1793. История одного убийства — страница 57 из 64

народовластие становится все шире за счет власти королевской, в рядах революционеров царит страх, который они называют беспокойством за судьбы Отчизны. Они боятся собственной тени, видят врага в каждом прохожем. В Париже, в других городах, в селах и на хуторах. Подстрекатель Марат пишет памфлет за памфлетом, один другого яростнее, призывает к решительным мерам, к уничтожению чуждых элементов. Разумеется, для пользы общества. Впервые звучит максима — цель оправдывает средства. Впервые в жизни юноша чувствует, что он часть чего-то, что он понимает, что он окружен людьми такими же, как и он сам. Он кожей чувствует приближение урагана смерти, который до поры притворяется ветерком, выжидает, шелестит на устах чуть не каждого, с кем он встречается. И он ждет этот ураган, нетерпеливо и взволнованно, пытаясь угадать, какие формы он примет.


В декабре девяносто первого его разбудил шум на лестнице. Люди в бело-красно-синей форме национальной гвардии выломали дверь. Пришли за ним — кто-то на него донес. Кто — он так никогда и не узнал. Кто-то, кто хотел выдвинуться в рядах якобинцев. Может быть, его банкир или хозяин квартиры. Иностранный аристократ — кого же еще подозревать в измене? Ему сообщили, что он шпион, и отвезли в Сен-Жермен-де-Пре, совсем рядом с его квартирой, и сказали, что обязаны его проверить.

Никакого допроса так и не последовало. Его затолкали в камеру в военной тюрьме, в подвале древнего бенедиктинского монастыря. Глухие стены, никакого света, никаких окон или хотя бы бойницы. Поначалу он терпеливо ждет, готовит речь в свою защиту. Надсмотрщик просовывает ему под дверь хлеб и воду, иногда какую-то кашу, но лиц он не видит, на вопросы никто не отвечает. Возможно, у революционеров произошла очередная перестановка власти и про него просто забыли. В камере всегда темно, он не видит своих пальцев. Со временем он уже не знает, закрыты его глаза или открыты, где заканчивается его тело и где начинается мрак. Он сутками сидит в полной темноте, задыхаясь от страха и ненависти.

Внезапно он понимает, что он здесь не один. Приходит его отец — а он-то считал, что тот давно умер. Когда он ощупью находит топчан, тот уже занят: там затаилась его мать, которая только и выжидает момент, чтобы вцепиться когтями ему в лицо.

Он потерял счет времени.


Внезапно из полудремы его выводит шум в коридоре: какая-то ссора. Дверь внезапно открывается, и его ослепляет свет, такой яркий, что он вынужден закрыть глаза ладонью. Его хватают и несут на двор перед церковью, где собрались сотни людей. Санкюлоты, национал-гвардейцы, революционная чернь. Сюда волокут не только его — всех узников Сен-Жермен.

Тут и там из раскачивающейся толпы поднимается какая-то голова, но чрезмерно любопытных сразу же с руганью осаживают. Сначала он не понимает, что происходит, но почти сразу с ужасом осознает: казнь. Казнь затаптыванием. Толпа топчет пленников. На каждого набрасывается самое малое дюжина, они поддерживают друг друга за плечи и талию для сохранения баланса. Очень быстро тело казнимого не выдерживает. С хрустом лопается грудная клетка, череп растаптывают в лепешку с такой силой, что глаза вылетают из орбит на булыжник. В конце концов остается только кровавая каша, в которой невозможно с уверенностью определить хоть какую-то часть тела.

На двор набивается все больше народу. Давка немыслимая, и его палачи на секунду отпускают его, чтобы уцелеть самим. Он падает на колени и ползет по мокрой земле через лес топчущихся ног, пока не видит перед собой забор, а заборе щель — выбита одна из досок. Щель узкая, но он, к своему удивлению, обнаруживает, что пролезает в нее без всякого труда, — настолько исхудал.

Так он вновь обретает свободу. По другую сторону забора он ничем не отличается от толпы прочих оборванцев, рвущихся принять участие в соблазнительной забаве. Спускается к Сене, смотрит в воду и не узнает свое отражение. Мучительно долго моется — ему кажется, что тюремная грязь прилипла к нему навсегда.

Постепенно, из случайных разговоров, он узнает, что произошло. Таких, как он, схваченных иностранцев, в тюрьмах сидит очень много, настолько много, что революционеры испугались, как бы они не взбунтовались, и начали подзуживать чернь к расправе. Что может быть милее народу, чем затоптать кого-то насмерть? И не только в Сен-Жермен-де-Пре — подобные сцены разыгрывались во многих тюрьмах. В его отсутствие смерть завладела Парижем. Случилось то, чего он так долго ждал. В городе трупы лежали штабелями выше его роста. Повсюду царил хаос. По другую сторону Сены он видел, как толпа заставила женщину залезть на гору трупов и петь «Марсельезу», а когда она отказалась, кто-то из толпы проткнул ей живот штыком. Не забудьте, господин Винге, — стоит сентябрь девяносто второго года, повсюду на мостовой желтые и красные опавшие листья сказочной красоты. Несколько дней назад толпа штурмовала Тюильри, король пытался бежать, но был пойман. Арестована вся его семья. На улицах поют «Са Ира», «Дело пойдет», песню первых лет революции, но с другими словами. Речь уже не идет о свободе для угнетенных, теперь важно другое: «Дело пойдет, повесим аристократов на столбах». Всех без исключения заставили прикрепить к шляпам революционные ленты — три цвета, символизирующие свободу, равенство и братство.

Он идет на восьмиугольную площадь, которая когда-то назвалась площадью Луи XV. Там, на пьедестале, где еще недавно стоял конный памятник отцу короля, теперь возвышается странное сооружение — гильотина, новейшее французское изобретение. Оказывается, палачи не справляются с необходимыми для защиты революционных достижений казнями; пришлось создать механического палача. Юноша хлопает в ладоши и хохочет так, что на его пересохших губах появляются кровоточащие трещины.

Он босиком бредет на север — никто его не трогает, за двести локтей понятно, что с него нечего взять. Во Фландрии он встречает соотечественников, ему удается убедить их в своем благородном происхождении, и они ссужают ему немного денег — под клятвенное обещание вернуть долг в тройном размере. Он покупает место на корабле из Ростока в Карлскруну и после трех лет возвращается домой постаревшим не на три, а на двадцать три года.


Балк повернулся к свету. Глаза его казались слепыми — взгляд обращен внутрь, к своим воспоминаниям, он словно пытается вызвать к жизни подернутую вуалью времени картину прошедших лет.

— Именно тогда я встретил Даниеля Девалля. В Карлскруне, на постоялом дворе, — я искал экипаж, который довез бы меня до Стокгольма, а оттуда в Фогельсонг. Язык не поворачивается назвать Фогельсонг родовым гнездом, но, кроме этого гнезда, у меня ничего не было. Он заплатил за место в том же дилижансе, и по пути мы разговорились. Вы и сами знаете, как мучительно долго тянется время, пока лошади волокут неуклюжий экипаж… Вы никогда не видели его живым, господин Винге. Очень сожалею. Вы видели только жалкие останки, которые выудили из Фатбурена. Он был ослепительно красив, даже не красив, а прекрасен. От него исходило сияние… Даниель словно и рожден был, чтобы освещать жизненную дорогу тем, кому выпало счастье оказаться поблизости. Идеально симметричные черты, огромные, чуть раскосые, ярко-голубые глаза, взгляд лукавый и в то же время невинный, как у ребенка, вызывающий и застенчивый… Одним словом, Господом осененное дитя. Думаю, ни один родитель не решился бы его не то что бить, как били меня, но даже и делать внушения. Когда я впервые увидел Даниеля, его длинные волосы были собраны на затылке в узел и перевязаны шелковой лентой; но по пути он все чаще распускал волосы, и они золотой, чуть не фосфоресцирующей волной падали на стройные плечи. Когда он улыбался, обнажались молочно-белые передние зубы, один из которых рос немного косо, словно тот, кто создавал это чудо, решил, что переусердствовал в совершенстве. Тонкая, гибкая фигура, красивая одежда только подчеркивала его изящные формы. А руки! Руки виртуоза, с тонкими, длинными, выразительными пальцами. Как я уже сказал, мы встретились случайно… Он поначалу был очень осторожен, говорил мало и тихо. Даже его запах… еле ощутимый, как далекий запах цветущего луга. Вы сами знаете, нынче многие льют на себя духи кувшинами, чтобы перешибить вонь немытого тела.

В дилижансе он сидел совсем близко, и часы, проведенные рядом с ним, показались мне минутами. Очаровательный собеседник, находчивый и легкий. Когда я рассказывал что-то, что казалось ему смешным, он хохотал, запрокидывая прекрасную голову, и слегка хлопал меня по колену, словно самым естественным образом одобрял мое остроумие.

Балк замолчал и налил еще стакан не успевшей замерзнуть воды.

— Вы должны понять, господин Винге… у меня никогда не было друга. Более того… мое одиночество не исчерпывалось отсутствием друга. Я не могу вспомнить случай, когда кто-то просто-напросто обратил бы на меня внимание, проявил любопытство, задал вопрос… Поэтому я был плохо подготовлен к встрече с Деваллем. Я был… беззащитен.

Балк в несколько глотков осушил стакан.

— Когда мы добрались до Стокгольма, Девалль сказал, что охотно станет моим гидом. Разумеется, я устал от путешествия, мне надо было отдохнуть, а лучший отдых — прогулка. К тому же он прекрасно знал город, в котором я если и был, то очень коротко. В одиночестве я мало что понял бы в этом бурлящем водовороте стокгольмской жизни. Короче, у меня не было причин отказываться. — Балк помолчал, покивал самому себе и продолжил: — Позвольте мне описать один из наших вечеров, господин Винге. Один из наиболее запомнившихся мне вечеров. Давали бал-маскарад. Еще и года не прошло, как на точно таком же балу убили короля. Но гостей, казалось, нисколько не смущала неуместность празднества, среди них почти не было убежденных роялистов, оплакивающих судьбу монарха… Все были в масках, только по одежде можно было догадаться, насколько знатен и богат род. Мы, я и Девалль, были чужаками в этом обществе, но этого никто не заметил, чему способствовало, разумеется, изобилие напитков. Вечер перешел в ночь, и господа решили развлечься в другом месте. Мы оказались у большого дома в гавани, вы знаете, в той гавани, куда обычно заходят только корабли с зерном. Нас встретил темнокожий слуга и проводил в роскошный зал. Там поджидало ужасное зрелище, господин Винге. Я довольно много выпил, и, когда я увидел людей в масках, которых раньше не замечал, пришел в восторг, насколько мастерски были сделаны эти маски. Уродливые лица со странными выростами, нелепой формы черепа, одежды, специально сшитые, чтобы подчеркнуть леденящее душу уродство… Но я почти сразу сообразил, что это никакие не маски. Эти несчастные были созданы такими, и хозяева дома предлагали для развлечения полюбоваться на их уродство. Довольно быстро появились и легко одетые женщины. Я бы сказал, весьма легко: кроме полупрозрачной тоги, на них ничего не было. Гости почти сразу начали расстегивать пояса, сбрасывать штаны, и скоро комната превратилась в единую шевелящуюся массу совокупляющихся самыми разными способами тел. Уродцы тоже затесались в этот змеиный клубок и выполняли любые, самые извращенные, пожелания. Зрелище показалось мне отвратительным. Я сбросил маску, и Девалль прочитал на моем лице все чувства — б