1795 — страница 24 из 64


Пришлось выстрадать все три акта и антракты с балеринами, компенсирующими собственную неуклюжесть вызывающим покроем юбочек. Даже после окончания спектакля ждать пришлось довольно долго. Сначала должны покинуть зал зрители из бельэтажей и лож, а им торопиться некуда: надо обсудить пьесу, а кое-кто должен зайти и за кулисы, поздравить подруг.

Наконец он вырвался на улицу, остановился и с всхлипом вдохнул холодный воздух. С трудом сдержал рвотный позыв и вытер набежавшие слезы. В вечереющем небе уже плыла бледная полная луна. За спиной — издевательски равнодушные шпили «Несравненного».

Сетон двинулся назад. Поклялся не выходить из каморки, если только не выгонит крайняя необходимость. И внезапно ощутил прилив такой ненависти, которую не могли заглушить ни страх, ни бессилие.

4

— Копенгаген сгорел! — Крики под окном.

В переулке возбужденные люди. Да, в датской столице катастрофа. Стечение обстоятельств — малоснежная зима, сушь, прошлогодняя трава высохла очень быстро. Нечаянно оброненная искра, крошки не прогоревшего табака из небрежно выбитой трубки — и несчастье на пороге. Кристианборг выгорел дотла, бездомные пытаются что-то строить, чтобы не остаться без крова. «Это предупреждение!» — каркают доморощенные пророки. Стокгольм на очереди. Каменные дома? Перестаньте, и каменные огню нипочем. Старожилы-то понимают, какую цену приходится платить за тепло в очаге и свежевыпеченный хлеб. Красный самец регулярно навещает Стокгольм, и ничто не говорит, что он собирается отказаться от этой привычки.

Сетон знает лучше других: старики правы. Красный самец отнял у него все.

Наступило лето. Неизвестно, что хуже — духота в его каморке невыносима. Зимой можно завернуться в одеяло, подтопить, если есть дрова, печку. А от жары защиты нет. Дышать нечем, пот льется ручьями, организм настойчиво требует вернуть потерянную влагу. Зуд от укусов клопов нестерпим.

Он потерял счет дням. Громоподобные колокола Святой Гертруды созывают на службу. Опять суббота. Во что бы то ни стало надо выйти. Хватит.


На фонтане на Большой площади объявление: в Хаммарбю приглашают очередного вора потанцевать на ветру. Виселица уже несколько недель стоит без дела. Женщин теперь не приговаривают к повешению; всем надоели уличные мальчишки, забирающиеся под эшафот: хотят заглянуть, что же там у них, у этих баб, под юбкой, между судорожно дергающихся ног.

Он не может пропустить зрелище. Неодолимая сила тянет его в Хаммарбю. Топор палача интересует его куда меньше, чем петля.

Сетон смешался с толпой и поднялся на холм. Настроение у людей превосходное; чудесный летний день, солнце свободно совершает дневной обход, не тратя сил на расталкивание облаков. Пробрался поближе к виселице, туда, где больше народа, прикинул и с отвращением протиснулся в самую гущу, где он ничем — ни одеждой, ни внешностью — не выделялся бы среди толпы.

Вот появилась тюремная повозка под аккомпанемент проклятий кучера: колеса то и дело вязнут в пятидюймовом слое пыли. Дряхлая лошадь не в силах сдвинуть телегу с места — впрочем, тут же впрягаются хохочущие добровольцы.

Выводят осужденного в наручниках. Молодой рыжий парень с добродушной физиономией. Взгляд удивленный и даже восторженный: неужели все эти люди собрались ради него? Заметил в толпе знакомое лицо — розовая физиономия расплывается в улыбке, пару раз даже выкрикнул приветствие. В высоком круглом фундаменте сделан проход для ведущей на эшафот каменной лестницы. Три массивных каменных столба соединены поверху грубо отесанными бревнами, на каждой из перекладин четыре толстых кольца для крепления веревки. Но парень словно не замечает эти приготовления и чуть ли не стряхивает с плеча руку священника — настолько поглощен вниманием, заворожен сотнями устремленных на него глаз. Даже во время чтения приговора приплясывает и гримасничает, один из помощников палача даже вынужден ткнуть его кулаком в затылок. Только внезапно наступившая тишина и наброшенная на шею петля напоминает дуралею о серьезности происходящего. Оказывается, эти люди вокруг собираются лишить его жизни…

— Погодите-ка, погодите…

Тот самый подмастерье палача, который отвесил ему подзатыльник, внезапно исполнился сочувствием и утешительно похлопал по плечу. Затянули петлю, проверили, не размахрилась ли где, грозя оборваться, веревка.

— Погодите, погодите! Пого…

Мгновенно отекшие и посиневшие губы еще шепчут что-то, ноги напрасно ищут опору, бегут в воздухе все быстрее и быстрее…

Казненный напомнил Сетону курицу с отрубленной головой, вырвавшуюся из рук хозяйки и стремглав убегающую от собственной гибели. Он смотрит во все глаза, даже не мигает, боится пропустить малейшую деталь. Гусиная кожа, как на воде от легкого бриза. Ему очень, очень страшно, но он изо всех сил пытается заглянуть в глаза казненному, увидеть налитые кровью, выкаченные белки. Тихо Сетон ищет малейший признак, ту долю секунды, когда произойдет окончательное расставание с жизнью. Но миг этот слишком короток. Всегда короток, как бы длинна ни была дорога, неуловим и непостижим. То, что болтается в петле, уже не человек. Что-то другое.

Сетон усилием воли унял участившееся дыхание и оглядел уже начавшую расходиться довольную и умиротворенную толпу. Он никогда не мог понять этого умиротворения. Неужели они считают, что смерть в петле касается только этого румяного парня? Неужели не чувствуют ее дыхания на затылке? Не понимают, что у всех уже затянута на шее петля, что виселица готова принять тысячу разных образов, для каждого свой, особый? Не видят, не понимают. А он видит, понимает и мучительно завидует их беззаботности. Почему он не такой, как все? Болин, наверное, прав…

Зажмурился, а когда открыл глаза, застыл от ужаса. Узнал. Вон же они — однорукий Кардель и рядом с ним этот сумасшедший, Винге. Руки сложены за спиной, в зубах белая глиняная трубка. Заглядывают в лицо проходящим горожанам, словно ищут кого-то. Вот… Кардель взял Винге за руку и кивнул в его сторону.

Сетон выбрал самую тесную группу зевак, скрылся за их спинами и, заставляя себя не торопиться, пошел на другую сторону холма. И хотя шел он медленно, сердце выскакивало из груди, а когда прибавил шаг и начал спускаться, несколько раз чуть не упал: подошвы скользили на сочной, еще не успевшей пожелтеть траве.

Не выдержал и побежал. Что это? Шум ветра в ушах или буйство всполошившейся от ужаса крови? Ослабевшие за месяцы сидения в укрытии ноги подламываются, от непривычного бега сильно колет в боку, но он все прибавляет и прибавляет скорость. У таможни группа полицейских; как всегда, в дни казни посылают усиленный наряд. А дальше-то и скрыться негде, настолько редко стоят нищие покосившиеся хижины. Оглянулся — Кардель совсем близко, уже можно различить пятна и потертости на форменной куртке, которую и язык-то не повернется назвать камзолом.

Сетон забежал за первую попавшуюся телегу, набрал горсть сухой земли, измазал лицо и одежду, потом еще горсть и поспешил к полицейским.

— Капитан! Капитан! — крикнул он, не стараясь унять дыхание, наоборот, как можно более возбужденно. Безошибочно выбрал офицера с самым высоким званием.

Полицейские прервали разговор и с удивлением посмотрели на странную фигуру. Сетон настроил голос на октаву выше: благородный господин, чьему достоинству угрожает месть черни.

— Капитан… за мной гонятся. Я здесь по государственному делу. Служу в регентстве, послан вести протокол справедливого возмездия. Но как только собрался домой, какой-то негодяй сшиб шляпу и дал мне такой пинок, что я полетел в канаву, а за мной и все мои записи. Парень будто спятил, но кто-то успел крикнуть — это, мол, шурин казненного.

Сетон выпрямился в полный рост, покраснел, оправил жилет, словно бы стараясь вернуть утраченное достоинство, и надменно, звенящим голосом, произнес:

— Было бы глупо преувеличивать мое значение, но я хочу напомнить господам офицерам, что оскорбление государственного служащего есть оскорбление всего государства! Так мы скоро и до революции докатимся!

Не ожидая ответа, показал на бегущего Карделя:

— Вот он! Я ему даже пригрозил — дескать, обращусь к стражам порядка, но он… Нет, не решаюсь повторить.

Полицейские обменялись взглядами. Капитан поднял бровь.

— Говори, что он сказал, — услужливо приказал один из его подчиненных.

Сетон позволили себе ненадолго задуматься, пожал плечами и сложил руки рупором, словно желая ограничить доступность позорящих слов для посторонних.

— Сказал, что сосиски пусть займутся… э-э-э… феллацио. На то они и сосиски.

— Что?

Капитан наполовину вытянул саблю из ножен.

— Это еще что за чудо? — спросил юный полицейский.

— Пусть тебе Янссон объяснит.

Грамотным оказался не только Янссон.

— Пусть сосиски отсосут друг у друга. Вот что он сказал.

5

Его худший враг — день — становится все длиннее и длиннее. Солнце патрулирует от конька к коньку, выжигает тени и редкие утренние туманы, не оставляя ни одного укромного местечка, чтобы переждать жару. Даже стены в каморке будто сдвигаются, запах грязи и пыльного дерева проникает во все поры. Сетон мерит пол от окна к печи, от печи к окну — бесчисленное количество раз. Каждый громкий звук со двора заставляет вздрагивать. В ушах по-прежнему стоит надтреснутый, со старческой хитрецой голос Болина. От жары потрескивают рассыхающиеся доски пола, словно кто-то, точно издеваясь, стучит в его клетку — надо бы разбудить задремавшего попугая.

Ночью в Городе между мостами фонари не зажигают. Солнце, если и заходит, то прячется где-то за горизонтом, настоящая темнота не наступает. Преодолеть сизое тревожное свечение неба под силу разве что самым ярким звездам. А фонари мало что добавляют — и так светло. Их начнут зажигать, только когда осень опять погрузит переулки во мрак. Толку от них, правда, немного, но все-таки есть. Они ничего не освещают, зато помогают найти дорогу от одного квартала до другого — по пятнышкам света в темноте. Иной раз в потрескивании сильно пахнущего конопляного масла чудится заговорщический шепот. Но все это будет позже, а до августа — никаких фонарей. Только белесый, створоженный купол неба и конусы света из открытых настежь дверей трактиров.