13 привидений — страница 20 из 53

ный, глубокий цвет, потом – летящие линии, потом – меня внутри платья. С тех пор, как родился Данька, мне ни разу не удавалось в него влезть, оно висело в шкафу сброшенной кожей, лепестком прошлого цветения. Иногда я открывала створку и прижималась лицом к гладкой ткани.

Мой французский был рудиментарен, а продавец говорил на нем совсем с другим жутким акцентом. Да, прекрасный несессер, стоит каждого цента своих двухсот евро. Начало двадцатого века, очень ценная вещь, сто восемьдесят – и точка. Местный старик умер, осталась большая квартира, полная старого хлама, – но эта вот вещь отличная, меньше чем за сто пятьдесят отдать никак.


– Тим, прости, я себе сувенир купила, – сказала я вечером виновато. – Дороговато для старой фигни, целая сотня. Но мне очень надо было.

Тимур осмотрел покупку без интереса, кивнул.

– Нормальная старая фигня, – сказал он. – Слушай, Танюш, прости, но завтра ехать надо, не выйдет по городу погулять. Я замок хотел тоже посмотреть, но вот так… вызывают. Билеты в аэропорту поменяем, они у нас «гибкие», в течение дня улетим… Ну не расстраивайся, а?

За ужином я целенаправленно не пила, а когда вернулись в номер, прижалась к нему, потянулась поцеловать.

– Тань… погоди… мне позвонить надо…

– Завтра, – сказала я, слыша мольбу в своем голосе. – Пожалуйста, Тим… Ты мне нужен.

Он сдался, ответил на мой поцелуй, устремился ко мне. Через несколько минут его телефон зазвонил, я повернула голову, но Тимур потянулся и сбросил его на пол.

– Неважно, – сказал он, – перезвонят.

Я уснула на его плече, вдыхая его запах, не в силах двинуться с места, а проснулась на другом конце кровати, одна. Часы на стене светились мягким синим светом и показывали час ночи. Тим улыбался во сне. Я придвинулась поближе, положила руку ему на грудь и поцеловала смуглое плечо.

– Лариска моя, – пробормотал он, не просыпаясь, и сжал мою руку своей. – Ларочка…

Первые полчаса я лежала, замерев, как кролик перед гадюкой, боясь пошевелиться, пытаясь убедить себя, что мне послышалось. Следующие полчаса я дрожала – сквозь меня будто катились волны горячей ртути, тяжелые, раскаленные, ядовитые. Каждое опоздание Тимура, каждая ремарка Ларисы, каждый взгляд через стол в компании, улыбки, жесты были как кусочки пазла, собрав который, я увидела себя – нелюбимую, подурневшую, дважды обманутую. Я вылезла из кровати и на подгибающихся ногах, по стеночке, дошла до стола, включила лампу – с вызовом, пусть муж проснется, чтобы я могла вцепиться ему в лицо.

Я открыла несессер, мягкая кожа его казалась теплой, живой. В зеркале отразились мои безумные, широко раскрытые глаза, белые, без кровинки губы. Я взяла ручку с логотипом гостиницы, пролистала тонкий журнал до первой чистой страницы. Бумага была старой-старой, шероховатой, нежно-кофейного цвета.

«Я хочу умереть», – написала я в три часа ночи, в начале ведьминого часа, когда истончается грань между мирами. Хочу умереть, хочу умереть. Так я исписала всю страницу, потом снова уставилась в зеркало, пытаясь выжечь боль из своих глаз. Мне показалось, что лицо мое немного изменилось – черты заострились, брови приподнялись. Я смотрела на себя долго, светящиеся синие стрелки на стене почти завершили круг.

«Хочу, чтобы он умер», – написала я в конце часа, всего один раз. Закрыла журнал и с удивлением увидела, как уголки моих губ в зеркале приподнялись в бледной улыбке. Я поняла, что очень устала, и легла в кровать, накрылась одеялом. Тимур начал храпеть, я легонько толкнула его, он чему-то рассмеялся во сне и повернулся на бок. Стало тихо. Я уснула.


«Какой отвратительный сон», – подумала я утром. Облегчение длилось всего несколько секунд, потом пришло понимание. Тимур вышел из душа, улыбаясь, сел рядом на кровать, горячо, мокро поцеловал меня в губы.

– Поехали домой, – сказал он. – Родина-мать зовет. Я по Даньке соскучился…

Мне очень хотелось оказаться рядом с сыном прямо сейчас, обнять его, сонного, теплого, раствориться в любви к ребенку, в которой предательство и обман почти невозможны. Но телепортацию пока не изобрели, и мне предстояли десять часов дороги с человеком, от которого хотелось быть как можно дальше. Надо было улыбаться и разговаривать, потому что я пока не могла решить, что мне делать с тем, что я узнала. Хотя глагол «узнала» не подходил, ведь я не получила никакой новой информации. Я просто увидела под другим углом то, что происходило уже больше года.

– Ты чего, Тань?

«Скажи, что заболела, – прошептал мне голос. – Этим он объяснит себе любые странности в твоем поведении, если вдруг ими озаботится».

– Я заболела, – сказала я и покашляла для убедительности. – Нездоровится. Горло дерет – говорить больно, и голова чугунная. Ноги промочила позавчера…

– Ты же моя бедная! Ну не говори, побереги горло. Мы семь лет женаты, должны уже спокойно переносить совместное молчание… Кстати, я выйду позвоню, ага? По работе надо.

Он вышел, сел в машину и набрал номер, я не сомневалась, чей. Я смотрела из-за занавески – у него сделалось мечтательное, радостное лицо, такое когда-то у него было только для меня. Я села к столу, открыла несессер, вытащила из крышки зеркало и щетку. Держа зеркало в руке, начала расчесывать волосы.

«Сто раз утром, сто раз вечером, – сказала Мари-Луиза, – и волосы будут как шелк, живой драгоценный шелк, все они будут дрожать от желания дотронуться до них, запустить в них пальцы…»

Самое странное, что меня совсем не озаботило – как я вдруг поняла, что несессер и зеркало принадлежали женщине по имени Мари-Луиза, почему она очутилась в моей голове и отчего мои глаза в зеркале вдруг показались гораздо светлее, чем были, из темно-карих стали ореховыми.


– Мама! – Данька бросился мне на шею, он, казалось, вырос и повзрослел за четыре дня, изменился, как и я.

– Я не нашла тебе пороховницу, – сказала я, обнимая его, вдыхая его запах, сжимая веки, чтобы не разреветься.

– Ну и ничего, – ответил Данька. – Будет еще у нас порох в пороховницах, мам!

Я ждала, что моя мама, большой любитель метких народных фраз, скажет про ягоды в ягодицах, и уже приготовила улыбку. Но она подошла поближе и положила мне руку на плечо.

– У тебя все в порядке, доченька? – спросила она, внимательно глядя мне в лицо. – Вы хорошо съездили? Ты отдохнула хоть немножко?

Я кивала.

– Тань… – начала мама, но Тимур, заскучавший в машине, забибикал нетерпеливо, и мы быстренько распрощались.


Если я смотрела не прямо, а немножко мимо, не фокусируя взгляд, то видела Мари-Луизу в зеркале несессера, она склонялась над столом и писала длинной перьевой ручкой – изящные завитки тонких черных букв, изящные завитки тонких светлых волос.

Первый раз меня продала мать. Мы жили очень бедно для нашего положения, и, когда у семьи появился покровитель – второй муж покойной мачехи моего отца, мама была готова на все, чтобы получить хотя бы небольшую финансовую помощь и надежду на строчку в завещании. Его звали Виктор Агоштон, он был венгерским дворянином, каким по рождению считался и мой отец. Ему было за восемьдесят, мне – восемь. Он приезжал к нам раз в неделю, иногда два, и требовал, чтобы за ужином я сидела у него на коленях. Учитывая, что он платил за ужин, никто не возражал, хоть отец поначалу и хмурился. Моего согласия никто не спрашивал.

– Grand-père любит детей, – говорила мама. – Очарование юности утешает старость.

Дедушка Виктор просовывал руку мне под юбку и больно меня щипал.

– Закричишь – ущипну посильнее, да с ногтями, – шептал он мне в ухо, потом улыбался и громко говорил слуге налить ему бокал кларету. Синяки у меня не сходили, иногда было больно мочиться.

– Я понимаю, что происходящее тебе неприятно, дочь, – говорила мама, поджимая губы. – Если бы у меня был выбор, я бы этого старого козла на порог не пускала. Но нужно платить за школу твоим братьям…

Иногда дедушка потихоньку расстегивал штаны и заставлял меня сидеть на мягкой, мясистой выпуклости, которая слегка твердела и вызывала у меня сильное отвращение.

Через два года он умер, и мы поехали на поминки. Гроб был выставлен в небольшой гостиной синего бархата, украшенной цветами. Наша семья простилась с усопшим, по очереди клюнув его в холодный лоб, но я спряталась за портьерой и от поцелуя воздержалась. Прибыл дедушкин адвокат, и все прошли в гостиную для чтения завещания. Я вылезла из своего укрытия, подошла к гробу и расстегнула мертвецу штаны. Мертвая плоть была морщинистой и мягкой, как я и ощущала ее раньше, но никакого сходства с le saucisson, как шутили дети прислуги, я не заметила. Я открыла украденную у брата бритву, натянула кожу и полоснула несколько раз, пока у меня в руке не оказался холодный кусок мяса. Крови не было, бальзамировщики слили ее, когда подготавливали тело, – старший брат в подробностях живописал мне процедуру по пути сюда, а мама была вся в своих мыслях и не прерывала его. Я застегнула на мертвеце штаны, поправила костюм и завернула свою долю дедушкиного наследства в платок.

– Старый козел нам почти ничего не оставил, – говорила мама, когда мы ехали домой, и плакала холодными злыми слезами.

Я закопала доставшийся мне кусок Виктора Агоштона в глубине сада, за большим кустом, обозначила место приметным белым камнем и под настроение бегала туда справлять нужду.


Дни покатились, как обычно, как будто ничего не изменилось. Я готовила мужу и сыну завтрак, целовала Тиму в прихожей, смотрела в окно, как он выруливает со стоянки во дворе и уезжает. Отводила Даньку в сад, а потом садилась перед несессером, расчесывала волосы щеткой Мари-Луизы и смотрела в ее зеркало. С каждым днем глаза мои казались все светлее, и я все больше понимала в ее коротких записях – нечитаемой скорописи на смеси французского и венгерского.

«Зачем ты подвергаешь себя унижению? – спрашивала она меня. – Почему ты ничего не делаешь?