Очень дорогая одежда, совсем короткая борода и такие же короткие волосы, заметные залысины. Ледяные голубые глаза. Лет, наверное, сорок, но голос скрипучий, как у старика.
— Меня зовут Дюлитц. Вы знаете, кто я?
Я покачал головой. Дюлитц встал, дотянулся до края стола, где стоял графин, если судить по цвету, с водой. Налил в большой стакан и отпил глоток.
— Вы бредили, Бликс. Пока не пришли в себя, бредили. Многого я не понял, но сообразил, что вы не из Стокгольма. Откуда вы родом?
— Из Карлскруны.
Он кивнул:
— По крайней мере, одно у нас с вами общее. И вы, и я далеко от родного дома.
И опять отпил воды из стакана. Я умирал от жажды, но промолчал.
— На моей родине, в Польше, я работал со стеклом, Бликс. — Дюлитц выговаривал мое имя так, будто оно ему неприятно на вкус. — Делал львов, драконов, королей, химер, танцоров — они поднимались из геенны огненной расплавленного стекла и превращались в произведения искусства. Приехал сюда, когда русские захватили мою страну, и узнал, что такие, как я, здесь не нужны. Я не имел права заниматься тем, в чем я мастер. Так решил сам король, и как вы думаете, почему? Правильно — чтобы угодить местным буржуа. Почему они решили, что я представляю для них угрозу, — выше моего понимания. Неумехи, которые только и могут, что резать кривые оконные стекла. К счастью, у меня было кое-какое состояние. И как-то раз, пока я в очередной раз размышлял, что делать дальше, в мою дверь постучали. Передо мной стоял молодой человек, чем-то, кстати, похожий на вас. Я пригласил его в дом, предложил хлеб и вино.
«Мне нужен займ», — сказал он.
Я остолбенел.
«Разумеется, у меня есть деньги, чтобы вам одолжить, но почему вы обратились именно ко мне?»
«Но вы же еврей, правда?»
На вашем корявом языке, Бликс, еврей — тот, кто одалживает деньги под процент. Ростовщик. Этому юноше и невдомек было, что я ни разу в жизни никому и ничего не давал взаймы и тем более не брал. По-вашему, раз я еврей, значит, каждый может прийти и взять у меня взаймы, не стесняясь и не затрудняя себя благодарностью. Ваши соотечественники в своей вонючей темноте уверены, что все евреи одинаковы и что таково свойство их еврейской натуры.
Во время разговора Дюлитц достал из футляра белую трубку с изящной резьбой, набил табаком и раскурил от свечи.
— Мой посетитель был очень решителен, когда брал деньги, но от его решительности и следа не осталось, когда пришла пора возвращать деньги, которые я дал ему из сострадания. И тут меня осенило: я понял, что нашел новую профессию.
По лицу его пробежала тень. Он взял свечу и снова раскурил погасшую трубку.
— Не подумайте, я вовсе не обычный процентщик, Кристофер. Меня интересует другой товар. Когда тот молодой человек не смог отдать мне долг, я сообразил вот что: я им владею. Он сделает все что угодно, лишь бы не угодить в сырую яму долговой тюрьмы. Надолго, а может быть, и навсегда. Теперь я торгую человеческими жизнями.
Трубка опять погасла. Он несколько раз почмокал, пытался раскурить ее без огня, но отложил в сторону и достал из ящика кожаный портфель. Открыл и начал по одной вынимать оттуда бумаги и раскладывать на столе так ровно, будто стол был расчерчен на линейки. При этом не сводил с меня глаз.
— Вы узнаете эти бумаги, Бликс?
Да, дорогая сестричка, я узнал эти бумаги. Это были мои долговые расписки.
— Я купил ваши векселя, Бликс. Все до одного. Больше пятидесяти риксдалеров. И теперь я владею вами, вашим телом и вашей душой.
У меня перехватило дыхание, и несколько секунд я не мог произнести ни слова.
— И что вы собираетесь со мной делать? — спросил я наконец.
— А что вы можете делать? Что вы умеете, каковы ваши склонности? — спросил он с наигранным, как мне показалось, равнодушием. — Наш первый разговор мы посвятим именно этому. Я пока не знаю, представляете ли вы для меня какую-то ценность.
Я рассказал все. Что мне еще оставалось делать? Рассказал про годы в Карлскруне, перечислил все, чему научился, и все, чему могу и хочу научиться. Старался рассказывать как можно подробнее и надеялся, что рассказ мой его заинтересует. Что будет в противном случае, я даже думать не хотел.
Дюлитц время от времени делал какие-то пометки, обмакивая снежно-белое перо в изящную серебряную чернильницу со стеклянной вставкой. Мне показалось, что он записывал не все, а только то, что показалось ему интересным.
— Это все? — спросил Дюлитц, когда я закончил. — Слушайте внимательно. Каждый вечер в полночь вам вменяется в обязанность стоять на моем крыльце. Так будет продолжаться, пока я не решу, как вас использовать.
Как описать облегчение, которое я испытал, когда понял, что меня все-таки выпустят из этого наводящего ужас подземелья! Пусть даже временно, пусть я не свободен — но даже глоток свежего воздуха мне в тот момент казался недостижимым раем. Выйти отсюда, ощутить дуновение морского ветра, почувствовать, как смертная тоска уступает место пусть слабой, но надежде.
— Послушайте, Бликс. — Дюлитц усмехнулся. — Я знаю, что первая мысль, которая придет вам в голову, — мысль о побеге. Но позвольте заверить — я вас найду, и тогда… Оставим эту тему, пока вам все же удалось не испачкать постеленное вам одеяло. Раск! Будьте любезны показать господину Бликсу выход.
Меня схватили за ворот, подняли со стула, за что я, по совести говоря, был благодарен, потому что ноги меня не держали, и поволокли к двери. Но даже в таком состоянии я нашел в себе силы спросить:
— А что произошло с моим другом, Рикардом Сильваном?
— Его мы нашли намного раньше вас, Бликс. — Скучающее выражение так и не покинуло физиономию Дюлитца. — Он, как бы вам сказать… он соавтор многих из тех пятен, что вы наверняка заметили на одеяле. Наш разговор не особенно удался. В конце концов я решил, что его ценность намного меньше его долгов. Поэтому я дал ему двадцать дней, чтобы расплатиться, а потом я передам его в суд. И его на десять-двадцать лет прикуют к станку на фабрике, пока он не отправится к праотцам.
Спустившись по лестнице, я опустился на колени, и у меня началась неукротимая рвота. Под конец в желудке осталась только желчь.
Вслед за мной в канаву полетел мой саквояж.
7
Этот день я вспоминаю со стыдом, дорогая сестра. Медленно поднялся с вымощенной тесаным булыжником мостовой, вытер рукавом рот и осмотрелся. Оказывается, дом Дюлитца совсем рядом с Сёдермальмской площадью. Значит, его цепным псам не пришлось волочь меня далеко.
Я не имел ни малейшего представления, что делать. Скоро над Стокгольмом займется новое утро. Гадая, какую судьбу уготовил мне Дюлитц, я обнаружил себя идущим по Хорнсгатан к горе Ансгара. На улице никого не было, кроме редких гуляк и запуганных проституток, возвращающихся после ночных приключений в близлежащей роще. Я полез на гору, будто какая-то сила гнала меня прочь от человеческого жилья.
Отсюда был виден весь Стокгольм. Остров Святого Духа, Норрмальм, хлипкий мост на Кунгсхольмен, по которому я недавно шел, вцепившись в мокрый канат и читая молитвы, полный надежд и честолюбивых планов. И лазарет Серафимов… При виде его меня пронзило такое острое чувство стыда, что я застонал.
Не знаю, сколько я так просидел, уткнув голову в колени.
Всю неделю было на редкость тепло, но теперь, похоже, дело шло к непогоде. С моря надвигалась целая армада свинцовых туч, то и дело освещаемых изнутри вспышками неяркого, но почему-то грозного света.
В саквояже лежала украденная у Хагстрёма вещица. Я достал ее и рассмотрел. Стеклянная банка, а в прозрачной жидкости хвостом вниз плавает ящерица. У мастера Хофмана тоже были такие диковины. Он рассказывал: оказывается, единственный способ избежать разложения — залить чудище спиртом. А теперь это существо принадлежит мне. Очень странное создание — продолговатое мускулистое тельце, черно-зеленое, с загадочным желтым узором. Открытая пасть с высунутым раздвоенным языком и круглые глаза, черные, влажные и неподвижные, как морские камушки. Мне показалось, что рептилия смотрит на меня со злобою и осуждением.
«Ты негодяй, Кристофер. Зачем ты меня украл? Ты все равно не знаешь, что со мной делать».
Я раскрошил воск, которым была залита замотанная в тряпку пробка. Размотал ткань и открыл банку.
Знакомый острый запах спирта. Пахло чем-то еще, остро и сладковато.
Достал ящерицу, весьма неохотно покинувшую свое убежище, и вздрогнул от отвращения — настолько неприятна на ощупь ее скользкая чешуйчатая кожа. Размахнулся, выбросил ее подальше и большими глотками выпил содержимое банки. Все, до самого дна.
Опьянение пришло мгновенно. Я немало пил, сестра, особенно с тех пор, как пришел в нашу столицу, но такого не было ни разу. Я сказал «опьянение», потому что не нашел другого слова. Это было не обычное опьянение. Как будто впервые в жизни у меня открылись глаза, и я увидел другой мир, скрытый за нашими буднями. Я поначалу решил, что рептильный настой, ворчание грома и предгрозовое освещение сыграло со мной такую шутку, но кто его знает… Представь, я увидел город в потоках крови, низвергающейся из каждой двери, из каждого окна. Я видел, как поднимаются из-под земли мертвецы. Оказывается, нет клочка земли в этом городе, где когда-то не стояла бы виселица или плаха палача, нет канавы, куда не сваливали бы трупы умерших во время чумы… или изуродованные обрубки воинов, отдавших свою жизнь на алтарь отечества. Их изъеденные могильными червями руки со стонами поднимались, как сорняки из щелей в мостовой, и пытались хватать прохожих за ноги — но хватали только воздух.
В этот момент меня настигла непогода. Тяжелые капли дождя застучали по жестяным крышам, двойные ослепительные молнии то и дело вонзались в землю, как огромные многозубые вилки, прошивая сизо-розовое, какое бывает только в грозу, небо. Сухие продолжительные взрывы грома совершенно оглушили меня. Весь грозовой небосвод напоминал гигантского сизого жука, ощупывающего ногами-молниями бедные жилища людей. «Может быть, он ищет очередную жертву?» — мелькнула дикая мысль в моем затуманенном мозгу. Точно так же, как мы в девяностом году в Карлскруне шли от дома к дому, когда вступила в свои права весна, когда начали оттаивать в своих лачугах замерзшие трупы. Мы шли по запаху, подбирали раздутые тела, а на нас шипели переставшие бояться людей крысы. Они были недовольны, что мы лишаем их пиршества…