1794 — страница 46 из 79

5

Лиза-Отшельница появляется то справа, то слева, бормочет какие-то слова на понятном только ей языке. Или вслушивается в бред роженицы, когда та приходит в сознание. Незнакомка разговаривает с живыми и мертвыми. С матерью, которую она так любила, но та предала ее и умерла. С отцом, которого она не знала, но какой был замечательный человек… откуда ей это известно, если она его не знала? А отца своих еще не рожденных детей проклинает последними словами.

Лиза закрыла уши руками — зачем ей все это? Зачем ей знать то, о чем она знать не хочет? Ее не интересуют чужие беды, она сняла с себя все обязательства. Никому и ничем она не обязана. Она же ни у кого и ничего не просит, с какого рожна должна помогать другим? В лесу есть все, что ей нужно. Тоскливо оглянулась на окруживший поляну лес. Собрать, что ли, все свои нехитрые пожитки и уйти, предоставив незнакомку собственной судьбе? Но вот что странно: она-то думала, что давно уже избавилась от мук совести. Какая совесть? Никто ничем никому не обязан. И в то же время совершенно ясно сознавала: эта картина будет преследовать ее до конца жизни. Никогда больше не сможет она сидеть у своего костерка и ни о чем не думать, прислушиваясь к медленному и свежему дыханию вечного леса. Лиза старалась научиться у леса самому важному: не замечать существования человека. Но при этом ясно чувствовала: если она уйдет, ей всегда будет являться призрак незнакомки с неправдоподобно огромным животом. И эта незнакомка, обреченная ею на верную гибель, никуда не уйдет, будет вечно сидеть у ее костра.

Прошла ночь и еще полдня. Полтора дня, как отошли воды. По ребенок так и не появился. Лиза понимала: что-то не так. Она примерно знала, что надо делать, но не решалась и бессильно проклинала свою трусость. Решилась только далеко за полдень. Преодолевая привычную неприязнь к чужому присутствию, нагнулась и прошептала роженице в ухо:

— Пошла за помощью. Скоро приду. Потерпи.

Она бежала быстро, как только могла. Ноги привыкли к бегу. Появились первые постройки — сараи, склады. Отвращение перешло в тошноту — начинались пригороды. Издалека она видела людей. Те занимались своими делами и не обращали на нее ни малейшего внимания. Сняла с головы платок и набросила на плечи, чтобы все видели ее безобразное родимое пятно — единственный, но верный способ избежать насильников. Все время вертела головой, выискивая возможные пути для побега. Если кто-то схватит ее за плечо и начнет расспрашивать — что ж, у нее есть верное оружие: острые, молодые зубы. Но никто не обращал на нее внимание, а те, кто обращал, брезгливо отводили глаза. Спасибо и на том.

Она бежала в Город между мостами. Дома стояли все теснее, людей все больше, и внутренний голос уже чуть не захлебывался криком: назад, пока не поздно! Но пока она держалась. Еще и потому, что ей вдруг стало очень стыдно: она поймала себя на том, что желает незнакомке смерти. А что? Быстрая, кроткая смерть. Ей же лучше: Божья воля. Не людская алчность, не злоба, не месть, не война. Божья воля. И тогда она может спокойно вернуться, ее вины нет. Она сделала все, что могла.

6

Неумолимо, год за годом, стежок за стежком, слой за слоем ткало время свой серый мятый полог для Хедды Даль. Не успела оглянуться — старуха. Скоро семьдесят. Чуть ли не каждое утро просыпается она с горькой обидой на насмешницу-судьбу: теперь у нес есть все, чего она только могла пожелать, но увы! Насладиться этими дарами она уже не в силах. Десять лет назад камень желчного пузыря свел в могилу ее мужа, портного и закройщика с тридцатилетним опытом. Законы гильдии разрешали ей продолжать дело. Подмастерья никуда не делись, поглядывали на нее с надеждой, и скоро она обнаружила в себе деловую жилку, которой у ее мужа и в помине не было. Все шло отлично, бедность ей не грозила и деньги водились. Но зрение, как известно, не купишь ни за какие деньги. Каждое утро открывает она глаза и обмирает от страха: а вдруг мир погас навсегда? И так-то еле различает она предметы. На улице яркий день, а ей кажется — ночь. И свету-то всего — как от свечи в соседней комнате, когда дверь не закрыта.

Когда последний ее ребенок покинул гнездо и обзавелся собственным домом, она не знала, куда себя деть. Муж еще был жив, они остались вдвоем. Было ей тогда сорок с небольшим. Вскоре обнаружилось, что после стирки, стряпни, варки варенья, осенних засолов, закладки пива, после всех бесчисленных домашних забот у нее все равно остается свободное время. Жизнь перевалила далеко за середину, а она как была никем, так и осталась. Только и делала, что прислуживала другим.

И тут ей в голову пришла мысль. Он прикинула так и этак и пошла делиться с мужем.

Хедда Даль решила выучиться на повитуху. Возраст подходящий, сама родила семерых.

Молодец, голова работает на зависть.

Эти слова произнесла, одобрительно качая головой, не кто-нибудь, а сама придворная акушерка фру Болл. И с этого момента Хедда каждую свободную минуту отдавала изучению выбранного ею искусства. Требования очень высокие, многие не выдержали и отсеялись. Пришлось выучиться не только читать, не только бормотать давно выученные наизусть слова Катехизиса. Это и само по себе нелегко для взрослого человека, но надо еще и уметь писать! Чуть не каждый вечер сопровождала кого-то из опытных акушерок домой к очередной роженице. В зале Южной ратуши[34] был устроен анатомический театр, где опытный хирург подробно рассказывал про устройство человеческого тела. Хедда не пропустила ни одного занятия. Как-то вскрывали умершую в родах женщину, и он показал им свернувшегося клубочком, так и не успевшего родиться младенца.

— Это еще не младенец, — поправил хирург. — Это плод.

Хедда туг же вспомнила, как она без конца щупала свой распухший живот в конце каждой беременности, пыталась определить положение — оказывается, не младенца, а плода.

В конце обучающихся родовспоможению осталось совсем немного. Экзамен принимал не кто-нибудь, а сам королевский медикус Шульценхайм. Дворянин, получивший титул за то, что вылечил заболевшего оспой кронпринца. И она, Хедда Даль, получила наивысшую оценку: прекрасная голова, прекрасные руки, желание работать — одним словом, призвание. Тогда она впервые услышала это слово.

Хедда положила два пальца на Библию и произнесла обязательную клятву: перед Господом и Святым Евангелием обязуюсь помогать знатным и простолюдинам, богатым и бедным, днем и ночью.

С такой путеводной звездой она работала акушеркой на Норрмальме двадцать лет. Даже после смерти мужа: давала указания подмастерьям, принимала заказы, но продолжала принимать роды. Это были лучшие годы ее жизни. Ес любили и уважали все без исключения; своими умелыми и осторожными руками осчастливила она сотни, если не тысячи молодоженов. Отцы со слезами на глазах заключали се в объятья, новоиспеченные матери целовали руку. Если что-то пошло не так, она не могла забыть неудачу — вновь и вновь вспоминала, где совершила ошибку, а может, и ошибки-то не было: стечение обстоятельств…

Но время никого не щадит. Зрение стало подводить, следующее поколение пробивало дорогу — бойкое, напористое. И будущие матери охотнее отдавали себя в руки сверстниц. Почему-то им было легче с ровесницами, и старую Хедду Даль приглашали все реже. Ее звали только когда возникали осложнения, когда молодые не могли разобраться. Но их гордость и молодая самонадеянность… звали, как правило, поздно — помочь было уже невозможно. Когда она переступала порог, роженица была уже при смерти. Ее стали называть «Хедда из преисподней», «Хедда — ангел смерти». Хотя всем было ясно, что никакой вины ее нет, но тем не менее услуг Хедды Даль старались избегать.

Она уже давно не принимала родов; как-то ее пригласили в суд как эксперта: определить, есть ли признаки недавних родов у той или иной несчастной, подозреваемой в детоубийстве. Всего один раз она, связанная присягой, сказала правду — и молодую женщину отправили в Хаммарбю болтаться под ударами ветра с петлей на шее. Конечно, она убила ребенка, но Хедду мучило чувство вины: Господи, если бы можно было взять свои слова назад! Молодые матери сплошь и рядом убивают младенцев — все равно помрет с голоду. Мало ли что: сказала бы — поздний выкидыш, и спасла бы только-только начавшуюся жизнь… После этого ее приглашали не раз, но она наотрез отказывалась.

Хватит. Хедда чувствовала себя убийцей. Ее карьера дипломированной повитухи закончена. Остается доживать горькие дни в постепенно гаснущем мире. Единственное, что осталось, — медная вывеска на двери с выгравированным младенцем. Снять ее она поначалу не решалась, а потом не могла. Был случай, когда кто-то краской пририсовал младенцу ангельские крылышки. Совсем было собралась содрать эту уже много лет назад потерявшую смысл вывеску, но как снимешь, если та на совесть приколочена? Да еще на ощупь? Махнула рукой.

Хедда Даль, как обычно, сидела на краю кровати, погруженная в невеселые размышления. Проклятие заключалось еще и в том, что спала она все меньше, а дел, которыми могла бы занять часы бодрствования, не находилось. Служанка ушла домой. Приближались сумерки. Хедда ненавидела эти часы. Делать совершенно нечего, а вспоминается как назло именно то, что она охотнее всего бы забыла.

До нее не сразу дошло: кто-то скребется в дверь.

Хедда с трудом встала и поплелась к выходу, выставив руки, — не наткнуться бы на что. От кровати к стене, вдоль стены к двери, оттуда — в прихожую. И не открыла бы чужим в такой час, но она настолько долго ни с кем не разговаривала, что показалось глупым пробовать, слышен ее голос снаружи или нет: кто пришел? зачем пришел?

И открыла. Па дворе ненамного светлее, чем в спальне. Все погружено в серый туман. Никого. Бывает такое. Слава Богу, никто не помочился перед дверью. Помочится — и затаится: ждет, когда она сослепу босыми ногами вступит в лужу. Так уж было пару раз, и она с отвращением вспоминала злорадный мальчишеский хохот.