«Вызовите скорую… вот мразь, прямо на переходе… какая скорая, все уже, не видно разве… а что произошло… родители куда смотрят… мамаша тут, вон стоит… детей уберите, какой ужас… скорую, скорую-то вызвали…»
Человек обходит машину, чувствуя себя слабым и беспомощным, голым. Чужие взгляды – одинаково злые, полные ненависти – прибывают с каждой секундой. Кто-то цепляет его за воротник и цедит сквозь зубы: «Без глупостей». Жирная ночь растекается по сковородке дороги, шкварчит угольками чужих голосов, жарит его в этом желтушном мраке, и, как свет, перед ним загорается неясное белое пятно. Это женщина, на ней белый плащ, она стоит в толпе и смотрит на него, опустив руки. В ее руках плюшевый мишка и глянцевый школьный рюкзак с прикрепленными к блестящим застежкам игрушками. Молча она всматривается в комок знакомой одежды. Мишка падает на грязный асфальт, сползает с руки детский рюкзак. Человек из машины хочет что-то сказать, объяснить, но слова его шуршат едва слышно, срываются с губ какой-то ржавой листвой и безвольно падают к ногам этой женщины. Слова пусты, бессильны, невесомы, они ничего не значат, они не вернут ей дочь. Порыв ледяного ветра забирает себе этот мусор и хладнокровно уносит прочь, в справедливое забвение.
Это похоже на кошмарный сон, который снился человеку много раз и в котором под его машину попадал ребенок. Похожий на мальчика в овраге, с которым он играл в детстве. Женщина в белом, вид ее такой обычный и в то же время нереальный, ненастоящий, будто именно она и есть тот самый сон, будто кто-то специально выводит на картине ночи одного из чудовищ его личного апокалипсиса.
Конечно, она должна быть такой. Специально для него. Женщина поднимает глаза и едва заметно, одними уголками губ, улыбается.
Человек вяло отмахивается от руки, смявшей в каменном кулаке воротник его куртки, его шатает, пятна растекаются перед глазами, как черные лужи, глотая одного зрителя за другим, стирают всех. Всех, кроме той женщины, кроме ее бледного лица, кроме застывшей на тонких губах непонятной, презрительной улыбки, так ясно похожей на усмешку.
События на минуту останавливаются. Время берет паузу, позволяя людям прожить в одном своем мгновении чуть дольше положенного, а затем срывается и бьет с прежней своей безжалостной силой. Вокруг большой черной машины закручивается водоворот людей и машин. И в нем, как это ни странно, многое начинает проясняться.
Человека зовут Геннадий, он отвечает на вопросы сначала инспектора, затем следователя. Тело девочки бегло осматривают врачи скорой помощи. В протокол ложится запись: смерть наступила мгновенно в результате черепно-мозговой травмы и несовместимого с жизнью повреждения мозга. После этого они садятся в свою «карету» и исчезают. Мертвое тело продолжает лежать под большой черной машиной. Это – совсем новый джип «чероки», о чем свидетельствуют документы, представленные водителем. Инспектор с удовольствием отмахивается от трассологической экспертизы. Тормозного следа нет, значит, водитель «не предпринимал действия, направленные на предотвращение наезда». Кроме того, Геннадий не включал «аварийную сигнализацию» и не выставлял знак аварийной остановки, за это ему придется заплатить штраф – одну тысячу рублей. По 3-му Щукинскому проезду ползут автомобили. Их движению мешает застывший перед школой джип Геннадия, два автомобиля ДПС и микроавтобус следственно-оперативной группы. В Москве образуется еще одна пробка. Тысячи навигаторов по всему городу торопливо обновляют маршруты.
Геннадий постепенно приходит в себя. Остывшее тело девочки наконец увозят, и он ищет глазами ее мать. Его смартфон надрывается где-то в машине, беспощадно разряжая аккумулятор. Следователь сует под нос продавленные тяжелым почерком бумажки. Среди прочего, текст содержит признание водителя в совершенном по неосторожности убийстве. Геннадий не читает, закорючки чужого почерка кажутся ему сюрреалистическим орнаментом, похожим на загадочную арабскую вязь. Подписывает, его отводят в сторону и сажают в жаркий и сырой полицейский «уазик». Рядом курит какой-то человек. Он протягивает Геннадию визитку – на черном матовом фоне переливаются золотые буквы.
Время ускоряется, люди мельтешат вокруг джипа в удвоенном темпе. Появляется эвакуатор, на колесах винтят крепления, джип поднимается над дорогой и опускается на платформу. Его увозят, с асфальта смывают кровь, полицейские собирают полосатые конусы, движение на дороге восстанавливается. Машина, в которой сидит Геннадий, дергается, и он дышит в замерзшее стекло, пытаясь еще раз увидеть ту женщину. Но ее уже нет. В следующий раз он увидит ее только на суде.
Ночь проходит, оставляя рассвету ледяные лужи и стылую грязь. Геннадий встречает утро в изоляторе временного содержания. Это прихожая тюрьмы. Старый кирпичный дом с коваными решетками и деревянной мебелью. Эхо прошлого мира, с кислым запахом по углам, исцарапанными стенами и засаленной дверью. Ночью он не может заснуть. В десять сорок пять утра его выводят на встречу с адвокатом.
Это его старый друг, бывший одноклассник – Семен Алексеевич. Борода в стиле короб, как у последнего российского императора, придает его облику степенное благородство и основательность. Но сейчас, кроме бороды, его лицо, как похмельная тень, обрамляет усталость. Он сгибается под ней и сутулится как будто сильнее обычного. Семен Алексеевич садится напротив Геннадия и молча достает из скрипучего кожаного портфеля какие-то бумаги.
Геннадий протягивает руку, они здороваются. Семен Алексеевич выкладывает на стол одну папку за другой. От него пахнет шампунем и обувным кремом.
– Это из бухгалтерии, просили подписать. Вот еще. – Адвокат читает первые строки и задумчиво хмурится. – Это, кажется, тоже, вот и вот, где генеральный директор, подпиши. Теперь доверенность Егоркину, чтобы забрал машину со спецстоянки. Здесь его паспортные данные, здесь, внизу.
Геннадий послушно подписывает.
– А это договор со мной. Теперь я твой адвокат.
– Отлично.
– Ничего отличного, Геныч, – Семен Алексеевич качает головой. – Ничего.
Геннадий подписывает документы, затем оба молчат.
– Допрос уже был, верно?
– Да.
– Да… тебе предъявили обвинения?
– Да.
– Двести шестьдесят четвертая?
Геннадий кивает.
– Ты пил в тот вечер?
Геннадий мотает головой.
– Значит, часть третья, – Семен Алексеевич открывает небольшую книжечку уголовного кодекса РФ, находит нужную страницу и зачитывает: – «…повлекшее по неосторожности смерть человека, наказывается принудительными работами на срок до четырех лет с лишением права управлять транспортным средством на срок до трех лет либо лишением свободы на срок до пяти лет с лишением права управлять транспортным средством на срок…» Это серьезно, ты понимаешь?
Геннадий тяжело вздыхает, разглядывая деревянные волокна стола.
– Либо лишением свободы на срок до пяти лет, – повторяет Семен Алексеевич. – Не надо было тебе так лихо автографы раздавать, здесь ребята шустрые, лишний раз пальцем о палец не ударят, это им все понятно, а тебе статья светит. Уголовная, кстати.
Геннадий встает и подходит к окну, небольшому светлому прямоугольнику на заштукатуренной стене.
– Ты можешь достать мне адрес ее матери? – Смотрит на Семена Алексеевича. – Там была ее мать.
– А, мировое соглашение, верный ход, поддерживаю.
– Мировое? – задумчиво повторяет Геннадий.
– Ну да, только я себе это с трудом представляю, знаешь? Шанс, конечно, есть, но… с трудом представляю, как… ну не знаю, можно, конечно, мы все попробуем, должны все попробовать, дело-то серьезное, – он снова лезет в портфель, сопит и хмурится.
В небольшой комнате, похожей на пустую картонную коробку, устанавливается тишина. Где-то вдалеке, за окном, заводится двигатель какого-то старого грузовика.
– Я ее видел раньше.
– Знакомая твоя?
– Нет.
– А кто?
– Не знаю.
Семен Алексеевич прекращает рыться в чемодане и вопросительно поднимает голову на Геннадия.
– Помнишь, Сема, у меня перед домом был овраг? – задумчиво продолжает Геннадий.
– Ну?
– Хороший овраг, помнишь?
– Ну помню я тот овраг, и что?
– Мы там на санках зимой катались, а летом купались. Там песок был. Мягкий такой, желтый. Загорали.
– И?
– Я помню этот овраг очень хорошо, на всю жизнь запомнил, он был сначала дикий такой, а потом его выровняли, а ручей загнали в трубу. Помнишь?
– Ну?
– Знаешь почему?
– Эм… нет, не знаю.
– Как-то раз, весной, мы с пацанами там делали запруды. Снег таял, и воды было много, ручей стекал по обрыву, а мы из песка плотины делали. Городили внизу какие-то песочные домики, потом дырявили плотину и смотрели, как вода размывает все наши постройки. Воображали, как бы в этом городе случилось наводнение.
Геннадий отворачивается от окна, садится за стол, кладет руки сверху и, сцепив пальцы замком, смотрит на Семена Алексеевича привычным своим извиняющимся взглядом. Затем продолжает, тяжело вздохнув:
– Знаешь, как она рыла этот песок? Мокрый он уже был и тяжелый. Будто каменный. Срывая ногти, она рыла этот чертов песок. Его мать. Знаешь, говорят – надежда умирает последней? Вот я это и увидел тогда. Как умирает надежда. Она же появилась только через час, сын ее час был под песком, когда она прибежала. Целый час, понимаешь, шансов никаких. Под таким слоем, когда весь овраг на него упал и проехался по нему. Когда его достали, он на человека не был похож. И я видел, понимаешь, видел, как умирает ее надежда, видел ее оторванные ногти в песке, стертые до костяшек пальцы, кровь на платье, слипшиеся волосы. Она выла, как зверь, понимаешь?
Семен Алексеевич одной рукой приподнимает очки, а другой трет глаза и переносицу.
– Ты это к чему?
Геннадий делает небольшую паузу, затем продолжает:
– Я стоял рядом, когда овраг падал. Это медленно происходило, как во сне. Я только помню руку того мальчика, как она исчезает под песком, а я назад отхожу. Я отхожу, а песок все валит и валит. Ползет за мной.