14. Женская проза «нулевых» — страница 16 из 54

там, в Итаке, и мерной, твердой походкой вечного скитальца шел к своему дворцу, где ждала его верная Пенелопа. Идка видела, что там он тоже живой, только теперь белый – белый на белом.

Потом она не могла бы рассказать, как, по каким неявным, но естественным связям сложились у нее вместе эти образы, но они сложились, и открылось простое и ясное, успокаивающее знание. Оно пришло тогда, в гибкости и непредсказуемости бредового сознания, так, как не могло бы прийти потом никогда, даже когда Идка стала взрослой и долго и трудно обо всём этом думала. Но тогда открылось легко; и она плыла в этой ясности и легкости, в белом свете плыла она, белая на белом, и ощущала всё великим, огромным. Но что это? – спрашивала она, – а это весь мир, отвечала сама себе; я изнутри, я в нем, весь мир и есть я. И плыла, и качалась, а потом кто-то звать стал ее: Идка, Итка, Итака, и та та та така, и так, так, так, так.

И вдруг белизна сжалась и стала яйцом, гигантским белым яйцом в абсолютной черноте. И омерзение, болезненное, физическое ощущение возникло у Идки от этого яйца. Оно дышало, пульсировало, в нем билась жизнь, билась, билась и не могла покинуть его, и не было уже того простора, ясности и простоты, которая была только что, когда плыла она в белизне.

– Что это? – спрашивала Идка, сглатывая подступавшую тошноту.

– И это я, – отвечала она сама себе, и яйцо начинало расти, оно росло до невыносимости, до неизбежности, вот-вот оно задавит ее – но в самый последний момент распадалось и становилось благодатной и всепоглощающей белизной, и Идка снова плыла, плыла, и уже уплывала куда-то, в свою неведомую, прекрасную Итаку, и спокойно становилось ей уже, и хорошо – как вдруг опять кто-то начинал звать: Идка Итка И та та та така…

И снова было яйцо.

Так пульсировал бред, сменяя образы один другим, то мучая ее, то отпуская, и то бил озноб, то всё проходило, и мышцы расслаблялись, а потом снова нарастал жар. Только Идка не знала этого – для нее волны света сменялись слишком реальным, физическим, мучительно ограниченным своей формой яйцом. Так было всю ночь, и не было этому конца, и снова, и снова погибал в ее сне живой красный человек, и снова, и снова поднимался он Одиссеем и вступал хозяином в свою Итаку. Пока наконец, увидев яйцо, Идка не начала в сознании своем смотреть на него пристально, подавляя отвращение, и тогда оно вновь принялось увеличиваться и наползать, но вместо того, чтобы разлиться светом и белизной, исчезло и стало очертаниями белого окна в черной стене. Квадрат окна, из которого рассвет заглядывал в домик. И так-так-так-так-так – ударялись капли дождя о мягкую подстилку еловых иголок под окном дома.

Идка открыла глаза. Пахло дождем. Легкий сквозняк качал белую короткую занавеску на окне.

– Папа, – позвала тихо. – Пап?

Он не ответил. Идка всмотрелась в рассветный сумрак комнаты – папа спал на соседней кровати, лежа на животе, уронив руку с мокрым полотенцем на пол, лицо его вмялось в подушку, и лицо это было детским, расстроенным, горьким.

Идка полежала без сна, глядя на потолок, на прекрасные узорчатые тени. Ей было хорошо. Удивительно приятно было, как бывает только после болезни, ощущать мир предметов, знакомых и незнакомых, запахов, ощущений, цветов – простой и обычный, такой ясный и милый этот мир. Она лежала, пока не прекратило капать. Пока не утихло последнее так у крыльца. Тогда аккуратно спустила ноги с кровати, нашла сандалии, натянула на плечи одеяло, как тяжелый колючий плащ, спутник всех древних странников, и побрела к двери. Папа всё так же спал с испуганным лицом.

Поляна была залита солнцем. Пахло так, словно был первый день на Земле. Идка вышла из тени на свет, тепло, смотрела на влажную землю, траву, дышала глубоко и сосредоточенно. Ей казалось, что всё, что видит она и чувствует сейчас вокруг, видит она и чувствует впервые, и всё это очень важно. Как земля под ее ногами дышала и открывалась солнцу, так и она вся дышала и открывалась солнцу, земле, прохладному влажному воздуху. В лесу неистово пели птицы. Идка медленно-медленно пошла через лес.

А папа не спал, думал, что не спит. Он думал об Идке, о болезни, о том, что делают, когда ангина, и красные опухоли представлялись ему. Их надо убрать, вылечить чем-то, и он думал чем, и думал, ехать ли им домой или дождаться жены. Дождаться, думал он, совсем уже забыв, что твердо решил уезжать. Приедет, и лучше станет, всё хорошо станет, думал папа, а мысль его переходила уже на Москву, на танки, и он думал, что же за слово такое странное – путч, откуда взялось оно, но мысль опять соскальзывала, и он успокаивал и себя, и Идку, и всё: приедет, приедет.

И тут, непонятно отчего, папа проснулся. Даже не посмотрев еще на соседнюю кровать, он почувствовал, что Идки нет, и вылетел из домика. Он бежал по лесу, звал, оглядывался, прислушивался, снова звал – пока не выскочил к Волге, к обрыву, и остановился, забыв даже крикнуть вновь: «Ида!» Потому что Идка его – вот она: силуэтом на фоне синего неба, к дереву прислонившись, стоит, маленькая, хрупкая, и кажется даже прозрачной. Внизу Волга спокойно накидывала волну за волной на влажный, прохладный песок. Небо разгоралось жарче, после дождя чистое, и было видно, что к пристани приближается маленький пароход. И папа, не сознавая, стоял и плакал, но в то же время где-то в глубине себя чувствовал, что всё это прямо сейчас застывает в нем, чтобы остаться навсегда – отпечатком травинки на янтаре, памятью, мифом.

Мир, в который они вернулись через несколько дней, уже начал меняться и скоро стал совсем другим. И Идка тоже будет меняться: стрижки делать, на телефоне висеть, на каблуках ходить, плакать ни от чего, уходить из дома, возвращаться, снова уходить, навсегда, – но это другая уже будет Идка, а его, не большая, не маленькая, котик, кролик, малыш, всегда будет вот тут, на острове, силуэтом на фоне ясного горизонта, и папа вместе с ней всегда – молодой.

Алиса Ганиева

Алиса Аркадьевна Ганиева родилась в 1985 году в Москве. До 17 лет жила в Дагестане. В 2002 году переехала в Москву, где окончила Литературный институт им. А. М. Горького и начала печататься в «толстых журналах» со статьями о современной «молодой» прозе.

Редактор приложения к «Независимой газете» – «НГ-ExLibris». Вместе с критиками Валерией Пустовой и Еленой Погорелой принадлежит к игровой литературно-критической группе «ПоПуГан», созданной осенью 2009 года с целью привлечения читательского внимания к критике.

В 2009 году дебютировала как прозаик и получила независимую литературную премию «Дебют» (для авторов до 25 лет) под мужским псевдонимом Гулла Хирачев.

Мистификация раскрылась только на вручении.

Повесть «Салам тебе, Далгат!» была переведена на английский, французский, немецкий, китайский, испанский языки. Как прозаик публиковалась в журналах «Сноб», «Октябрь», в «Новой газете» и других периодических изданиях.

Автор книг «Салам тебе, Далгат!» (М.: Астрель, 2010), «Праздничная гора» (М.: Астрель, 2012).

Вечер превращается в ночь

– Анвар, штопор неси! – весело крикнул Юсуп, взмахивая рукой.

Анвар побежал на кухню и сразу очутился в облаке просеянной муки. Зумруд стояла у стола, перебрасывая сито из одной ладони в другую, и восклицала:

– Ну ты представляешь, Гуля? Со студенческих лет ее знаю, двадцать лет, даже больше, и вся она была такая ироничная, такая, ты знаешь, острая на язык. Муж у нее лет десять назад в религию впал, поэтому она с ним развелась, свою жизнь менять не стала. И тут встречаю ее, а она мне говорит, мол, я, говорит, в хадж ездила. Я так удивилась, не верила долго. С кем, спрашиваю. Да с мужем, говорит, с бывшим.

– Ама-а-ан! – протянула полная Гуля, присаживаясь на стул в своей переливчатой кофте.

– Теперь молится, Уразу держит. Я еще ей, шутя, посоветовала, мол, выходи теперь за него снова, раз вы так спелись. У него вообще-то уже новая жена и дети, но она может на этот раз и второй женой побыть.

– Вай, живет у нас напротив одна такая вторая жена, – махнула рукой Гуля. – Или, вернее, четвертая. Русская, ислам приняла, ходит закрытая. Муж на цементно-бетонном кем-то из главных работает. Приезжает к ней по пятницам с охраной. Представляешь? Идешь утром выносить мусор или в магазин, только дверь приоткроешь, а там, на лестнице, уже какой-то амбал стоит, дежурит, дергается на любой скрип. Потом этот, муж то есть, появляется. Только я его ни разу живьем не видела. Но и так понятно, когда он приходит. Она же к его приезду весь подъезд вылизывает…

– Анвар, штопор не в том ящике, – прервала ее Зумруд, мешая тесто. – Да, Гуля, я, честно говоря, не люблю закрытых.

– Слушай, так боюсь я, что моя Патя закроется, – заныла Гуля, разглаживая блестящую юбку и понижая голос. – К ней ведь один наш дальний родственник сватался, очень подозрительный. Без конца указания давал ей, как себя вести. Патя еще Уразу держала, потом в один день домой приходит, когда дождь шел, и плачет. Мне, говорит, вода в уши попала, теперь пост нарушился. Я такая злая стала. Не держи, говорю, Уразу. Попробуй, говорю, увижу тебя в хиджабе!

– И откуда у них такая мода берется? – пожала плечами Гуля.

Анвар схватил штопор и побежал в гостиную. Там чему-то громко смеялись.

– Как говорится, приснилось аварцу, что его побили, на следующий день лег спать с толпой, – говорил очкастый Керим, пододвигая носатому Юсупу большой бокал.

Разлили кизлярский кагор и стали чокаться. Высокий Юсуп, лысый Керим, коренастый Мага, худощавый Анвар…

– А ты совсем не пьешь, Дибир? – спросил Юсуп у насупленного человека с забинтованным пальцем, до этого почти не встревавшего в разговор.

Тот покачал головой:

– Харам[1].

– Напиваться харам, я согласен, а кагор – это песня. Посмотри, какой тут букет, какой вкус. Лечебный напиток! Мне мама в детские годы бузу давала понемножку для сердца.