15 лет русского футуризма — страница 5 из 9

Паду, великая, у ног.

О, если ринешься с высот

Иль из ущелий мрачных взмоешь –

Равно вонзаешь в сердце дрот

И новой раной беспокоишь».

Отверженный всегда спасен,

Хоть пятна рдеют торопливо,

Побродит он –

И лучшее даст пиво…

Как угля снег сияло око,

К блуднице ластилися звери,

Как бы покорно воле рока,

Ей, продавщице ласки, веря.

И вырван у множества вздох:

«Кто сей, беззаботный красам?»

И путь уж ему недалек,

И знак на плечах его: сам!

Тщедушный задрожал от злата

И, вынув горсть червонцев,

Швырнул красавице богато –

Ах, на дороге блещет солнце!

Та покраснела от удара,

Руками тонкими взметнула,

И, задыхаясь от пожара,

В котел головою нырнула.

Дворняжкой желтой прянул волос,

Вихри оград слезой погасли,

И с медью дева не боролась,

Махнув косой в шипящем масле.

Судьба ее вам непонятна?

Она пошла, дабы сгореть.

Высоко, пошло и бесплатно –

Крыс голубых та жертва снедь…

И заворчал пороков клад,

К смоле, как стриж, вспорхнув мгновенно.

Вот выловлен наряд,

Но тела нет, а есть лишь пена!

Забыть ее, конечно, можно.

Недолог миг, короче грусть,

Одно тут непреложно

И стол вовек не будет пуст.

Игра пошла скорей, нелепей,

Шум, визг и восклицанья –

Последни рвутся скрепы

И час не тот, ушло молчанье!

Тысячи тысяч земного червонца

Стесняют места игроков.

Вотще, вотще труды у солнца,

Вам места нет среди оков!

Брови и роги стерты от носки,

Зиждя собой мостовую,

Где с ношей брюхатой повозки

Пыль подымают живую.

Мычит на казни осужденный:

«Да здравствует сей стол!

За троны вящие вселенной

Тебя не отдам нищ и гол!

Меня на славе тащат вверх,

Народы ноги давят.

Благословлю впервые всех,

Не всё же мне лукавить!..»

Порок летит в сердцах на сына,

Голубя слаще кости ломаются.

Любезное блюдо зубовного тына

Метель над желудком склоняется…

А наверху под плотной крышей,

Как воробей в пуху лежит один.

Свист, крики, плач чуть слышны,

Им внемлет, дремля, властелин.

Он спит сам князь под кровлей –

Когда же и поспать? –

В железных лапах крикнут крошки,

Их стон баюкает как мать…

И стены сжалися, тускнея,

Где смотрит зорко глубина,

Вот притаились веки змея

И веет смерти тишина.

Сколько легло богачей,

Сколько пустых кошельков,

Трясущихся пестрых ногтей,

Скорби и пытки следов!

И скука, тяжко нависая,

Глаза разрежет до конца,

Все мечут банк и, загибая,

Забыли путь ловца.

И лишь томит одно виденье

Первоначальных светлых дней,

Но строги каменные звенья,

Обман – мечтания о ней.

И те мечты не обезгрешат,

Они тоскливей, чем игра.

Больного ль призраки утешат?

Жильцу могилы ждать добра?

Промчатся годы – карты те же

И та же злата желтизна,

Сверкает день все реже, реже,

Печаль игры как смерть сильна!

Тут под давленьем двух миров

Как в пыль не обратиться?

Как сохранить свой взгляд суров,

Где тихо вьется небылица?

От бесконечности мельканья

Туманит, горло всем свело,

Из уст клубится смрадно пламя

И зданье трещину дало.

К безумью близок каждый час,

В глаза направлено бревно.

Вот треск и грома глас.

Игра, обвал – им все равно!

Все скука угнетает…

И грешникам смешно…

Огонь без пищи угасает

И занавешено окно…

И там в стекло снаружи

Всё бьется старое лицо,

Крылом серебряные мужи

Овеют двери и кольцо.

Они дотронутся, промчатся,

Стеная жалобно о тех,

Кого родили… дети счастья

Всё замолить стремятся грех…

* * *

В заключение привожу несколько строф и вариантов, написанных исключительно В. Хлебниковым и не вошедших ни в одно издание по различным причинам (преимущественно из нежелания растягивать поэму). Эти варианты опубликованы до сих пор нигде не были.


I.

Как наги, наги! Вы пухлее,

чем серебристый цветок ив,

и их мечтательно лелея,

склонился в кладбище прорыв.

II.

Он машет лапкою лягушьей

зубастый ящик отворив,

соседу крикнул он: «Послушай,

концом хвоста почто ревнив?»

III.

Здесь месяц радости сверкал

нога бела, нога светла.

К полетам навык и закал

и деревянная метла.

IV.

Она стакан воды пила

разбросав по полу косу

и заржавевшая пила,

как спотыкач брела в лесу.

Грызя каленые орехи,

хвосты бросая на восток,

иль бросив вдруг среди потехи

на станы медный кипяток.

И в муках скорчившись мошейник

спросил у черта: Плохо, брат?

Ответил тот: молчи, затейник.

Толкнул соседа: виноват!..

А. Крученых.

Эмилии Инк, ликарке[4] и дикообразке

Публичный бегемот[5] питался грудью Инки,

он от того такой бо-о-льшой

во мху

закруглый,

она же –

сплинка.

Больница – это трепет, вылощенная тишина,

стеклоусталость – отдых ликаря,

мускулатура в порошках…

Туда в карете Инка, зубы крепко затворя.

Когда ж ей пятый позвонок

проколот доктор раскаленной до-бела иглой,

она, не удостоя стоном «ох»,

под шелест зависти толстух

гулять пройдет в пузыристо-зеленый кино-сад,

где будет всех держать

в ежовых волосах.

Слоенный бегемот храпит под ейною ногой,

и хахали идут, как звезды, чередой.

Автобиографии

С. Кирсанов. Curiculum vitae младчайшего из футуристов Семена Кирсанова

Мать произвела меня на свет 5 сентября старого стиля 1906 или 1907 года. Точная дата года неизвестна, так как устанавливалась в зависимости от срока воинской повинности.

Потом я рос. В 1914 году поступил в гимназию, которую не окончил в 1921 году. С 1921 университет до 1923 года… Октябрьской революции я не помню. Мне было слишком мало лет для участия и наблюдения. Однако конец 1917 года был для меня датой первого моего литературного выступления.

Керенщина продолжалась в Одессе дольше, нежели в других центрах. На стене III класса одесской 2-ой гимназии, где я учился, до знаменитых дней крейсера «Алмаза» висел портрет Николая. На «пустом» уроке однажды я прочел свое стихотворение нашему классу. Конец его у меня сохранился.

Наступает нам черед

рваться бомбами по всем

Искомзап и Румчерод,

Искомюз и Искомсев,

Черноморской волевод

шлет декреты Циксород,

и звенит из воли волн –

«Со стены Николку вон».

Соученики, большей частью чиновничьи сынки, за этот стих меня побили. Классный надзиратель, чудесный человек (лет через пять я его встретил в красноармейской форме), оставил класс без обеда и, прочтя мое творение, ласково сказал:

– «Ишь ты, футурист!»

С тех пор это прозвище осталось за мной. Но охота заниматься поэзией у меня пропала надолго. Следующее, уже сознательное футуристическое стихотворение, я написал в 1920 году, когда Одессу окончательно заняли красные.

Одесса в те времена была очень литературным городом. Писателей насчитывалось штук 500.

Тринадцатилетний, я пришел в «Коллектив поэтов», ошарашил заумью и через короткое время нашел соратников.

Первомайские празднества в 1921 году обслуживались левыми, объединившимися в «Коллективе». Тогда в первый раз я выступал с автомобиля перед одесскими рабочими с чтением стихов Маяковского, Асеева, Каменского, Третьякова и Кирсанова.

Засим большинство разъехалось, я остался единицей.

Мне приходилось представлять все левое в Одессе. Трудности колоссальные.

С одной стороны, «Русское товарищество писателей», с другой – мама и папа не признавали футуризм.

Тем не менее люди были найдены, и в 1922 г. была организована, по примеру «МАФ» – Одесская ассоциация футуристов – «ОАФ».

Нас было мало, и вся работа была лабораторной. Было несколько публичных выступлений.

Через год я случайно узнал, что существует помимо нас еще одна левая группировка. Обе группы были слиты – и возник «Одесский Леф». Политпросвет предоставил разрушенный дом, и мы, человек 50 футуристов – поэтов, актеров, художников и джаз бандитов, – собственными руками отстроили его, постлали крышу и открыли театр. Одновременно шло завоевание прессы. Напечатала воззвание «За театральный Октябрь» и статью «Что такое Леф».

Впервые приехал в Одессу Маяковский, уяснивший нам настоящие задачи левого фронта. Но потом нас тоже уничтожили. Театр был передан коллективу «Массодрам» (нечто вроде Московского Камерного), и все разбрелись.