зным городам. Вот бояре и призывают под свои знамена кого придется…
— Много ли людишек уцелело в твоей шайке? — вновь спросил Пожарский, жестом указав Салькову, что он может надеть шапку.
— Не ведаю, князь. — Сальков пожал плечами. — Подо мной коня убило, вот я в плен и угодил. А все мои сорвиголовы разбежались. Возьми меня обратно к себе, князь. — Сальков поклонился Пожарскому. — Ты меня знаешь, наездник я отменный и ко всякому оружию привычный. Возьми, не пожалеешь!
— Так и быть, возьму. — Пожарский похлопал Салькова по плечу. — Но имей в виду, приятель, за пьянство и неповиновение в моем гарнизоне секут плетьми. Запрещено также драться, сквернословить и играть в кости. Уразумел?
— Конечно, князь, — обрадовался Сальков. — Надоело мне по кривым дорожкам ходить, черт-те кому служить! Пойду за тобой, князь-батюшка, по прямой дороге, уповая на твой честный помысел.
По примеру Тимохи Салькова, почти все пленные стрельцы из войска воеводы Сунбулова добровольно вступили в полк князя Пожарского. Все прочие пленники были отпущены Пожарским на все четыре стороны.
Глава четвертаяГермоген
Смерть Тушинского вора внесла разброд и смятение в ряды тех, кто на протяжении трех лет ратовал за его воцарение в Москве. Мало кто верил, что Тушинский самозванец и есть чудом спасшийся от смерти царевич Дмитрий, но указы и обещания самозванца привлекали на его сторону всех недовольных действиями Василия Шуйского и свергнувшей его Семибоярщины. При воцарении Тушинского вора смерды и холопы могли бы получить послабления в налоговом гнете и прощение недоимок, а дворяне и казаки обрели бы дополнительные вольности и земельные пожалования. К тому же под знамена Тушинского вора стеклось много разбойного люда и беглых холопов, которым затянувшаяся Смута в государстве была только в радость. Под видом борьбы с врагами «царевича Дмитрия» лихая казацкая вольница и беглые холопы опустошали боярские усадьбы, грабили села и города. Тем же самым занимались польские гетманы, принявшие сторону Семибоярщины, делая вид, что они искореняют воровские банды, собравшиеся вокруг Лжедмитрия.
Теперь, когда «царевич Дмитрий» был мертв и вместе с ним умерла идея передачи ему царского трона, воровские бояре и атаманы стали промышлять сами за себя. Кто-то из них был намерен и в дальнейшем вести войну с Семибоярщиной на свой страх и риск. Кто-то выжидал, как повернутся события в ближайшем будущем. Кто-то решил податься в Москву, чтобы замириться с Семибоярщиной.
Среди последних оказались два вольных донских атамана, которые сражались с противниками «царевича Дмитрия» под Псковом. Их звали Андрей Просовецкий и Михаил Черкашенин. Оба возглавляли отряд казаков в девятьсот сабель. Прибыв в окрестности Москвы в разгар зимы, Просовецкий и Черкашенин договорились о встрече с патриархом Гермогеном в надежде услышать из его уст верное напутствие. Атаманы не знали, что Гермоген пребывает практически в заточении на подворье Кирилло-Белозерского монастыря, что за каждым его словом и шагом следят бояре-блюстители.
Встреча Гермогена с Просовецким и Черкашениным проходила в присутствии Федора Мстиславского и Михаила Салтыкова, которые помалкивали и доброжелательно улыбались атаманам, надеясь переманить их на свою сторону. Боярам-блюстителям остро не хватало преданных войск, они стремительно теряли свое влияние в Москве и соседних городах. Никто из них не выходил за стены Кремля без вооруженной охраны из слуг и поляков.
Гермоген повелел Просовецкому и Черкашенину без промедления присягнуть на верность Владиславу, сыну Сигизмунда. Патриарх сказал это, поскольку на то была воля бояр-блюстителей, допускающих к нему просителей и всех страждущих его благословения. Однако, оставшись наедине с Андреем Просовецким, пожелавшим исповедаться ему, Гермоген повел с ним совсем другие речи. Достав из широкого рукава своей длинной мантии небольшой бумажный свиток, патриарх сунул его в руки Просовецкому.
— Вот тебе мое истинное напутствие, атаман, — негромко проговорил Гермоген, осеняя Просовецкого крестным знамением. — Прочти сам написанное на сем свитке и донеси до всех своих казаков. Избавляю тебя от всех клятв и обещаний, данных Лжедмитрию, и благославляю тебя и твоих людей на сечу со лживыми боярами и польскими панами! Спасение Отечества нашего отныне в твоих руках, атаман. Дерзай! И помни, коль ты отступишься от этого священного дела из робости или корысти, то не будет тебе прощения от Господа ни на этом свете, ни на том!
Просовецкий задрожал и упал на колени перед патриархом, голос и взгляд которого оказали на него некое магическое воздействие.
— Все исполню, что ты мне велишь, владыка, — промолвил атаман, пряча послание патриарха у себя на груди. — Твоим напутствием жить стану днем и ночью, видит бог. Не сверну с указанного тобою пути, покуда дышу и мыслю, клянусь ангелами небесными!
— Аминь! — торжественно произнес Гермоген, положив свою узкую сухую ладонь на склоненную голову Просовецкого.
За дверью кельи послышалась какая-то возня, словно там шептались, толкаясь плечами, два человека. Дверь скрипнула и приотворилась. В узкой щели между дверью и косяком показалось бородатое лицо боярина Салтыкова, круглые глаза которого светились подозрением и любопытством. Из-за плеча Салтыкова виднелась голова Федора Мстиславского в высокой горлатной шапке.
Услышав скрип двери, Гермоген громко нараспев заговорил, по-прежнему держа ладонь на склоненной перед ним голове Просовецкого:
— Отпускаю сему мужу все грехи, вольные и невольные, совершенные им за прошедший год, ибо в раскаянии его есть божья милость и провидение…
Воззвания патриарха Гермогена возымели действие, подняв на восстание против Семибоярщины жителей нескольких городов на Оке и Волге. Особенно мощное восстание произошло в Казани, где стрельцов и прочих служилых людей было больше, чем посадского люда. Мирный сход в Казани послал в Москву дьяка Евдокимова, который виделся с Гермогеном, получив от него тайное послание. Рассказы дьяка о бесчинствах поляков в столице и письменный призыв патриарха к уничтожению власти бояр-изменников произвели на казанцев ошеломляющее впечатление и явились сигналом к мятежу. С оружием в руках казанцы поднялись против Семибоярщины. Боярин Богдан Бельский, сидевший в Казани на воеводстве, был убит толпой.
В Муроме и Нижнем Новгороде переворот произошел без кровопролития, поскольку даже местные воеводы поддержали выступление народа против Семибоярщины. В Ярославле местное дворянство после споров и колебаний тоже примкнуло к восстанию против бояр-блюстителей и польских захватчиков. Это случилось, когда в Ярославль вступили донские казаки во главе с Просовецким и Черкашениным. Атаман Просовецкий зачитал воззвание Гермогена перед собравшимися на сходку ярославцами, это и решило исход дела.
Однажды с патриархом Гермогеном встретился московский дворянин Василий Бутурлин, за которым бояре и поляки вели скрытное наблюдение. В Клушинской битве Бутурлин был взят в плен гетманом Жолкевским, который отправил его в Польшу. Пробыв в неволе пять месяцев, Василий Бутурлин вернулся в Москву и сразу же начал собирать вокруг себя дворян, купцов и стрельцов, недовольных властью Семибоярщины. Соглядатаи доносили боярам-блюстителям, что Бутурлин тайно закупает оружие, ведет крамольные речи, призывая москвичей к мятежу против поляков.
Польские приставы обыскали Бутурлина, когда он выходил из покоев патриарха, и нашли у него крамольное письмо с печатью и подписью Гермогена. Полковник Гонсевский приказал бросить Бутурлина в застенок и пытать его на дыбе, чтобы вызнать имена тех дворян и стрельцов, которые готовят восстание в Москве. Бутурлин молчал, терпя сильные муки. Гонсевский запретил своим палачам убивать Бутурлина и калечить его. Он догадывался, что Бутурлин, скорее всего, стоит во главе заговорщиков, которые наверняка оробеют и растеряются, оставшись без своего вождя.
Вскоре слуги Федора Мстиславского и Михаила Салтыкова подстерегли и схватили на одной из подмосковных застав дворянина Василия Чертова, который собирался доставить патриаршую грамоту во Владимир. Владимирский гонец был посажен в темницу, а бояре-блюстители отправились на подворье Кирилло-Белозерского монастыря, дабы припереть к стенке Гермогена.
Войдя в помещение, где у стены сидели в ряд на стульях Федор Мстиславский, Борис Лыков, Иван и Михаил Салтыковы, патриарх сохранял полное спокойствие, хотя догадывался, о чем сейчас пойдет речь. В руках у Михаила Салтыкова были два полуразвернутых свитка, на которых виднелись темно-красные печати патриарха.
— Присаживайся, владыка, — мягким голосом проговорил Федор Мстиславский, жестом указав патриарху на табурет, установленный посреди комнаты как раз в том месте, куда падал солнечный свет, льющийся косыми потоками из двух узких окон под самым потолком.
— Извини, отче, что отрываем тебя от послеобеденной молитвы, — сказал Борис Лыков. — Неприятная обязанность привела нас сюда.
— Неужто вы пришли покаяться предо мной в своих грехах? — чуть заметно усмехнулся Гермоген, усаживаясь на табурет.
Усмешка и тон патриарха вывели Михаила Салтыкова из себя. Он резко поднялся и, подойдя почти вплотную к Гермогену, развернул перед ним оба свитка.
— Кем это написано, святой отец? — раздраженно спросил он. — Узнаешь почерк, святоша? Печати узнаешь?
— Мною это написано, не отрицаю, — после недолгой паузы ответил Гермоген. — И печать на этих письмах моя. Лгать не могу, ибо Господь меня за это покарает.
— А нашей кары ты не страшишься, старый хрыч? — рявкнул Михаил Салтыков, тряся свитками у самого носа Гермогена. — Рассылаешь подметные письма втайне от нас, мутишь дворян и народ своими воззваниями, Русь к мятежу призываешь! Это пахнет государственной изменой, а за измену полагается смертная казнь! — Наклонившись к патриарху, Салтыков провел ребром ладони по своей жилистой шее, намекая этим жестом на топор палача.