– Слушайся, пожалуйста… Прошу тебя… – шептал, и косился вправо, ожидая железного грохота и потока ветра, который захватит и закрутит между этих стен, и придерживал её за капюшон, опасаясь, что с непривычки она рванёт вперёд и… Оставалось тихо проклинать себя за то, что взял её сюда.
Наконец рельсы налились приближавшимся светом, воздух заколебался, накатил поезд, при появлении которого я зажмурился и отвернулся – вместе с ним поднималась знакомая чернота, – но затем заставил себя смотреть навстречу, широко раскрыв глаза.
Он оказался не таким страшным, как его ожидание. Мы плюхнулись на сиденья в полупустом вагоне. Всё было спокойно и современно, мерцали экраны под потолком, девочка осваивалась и озиралась под улыбками тётенек-пассажирок, прижимала выдру и не хотела выходить – ей понравилось ехать.
По правде, и мне не хотелось отклеиваться от сиденья, но я встал, осторожно потянул её за руку, мы вышли и, преодолев тускло блестящую станцию, которая была гораздо глубже, подошли к эскалатору, уплывавшему в недосягаемую высь.
Эскалатор слабо зудел и мелко подрагивал. Девочка стояла у поручня, а я сбоку, трепеща и чуть пригнувшись, но готовый в любой момент защитить, поймать, перекинуть…
– Ну как? – повернулся к ней с натянутой улыбкой. – Понравилось?
Она на миг наморщила лобик и призналась:
– Не очень.
– Почему?
– Я боюсь немножко.
В полутонах её ответов была нежная неуверенность, которую ещё можно опровергнуть.
– Не надо бояться. Сейчас мы уже поднимемся. Ты думаешь, я боюсь?
Она изучала меня секунду-другую своими серыми серьёзными глазами и милосердно поддержала:
– Нет.
– Мы с тобой ещё поедем… – я замолчал, чернота промелькнула брызгами. – Тут есть такие красивые станции! Как во дворце!
– Ты их боишься? – спросила она с проницательной хитринкой.
– С тобой я ничего не боюсь, – соврал, видя, как над нами забрезжил голубоватый свет, этот небесный призрак, и чувствуя облегчение.
Даже мордочка выдры, глядевшей вверх, повеселела.
Мы странно засмеялись, выходя, довольные друг другом.
На улице вместе с утренним солнцем и декабрьским холодом меня охватила надежда: однажды избавиться от власти страха. Какое это было бы счастье!
Или хотя бы дочь не будет бояться.
Она поведёт, она повезёт отца, утешая и подбадривая, по всем тем ветреным памятным станциям, где проводил он детство и раннюю юность. Подслеповатый и глуховатый старик, оберегаемый и опекаемый ею, теснимый и толкаемый всеми, раздражающе неуклюжий и небыстрый, будет наслаждаться этим драгоценным свиданием, улыбаясь блаженно, свободно, легко.
Ольга ХаритоноваСошедший с рельсов
Когда-то, наверное, у Егора была счастливая жизнь. Когда-то они с родителями завтракали втроём, зимой ходили вместе на горку, а летом – в парк аттракционов. Наверное, когда-то так было, не могли же его родители поссориться сразу после свадьбы – так просто не бывает. Но Егор не помнил счастливой жизни.
Лет до пяти Егор мечтал, чтобы родители не ссорились или, поссорившись, тут же помирились – раз и навсегда. Он загадывал это желание при каждой возможности: дуя на выпавшую ресницу, глядя на падающую звезду, задувая свечи на торте и слушая бой новогодних курантов. Егор не мог представить себе маму и папу отдельно, не мог решить, с кем бы хотел остаться в невероятном случае невозможного развода.
Потом уже, чёрт с ними, Егор стал мечтать о том, чтобы родители оказались наконец отдельно друг от друга и всё страшное наконец прекратилось. В десять лет он стал мудрее и мог решить, что маме его помощь нужнее, а к папе он будет ездить на выходных. Егор представлял, что друг без друга родители станут спокойными нормальными людьми, вернутся тихие завтраки, горка и парки.
Но время шло. Чужие родители расходились и разъезжались, другие дети решали, с кем проводить выходные. Чужая жизнь менялась и налаживалась. И только родители Егора продолжали своё бесконечное сражение, словно получали от него нездоровое удовольствие.
Этим утром Егор сидит на маленькой жёлтой кухне. Он настороженно прислушивается к родительским голосам в комнате, отложив телефон за тарелку.
Сначала смотрит в одну точку, жуёт губы, ожесточённо наматывает нитку с чайной этикеткой на ручку кружки. Затем тычет куском хлеба с джемом в нос сидящему на стуле коту: “На, на, жри!” Потом устремляет взгляд в окно, как в телевизор, отвлекаясь от настоящего.
В небе берёзовым листом желтеет сентябрьское солнце. С трёх сторон дом Егора обступают серые панельки, и на фасаде каждой непременно золотится до ослепления один балкон. С крыш то и дело поднимаются серые стаи голубей. На взмахе голуби превращаются в чаек – и Егор в который раз думает, глядя на них, что его семья никогда не поедет на море, ведь накопить на поездку можно только сообща.
Мать и отец никогда не берегут Егора от своих столкновений. Вот и теперь заходят на кухню, заносят продолжение ежедневного спора.
Отец худой, жилистый, двигается вперёд медленно, шагом Льва Львярыча на охоте, когда лапы переступают, а голова плывёт неподвижно, глаза держат цель. Мама, низенькая, пышная, словно Зебра Зебровна, отступает, но не покорно, а то и дело вскидывая копытце и показывая зубы.
“Кто должен платить?” – “Я, что ли?” – “Вот эта твоя часть, вот эта моя! Почему надо каждый раз объяснять?” – “Ага, я столько воды не трачу!”
Егор чувствует, как его задевают по касательной, а затем и прошивают невидимые лучи чужой ненависти. Словно родители взяли в руки лазертаг-винтовки, стали пускать лучи, а всё тело Егора обсыпано, как волдырями, датчиками поражения. Попадание! Попадание! Егор словно бы чувствует на руке игровой шок-браслет. Нет, даже на обеих руках!
Неясный звук переходит в ясный, и Егор запускает чужой разговор к себе в голову. Долго слушает, долго терпит, потом говорит громко и резко:
– Хватит, ну!
Родители, конечно же, продолжают.
– Я всегда платил две тысячи, свою половину. Вот их я и заплатил. Отвали!
– Уже полгода как тариф подняли, ты глаза-то разуй!
Егор встаёт, чтобы стать выше и немного значительнее, кричит:
– Хватит, сказал!
“Сколько можно из себя дуру строить?” – “Разменивай квартиру, сколько раз тебе говорю!” – “Отвали, я сказал! Нету у меня денег на размен!” – “Как бухать, так есть. Немощным вечно прикидывается”.
– А-а-а-а-а-а! – кричит Егор, бросив все силы не на смысл, а на громкость звука.
Отец замечает Егора словно вдруг:
– Ты-то чего орёшь? Рот вырастет, тогда орать будешь. У тебя наряд на посуду, вон, полная раковина.
Никакие детские слова, конечно же, не в счёт, а выходит, и крик не в счёт. У Егора есть его детские руки и детские силы, он тянет мать в сторону от отца, потом толкает отца подальше от матери. Кричит каждый раз, просто потому что с криком атаковать легче. Новые слова придумывать некогда, кричит старые:
– Хва-тит, я ска-за-а-ал!
– Ты ещё салага, – говорит отец, спокойно отодвигая Егора рукой. – Ничё ещё в жизни не сделал, а туда же – отца затыкать.
– У него хотя бы характер есть! – язвит мать.
Егор замолкает, с сожалением соглашается, что сил воевать с родителями у него ещё недостаточно, как и терпеть происходящее.
Ясный звук переходит в неясный. Когда Егор приходит в себя, словесный бой уже ушёл вперёд, оставив на кухне только раненых. Егор выбегает в прихожую, вытирая рот не то от чая, не то от крика.
Душевные раны незаметны. Зуд, появившийся пару месяцев как, пугающие бессвязные сны, позывы к слезам – всё кажется Егору несерьёзным.
В прихожей ничего не разобрать, в тусклом свете лампочки видны горы одежды на крючках, куча разномастной обуви на полу. Десятилетка в зеркале видит кого-то из старших классов: отросшую стрижку, печальные глаза, складку между бровей, и только галстучек в белом вороте какой-то детский.
Егор одевается на автомате – ветровка, шарф, бейсболка, привычно: частое дыхание, стук в груди и горле. Схватив рюкзак, выходит в бело-голубой подъезд.
С пятого этажа, бодро пружиня, спускается Кирилл, с идеальной, ежедневно подбриваемой молнией на виске, хлопает одноклассника по плечу: “О, Гиря! Дарова!”, на улице со смешком спрашивает:
– Ты чё такой красный? Шарики надувал или на троне тужился?
– Отжимался. Отвали! – Егор прячет трясущиеся руки в карманы.
Ещё какое-то время ему кажется, что иначе как руганью общаться невозможно, Егор долго перенастраивается. Рассуждает про себя: почему так реагирует на родителей? Кажется, что ко всему уже должен был привыкнуть, что реальной опасности нет, ведь никто никого ещё не бьёт. Но снова страшно: а вдруг идут учения перед настоящей войной?
Кирилл несёт чушь не больше обычного, но сегодня сильно раздражает. Егору хочется чем-то навредить Кириллу, не опасно, не больно. Пригодились бы те хлопушки, полные гелия, которые просто раздувают голову врага. В игре можно привязать парочку таких несчастных головастиков к машине, как шарики, и они укатят в закат.
Егор моргает, отгоняя наваждение.
От Варшавского шоссе несёт горькой лиственной стынью. Начинается мелкий дождь. Такой, который покалывает лицо призрачными каплями, от которого куртка темнеет, в остальном кажется: никакого дождя. Дождь мочит хлопья опавших листьев, и они раскисают, превращаясь в тёмную кашу.
Кирилл шагает всё так же бодро, подпрыгивает всё выше, взгляда не отводит, ищет повод прицепиться или завязать разговор:
– Ветруху так и не зашил, ха! Мать не ругала? Она не видела, что ли? Хотя видела бы – зашила…
Егор смотрит на себя, на распоротый шов возле кармана – вчера зацепился за ручку двери. И вдруг, сунув в дыру пальцы, дёргает края шва друг от друга. Чувствуется горячая волна стыда и удивления – самому себе. Как она приятно отвлекает от жгучих мыслей!
– Я тебя буду звать Гиря Дырявый, – болтает слепой до всего Кирилл. – Гиря Дырявый и Киря Целый. Да мы прямо дуэт для стендапа! Правда, тебе писать не о чем пока, стендап-то пишут, когда в жизни чё-то интересное есть…