– И что? – вздыхает Семен Алексеевич, надевая очки.
– Не улыбается надежда, когда умирает.
– Не понимаю, – жмурится и скребет бороду Семен Алексеевич. – Ты это к чему, Геныч?
– У меня ведь тоже была дочь, – продолжает Геннадий, помолчав немного.
– О, – вскидывает брови Семен Александрович, – нашел когда вспомнить. Постой, – он наклоняется вперед и пристально всматривается в глаза Геннадия, пытаясь, наверное, разглядеть там что-то новое. – Вот уж не думал, что тебя совесть накроет, – говорит Семен Алексеевич, – удивил. Ну ты же не виноват, что она под колеса выскочила, и мы это постараемся доказать. Хоть ты и подмахнул протокол, чего делать не следовало, кстати. Поторопился. Почему мне сразу не позвонил? Где твой мобильник, вообще?
Геннадий трет щеки.
– Они приходили ко мне. Моя жена и эта женщина. На прошлой неделе. Дочь умерла.
Семен Алексеевич снова снимает очки, морщится, жмурится и протирает веки. Он похож на умывающегося кота.
– Думаешь, сойдет за смягчающие? Мать одна, как бы это лучше обыграть? Надо подумать.
– Они приходили вдвоем. Моя жена, и Наталья была с ней – вот где я ее видел. Не помню, почему она пришла не одна, долго смотрела на меня, говорила о том, что я должен попросить у них прощения.
– Они, что ли, в браке?
– Кто?
– Ну жена с этой бабой?
Геннадий недоверчиво заглядывает в глаза Семену Алексеевичу:
– Нет. Знакомая. Скорее всего.
– Тогда у кого «у них»?
– У них с дочерью.
– Ясно, и что?
– Да ничего, – Геннадий кисло ухмыляется, – похныкали и ушли. Второй год на жалость давят, попрошайки, – послал подальше.
– Так вы же в разводе, если не ошибаюсь? – уточняет Семен Алексеевич.
– Ну да. В разводе.
– А с дочерью ты общаешься?
– Нет. Видел пару раз. Очень давно.
– Плохо, – задумчиво гладит бороду Семен Алексеевич. – Придется думать.
Несколько минут они сидят молча.
– Ладно, мне пора, – собирается уходить Семен Алексеевич, – еще хочешь мне что-то сказать, может быть, нужно чего-то? Попросить о чем-то хочешь?
– Попросить?
– Ну да, кроме «вытащи меня отсюда».
– Да, – Геннадий облизывает губы и сглатывает, – будь другом, Сема, притащи мне бутерброд с куриной грудкой из «Крошки Картошки». Они везде их продают, без всего, просто бутерброд.
– Хорошо, – поднимается со стула адвокат. – Это можно. Еще что-нибудь? Фрукты, почитать, белье?
– Ну уж нет, еще не хватало, чтобы ты мне трусы покупал, – возмущается Геннадий, – к тому же белье мне выдали чистое после помывки.
– После помывки, – поддразнивая, хмыкает Семен Алексеевич. – Ну как скажешь.
Два дня Геннадий проводит в изоляторе временного содержания. Заново учится спать, есть, справлять нужду. Спать на неровном ватном матрасе, питаться сухим пайком и опорожняться в тошнотворную дырку за перегородкой. Все это время он либо спит, либо ходит взад-вперед по небольшому помещению, похожему на внутренности огромного автомобильного аккумулятора, из которого почему-то слили весь электролит. Наверное, это из-за запаха.
Ему тяжело спать, каждую ночь он видит ту женщину, что стояла в белом плаще рядом с его машиной. Видит, как падает в грязь рюкзак, как она улыбается. Во сне ему кажется, что он видел ее не только когда к нему приходила жена. Кажется, что та женщина, которая рвала ногти, пытаясь вытащить своего сына из-под песка, – тоже была ею.
Хотя такое, конечно, невозможно.
Утром седьмого дня зимы его опять ведут к адвокату. Мороз на улице спадает, уличная жижа снова тает, и лощеные ботинки Семена Алексеевича оставляют за собой бурые маслянистые лужицы. Он садится напротив и, поправив очки, не без гордости говорит:
– Убедил следователя выпустить тебя под подписку. – Он вскидывает брови и сразу же хмурится. – И не спрашивай, как мне это удалось, просто подпиши.
Геннадий довольно усмехается, берет бумаги, перебирает листы, на одном задерживается:
– Чувствую себя Золушкой – ровно в полдень, десятого, моя свобода превратится в тыкву.
– Именно так, ты все правильно понял. Не явишься в суд вовремя – загремишь по полной программе. А вот превратится ли твоя свобода в тыкву – пока неизвестно.
– Агранулоцитоз? Это что?
– Тебе лучше не знать.
– Здесь написано, что я им болен.
– Верно, но тебе все равно лучше не знать.
– Как скажешь, Сема.
– Ты чем-то недоволен? Не хочешь – не подписывай. Вот не думал, что ты словишь кайф от ивээса. Может, тебе здесь понравилось?
Геннадий подписывает документы. Семен Алексеевич продолжает:
– Теперь так: есть шанс, что ты сможешь выйти на мировое с той бабой. Надежда слабая, но попытаться стоит. Я уже пробовал с ней связаться, звонил, телефон есть, только никто не подходит. Надо ехать, встречаться. Вот телефон, вот адрес, нам нужно добиться мирового. Что ты готов отдать за три года свободы – решать тебе, так что езжай к ней и договаривайся. Сам знаешь, как это делать, ученого учить – только портить, так что давай ноги в руки – и вперед. Сейчас это самые важные твои переговоры. И я, кстати, ни грамма не преувеличиваю, ты понял?
– Понял, – Геннадий вертит в руке черную визитную карточку.
– А этот мусор выкинь, – кивает на карточку Семен Андреевич, – костоломы у нас свои найдутся. Имей в виду, кстати, как вариант.
Геннадий всматривается в лицо друга – отца двух детей, человека с такой душевной сединой в бороде, с добрыми серыми глазами и обаятельными морщинками. Переводит взгляд на лист с адресом и бледнеет.
– Это ее адрес? Ты уверен?
– Да, а что?
Геннадий закрывает ладонью рот.
– Ну, в общем, надо к ней съездить и поговорить, – продолжает Семен Алексеевич. – На твоем месте я бы в лепешку разбился, чтобы ее уболтать. Практически только от нее сейчас зависит, сядешь ты или нет.
Геннадий поднимает на Семена Алексеевича вопросительный взгляд. Тот снимает очки и трет веки, объясняя немного занудным тоном:
– В случае если вы с ней заключите мировое соглашение, или, другими словами, она тебя простит, это может стать основанием для заявления ходатайства о прекращении дела, и, если суд его удовлетворит, уголовная ответственность не наступит. То есть ты останешься на свободе и даже без судимости.
– Серьезно?
– Врать не стану, в моей практике не встречалось. Но мы должны попробовать все. Так что в лепешку, ты меня понял? В твоих же интересах.
Геннадий кивает и снова смотрит на адрес.
– А что не так с этим адресом?
– Что не так? Да все так. Только это мой адрес.
– Как это?
– Вот так. Мы с женой там жили, пока не разъехались.
Пятиэтажка под снос – умирающий мир, жалкий и прекрасный одновременно. Пример неравноправного единения мира вещей и времени. Всё и все.
В таких домах нет лифтов, Геннадий поднимается по лестнице. Его этаж пятый, последний. От запаха этого дома, позабытого заодно со старой жизнью, в нем просыпаются воспоминания. Это нельзя назвать ностальгией, потому что со дна памяти всплывают не только прекрасные цветы минувшего счастья, но и белые раздувшиеся утопленники, которых лучше бы и не вспоминать вовсе. Дом без людей. Терпкий запах забвения уже бродит по опустевшим квартирам. Через разбитые двери Геннадий заглядывает в чужие разрушенные мирки. С каким-то странным и первобытным интересом он осматривает голые стены в рваных лоскутах побледневших обоев, развалившийся диван и брошенный посреди комнаты старый телевизор, покрытый шершавой, седой от старости пылью. В вечерних сумерках, в последних лучах гаснущего за окнами света, все это выглядит особенно жалко. Тоска ощущается здесь самой кожей, мурашками на спине и звенящим в ушах молчанием следующего за его шагами немногословного эха. Краем глаза он замечает в прихожей какое-то движение. Поворачивает голову и видит белую кошку, слишком белую для такого грязного и пыльного места. Жмурясь, она вылизывается, и Геннадию кажется, будто белая шерсть под ее язычком становится черной.
«Это невозможно, этого не может быть», – вертится в голове, пока он продвигается вверх, к двери, за которой прожил целую жизнь.
В квартире горит свет, это видно по узкой желтой полоске под дверью, но тишина обволакивает ее так же, как и прочие. Геннадий тянется к звонку и замечает, что дверь открыта. Ему становится не по себе, губы сохнут и горят. Все это снова выглядит как во сне, как в кошмаре. Он тянет на себя дверь и заходит. В прихожей светло, бледно-желтый свет разливается по знакомым обоям. Они прожили здесь с женой восемь лет, а до этого здесь обитала его бабушка. Эта квартира знакома ему со времени, которое начинается в самой глубине памяти, еще в том возрасте, когда и памяти самой толком никакой нет, а все тает в каком-то мраке под названием «всегда».
– Добрый вечер, – произносит Геннадий, осматриваясь.
На стенах висят фотографии, очень много разных, в основном на них какие-то люди, он присматривается – это его жена и дочь. Дочь он едва узнает, видел слишком давно.
На стене вся их жизнь – его бывшей жены и дочери. Он смотрит карточки, и перед ним открываются две судьбы, которые он оторвал от себя и бросил в пропасть. Именно так – в пропасть. В презрение и безразличие.
Кажется, он начинает понимать, что события, которые с ним произошли за последнюю неделю, каким-то образом связаны с тем, что он сейчас видит. Все это не случайно, но его будто тащат в вагончике через лабиринт кошмаров, выставляя напоказ грехи, за которые в конце его ждет наказание.
Он должен увидеть это, должен понять, должен пропитаться собственным ядом и умереть от него. Он видит их лица, сначала улыбки, затем боль – его дочь начинает болеть в двенадцать лет, меняет одну больницу за другой, точного диагноза нет, но лечение вытягивает из одинокой матери все сбережения, на каждой новой фотографии она выглядит все хуже и старше. У дочери находят рак, жена продает квартиру, лечение стоит дорого, но они стараются из последних сил.