мужчины к мужчине, кричал на них, дергал их, бил… Никто не ударил в ответ, не ответил и даже не взглянул на меня дважды. Все нетерпеливо отмахивались – и вновь принимали прежнюю позу; даже Обринк.

Обринк, правда, чуть приоткрыл рот, словно собираясь заговорить. Я увидел его язык – сухой, весь обветренный, в белом налете.

Вернувшись к лодке, я взял пригоршню корабельных сухарей и кастрюлю с водой; со всем этим – вернулся к мужчинам. Никто не обращал внимания на еду, не проявлял никакого интереса к питью. Все, что я ни подносил к самому их лицу, оставалось незамеченным. Я не смог даже заставить этих явно измученных жаждой людей пить!.. Вылив содержимое своей фляжки в воду, я стал переходить от одного человека к другому. Даже запах виски не разбудил моряков. Все они отстраняли кружку, отталкивали меня, сопротивлялись.

Тогда, вернувшись к лодке, я нацедил неразбавленного ликера.

Никто не обратил на него внимания – не говоря уже о том, чтобы выпить.

И вот мне только и осталось, что повернуться к той каменной плите.

Сирены. Вот кем были те две женщины. Теперь я понял, кто же они такие. Теперь обе проснулись – и пели. То, что я видел в подзорной трубе, предстало передо мной куда более отчетливо. Они и впрямь походили на молодых, пышущих здоровьем женщин европейской наружности – разве что тела их были покрыты плотными, внахлест, не то чешуйками, не то короткими перьями, окрашенными, точно грудка голубя, в переливчатый розовато-серый цвет. С их голов свисала масса длинных темных прядей – отнюдь не простых человеческих волос. Представьте себе отдельные пряди страусовых перьев, каждая длиной в добрый ярд или даже больше; пряди, закручивающиеся спиралями или лежащие плашмя, глубокого сине-зеленого цвета, как хвосты павлинов или декоративных петухов. Вот что, как мне показалось, росло у этих существ на голове.

Я перешагнул через груду костей. От иных здесь осталась одна пыль. Одни останки под воздействием солнца, ветра и дождей посерели, другие – выбелились. Пять или шесть черепов я увидел в нескольких ярдах от себя – но на самом деле их было гораздо больше впереди. В какой-то момент я осознал отстраненно, что для такого нагромождения, местами достигавшего всех десяти футов в ширину и трех в высоту, потребовалось бы очень много человеческих останков. Здесь покоились, возможно, сотни тысяч жертв.

Я достал второй револьвер, взвел курок и направился к плите.

В сорока футах от нее я остановился. Я был полон решимости уничтожить монстров, чья природа лежала за гранью человеческого разумения. Я был полон решимости. Я ничего не боялся. Но я остановился. Снова и снова я стремился подойти ближе, подбадривая себя, – но не мог, не мог. Двинулся вдоль плиты – и встал где-то в сорока футах от нее, не в силах подступиться ближе. Между мной и сиренами будто пролегла стеклянная стена.

Стоя на некотором расстоянии, когда понял, что не могу подойти ближе, я попытался прицелиться в сирен из револьвера. Мои мышцы и нервы отказывались повиноваться мне. Я пытался, видит бог, всяко пытался. Но меня как-то избирательно парализовало. Я пробовал другие движения, я был способен на любой другой жест… но прицелиться в них я не мог.

Я рассматривал сирен. Особенно их лица, их замечательные, прекрасные лица – гладкие, как слоновая кость, с нежным кремовым оттенком. Я также мог видеть их уши; похожие на раковины уши, совершенно человеческие по форме, выглядывали из-под тени чудесных блестящих локонов. Сирены походили друг на друга, как сестры-близнецы: одинаковой формы лбы; мелкие, резко очерченные, но правильные и, как сказал бы какой-нибудь приходской священник, благообразные черты. Через бинокль я рассмотрел их брови – они состояли не из волосков, а из все тех же крошечных перышек или чешуек самых разных оттенков: сине-зеленых, как локоны на голове, почти черных, медово-золотистых. Глаза у сирен были темно-серо-голубые, яркие и молодые, носы – маленькие и прямые, низко посаженные, не узкие и не широкие, с изящно изогнутыми рельефными ноздрями. Малиново-красные губы – такие короткие, мелкие, но чувственно выпуклые; зубы белые, а подбородки – по-детски круглые. Сирены были прекрасны, и пение не портило их красоты. Их рты не напрягались, лишь легко и естественно приотворялись уста. Казалось, чешуя на их горлах переливается – как оперение канарейки, издающей трели. Они пели с энтузиазмом, и этот энтузиазм делал их только еще прекраснее. Но меня поразила не столько красота сирен, сколько благородство их лиц.

За несколько лет до этого я служил офицером на частной паровой яхте очень богатого аристократа. Он происходил из семьи, фанатично преданной католической церкви и всем ее интересам. Несколько австрийских монахинь из ордена, состоящего исключительно из дев благородных, собирались отправиться в Рим на аудиенцию к самому Папе Римскому. Мой сиятельный работодатель предоставил в распоряжение монахинь свою яхту, и мы встретили их в Триесте. Женщины несколько раз собирались посидеть на палубе – как на пути туда, так и на обратном. Я наблюдал за ними столько, сколько мог, потому что я никогда не видел таких человеческих существ, а повидал я на своем веку многих. Их лица, казалось, говорили о долгой родословной храбрых и благородных мужчин, нежных и непорочных женщин. На этих лицах не было и следа какого-либо зла, таившегося в их обладательницах или когда-нибудь по-настоящему на них повлиявшего. Поистине, святые лица, образцово-монашеские.

Что ж, лица сирен были такими же – только еще более невыразимо совершенными. В них не было ни коварства, ни жестокости, ни удовольствия от использования своей власти, ни даже ее осознания, похоже. То, что я находился рядом, круг зачарованных, горы костей безымянных жертв – все это будто не представало перед ними. Лики сирен выражали только одну эмоцию: полное погружение в экстаз пения, извечную увлеченность художника своим искусством. Я обошел их со всех сторон, разглядывая то во все глаза, то в подзорную трубу с короткой фокусировкой. Чешуя сирен была очень коротка и плотна, как мех тюленьей шкуры, и полностью покрывала их от горла и ниже, до самых кончиков пальцев и подошв пят. Они не двигались особо – разве что садились, чтобы спеть, или укладывались спать. Иногда обе пели вместе, иногда поочередно, но, если одна отдыхала, другая пела – и так без остановки.

Я, конечно, не мог слышать их голоса – я, черт возьми, глух, – но один вид сирен очаровал меня настолько, что я забыл о своей усталости от беспокойства и бессонницы. Я позабыл о солнце в зените, о еде и питье, о своих товарищах по кораблю… обо всем.

Но, поскольку Бог милостиво, как оказалось, лишил меня слуха, это помрачение было временным. Я начал смотреть в другую сторону, а не на сирен. Мой взгляд снова обратился к мужчинам. Я вновь предпринял тщетные попытки прицелиться, выстрелить, сразить хотя бы одну из этих дочерей неизведанного… и не сумел.

Я вернулся к своей шлюпке и выпил много воды. Я съел пару сухарей. Затем я обошел мужчин по кругу, пытаясь всякими способами оттянуть их внимание на себя. Они все так же, как и прежде, не проявляли интереса ни к чему, кроме желания слушать, слушать, слушать.

Я обогнул груду костей. Среди черепов и развалившихся грудных клеток я выискал кожаные сапоги, несколько крепких ремней, ножи в футлярах, ружья различных моделей, пистолеты, часы, золотые кольца и монеты, много монет из меди, серебра и золота. Трава была короткой, не более трех дюймов в высоту, а земля под ней гладкой – в совокупности все это, как я уже сказал, напоминало ухоженный газон.

Кости были разного возраста, но все старые, за исключением двух скелетов, лежащих рядом, прямо за грудой – в том месте, где сидели мужчины. На одном черепе сохранились каким-то чудом золотистые локоны, поблекшие – но при жизни обладательницы, очевидно, бывшие прекрасными. Значит, и женщины – тоже…

Я вернулся к лодке, поплыл на всех веслах к лагерю, подстрелил кабана, зажарил его, завернул дымящееся мясо в свежие листья и двинулся обратно к островку. До захода солнца оставалось недолго.