Про девушку вспомнил далеко не сразу. Обернулся — ну и ну. Ей как будто все равно. Те же странные глаза, куда глядит — неизвестно. Только дрожит. Замерзла, наверное. Но главная беда — их по-прежнему легко увидеть, достаточно бросить взгляд в сторону Мушиного парламента. Спасение одно — забраться на самый верх этой кучи. Он выбрал самое пологое место и полез наверх, то и дело оскользаясь и сползая вниз. Опять спустился, отломил доску от забора. Только так: этой занозистой лопаткой делал что-то наподобие ступеньки, поднимался и рыл следующую. Каждый раз оглядывался, понимал, как мало пройдено и как много осталось, и на глаза наворачивались слезы. Девушку приходилось тащить за собой.
— Помоги же мне… ты большая и тяжелая. Лезь сама. Иначе мне дорога в тюрьму, а тебе — в Прядильный дом.
Странно, но она, как ему показалось, поняла. Дальше дело пошло лучше. Он подталкивал ее со спины, помогал найти правильное положение. Прошла вечность, прежде чем они добрались до вершины. Там, как он и предполагал, было углубление, достаточное, чтобы скрыть два маленьких лежащих тела.
Он прижался к ней плотнее — к вечеру начало резко холодать, и они замерли, крепко обнявшись, скрытые от людских глаз непрекращающимся дождем и подкравшимися сумерками.
17
Нелегко различить сон и явь, а иной раз и невозможно. Сознание — как свеча на сквозняке. Наступила ночь, потом вновь рассвело, между ними бездна беспамятства, а фитилек не гас. Умирал, трепетал и вновь разгорался.
Все еще пасмурно, но дождь прекратился. И ветер заметно стих. В утреннем затишье их убежище выглядит еще более мерзко — воющая непогода придавала ему хоть какие-то штришки высокой трагедии.
Элиас услышал шаги, голоса и всплеск — кто-то вылил очередную бочку отбросов. Видимо, носильщицы настолько устали, что не понесли пустую бочку, а попросту сбросили, и она с грохотом покатилась, набирая скорость и подпрыгивая по ступенькам лестницы. Потом опять стихло.
Он прислушался к сварливым голосам и удаляющемуся постукиванию деревянных башмаков. Почему-то ему очень жарко. Потрогал лоб и испугался: горячий, как медная кровля на борделе.
Повернулся на живот и осторожно выглянул. Синих мундиров не видно, мосты опущены. Но людей нет — видно, еще очень рано. Только в гавани уже началась жизнь: один за другим подходят рыбацкие баркасы с ночным уловом.
Элиас посмотрел на свои руки: бледные и отечные, как у утопленника. Потряс девушку, хотя она как будто и не спала: глянула на него ясными глазами, в которых Сам Господь Бог не усмотрел бы даже искорки смысла. Собрался было спуститься по слепленным с вечера ступеням, но струи дождя сострогали их, как рубанком. Но вниз — не вверх; он взял ее за руки, и они съехали, а когда он встал — обнаружил, что руки-ноги не слушаются: странные, замедленные, будто во сне, движения. Оказалось, девушке нужна его поддержка не больше, чем ему самому: нужно все время опираться на ее плечо. Пальцы на ногах посинели и ничего не чувствуют. Начал их растирать. Не сразу, но постепенно, с болезненным покалыванием, ноги отошли. Растер ноги и своей спутнице.
Они двинулись к каналу, опираясь друг на друга. Зашли по колено в воду. Элиас помог ей снять отвратительно грязное бальное платье. Долго отмывал тело, волосы, выстирал, насколько мог, платье и свою куртку. Выжал и повесил на сломанное весло. Потом вымылся сам, и они довольно долго сидели голые и дрожащие, дожидаясь, пока высохнет одежда.
Конечно же, не дождались. Натянул на нее еще влажное, холодное платье, оделся сам, взял за руку, и они двинулись в путь.
Сразу бросилось в глаза: Город между мостами стал другим. Ни одного бродяги, бесчисленные стаи беспризорных мальчишек как ветром сдуло. Где-то они есть, вывести это племя невозможно, но сегодня тупиковые переулки и проходные дворы пусты, не слышно ни ругани, ни ссор. По Корабельной набережной прогуливаются господа. Как показалось Элиасу, сегодня они с особым удовольствием выставляют напоказ золотые цепочки карманных часов. Почему бы нет: ловкие пальчики теперь орудуют рашпилем в исправительных домах, а на быстрых ногах кандалы.
Он невольно жмется к фасадам. Это не его город. Но, как ни странно, встречные сосиски равнодушно зевают и отворачиваются. Им-то какое дело — облава закончена. Сколько можно гоняться за этими сорванцами…
Повсюду обсуждают резкую смену погоды. Салют в честь окончания лета — он уже несколько раз уловил эту шутку по отношению к вчерашней грозе. Двое стариков делятся табаком. На крыльце подъезда сидит женщина с гребнем и корзиной шерсти — наверное, еще старше этих двоих.
— Такие дела… Вот и осень, а там и зима. А урожай в этом году — кот наплакал. Все пожгло, такая жара — не приведи Бог. Спасайся, кто может…
— Осень — не осень… Но да, что говорить, прохладней стало. Зря жару ругали.
Старуха посмотрела на небо и положила руку на юбку.
— Рано радоваться… там-то еще водичка припасена. Цельный ушат. У меня колени лучше любой гадалки.
Элиасу все еще очень холодно. Да, ветер еще не стих, но он не такой уж холодный, а у него зуб на зуб не попадает. Прижимается поплотнее к спутнице в слабой надежде согреться ее теплом. Одежда все еще воняет, и у нее тоже. Чтобы отмыться после ночи в Мушином парламенте, полоскания в грязноватой воде Зерновой гавани явно недостаточно, требуется настоящая стирка. Но его одежда еще более или менее, а вот на нее страшно глядеть. Все булавки повыпадали, последнюю он сам выкинул, пока стирал. Подол волочится, как хвост. Нечесаные волосы слиплись и висят прядями. Бледная как смерть.
Внезапно он ощутил такую безысходность, что застонал. Но осталось недолго. Решение принято, другого выхода у него нет. Что ему остается? Только вспоминать время, когда он был волен над своими поступками.
18
Адрес он помнил. Улица и номер подъезда. Почти у самого берега. Постучал — сначала робко, потом посильнее. Слуга открыл дверь и тут же зажал нос.
— Чего тебе? — спросил гнусаво.
Элиаса бьет лихорадка, холодный пот заливает глаза.
— У меня есть кое-что на продажу. Важное.
Слуга повернулся на каблуках и ушел было, но вернулся, подозрительно глянул на посетителей и закрыл дверь.
Погладил девушку по плечу.
— Должен же найтись лекарь… ей можно вернуть красоту, она будет еще красивее, чем Клара. Подумаешь, французская болезнь! Ртуть, травы, притирания, ванны… они дадут мне сорок риксдалеров, может, и шестьдесят, откуда мне знать! Не смотри на меня так! — сипло выкрикнул он: показалось, что девушка глядит на него с укоризной, хотя ее взгляд, как и раньше, не выражал ровным счетом ничего. — Если уж расклеили нас по всему городу, не меньше сорока. Не знаю, что они от тебя хотят, но хуже, чем со мной, тебе точно не будет.
На лестнице послышался звук шагов. Элиаса качнуло, он оперся на шершавую штукатурку.
— Там, внутри, тепло. И пожрать тебе дадут… — Он с трудом пытался сохранить ясность мысли. — Хирург все это отрежет, а новое и красивое обязательно вырастет заново! Сам принц Фредрик обратит на нее внимание, и я буду жить… жить с мамой…
Дверь отворилась вновь, и он увидел очень странное лицо. Вроде бы улыбается, а вроде бы и нет. Элиас молча протянул ему бумажку, превратившуюся во влажный комок, чуть не в кашу. Две почти не различимые физиономии в тумане расплывшихся чернил.
Часть четвертаяОтдохни у этого источникаОсень и зима 1795
Отдохни у этого источника
Умершему страданья не страшны,
Все страсти, все сомненья, все тревоги,
Предательства, коварство, блуд жены
Могила оставляет на пороге.
Они, представьте, не приглашены,
В загробный мир им не найти дороги —
Добро пожаловать в обитель тишины.
1
Танец под луной продолжается. Кардель то и дело смаргивает заливающий глаза пот. Шаг вперед, вбок, отступить, к его удивлению, заметно подгибающиеся ноги пока слушаются. Краем глаза подмечает: они все еще не одни, в полутьме вспыхивают огоньки трубок. Заставляет себя не обращать внимания. Не приближаются — и ладно.
Удар плетью, как мушкетный выстрел над ухом. Еле увернулся. Другой обжег спину. Ринулся вперед, ткнул деревянным кулаком — мимо. Инстинктивно приподнял плечо, и вовремя: иначе тяжелый кулак Петтерссона угодил бы в скулу. Он снова выбросил левую руку с протезом. То, что на этот раз цель достигнута, подтвердилось мучительным вскриком.
Бой и в самом деле обрел ритм. Если посадить оркестр или по крайней мере пригласить спельмана[24] — да, вполне мог бы сойти за неуклюжий, но все-таки танец. Обмен ударами — пауза, удар — отступить, успеть оценить результаты очередной короткой схватки. Кардель даже заскрипел зубами, проклиная несправедливость судьбы. В любой другой день, только не сегодня… Тело не слушается, движения неловкие — он не понимает, почему Петтерссон все еще с ним не покончил. Играет, как кошка с мышью… Ну нет, так легко он не сдастся. Сознание мутнеет, вся его безмерная сложность сведена в одно-единственное желание: сохранить свою жизнь за счет чужой. Что ж… в этом есть и свобода, хотя и странного свойства. Он уже стар для таких игр, но раньше… есть ли более справедливый путь решения смертельных споров? Не трусливый выстрел из укрытия, не слепое пушечное ядро. Никаких сомнений. Все, над чем еще вчера бы задумался, кажется простым и естественным. «Почему» и «зачем» — уже не имеют значения. Важно одно: «как». Кардель знает, что к лицу его приклеена издевательская ухмылка, но уже не понимает, чем она вызвана. Результат очередной судороги или оскал созданного для убийства хищника?
Нет, он еще не обречен. Он старается драться разумно и целесообразно. Никакой красоты в его тактике нет. Каждое движение рассчитано на минимальную затрату сил — что за разница, красиво оно или уродливо. Во флоте он не раз видел, как кадеты пытаются придать бою чуть ли не салонную привлекательность: правая рука на эфесе, нога грациозно выставлена вперед. Ничего, кроме отвращения, к этой дурацкой браваде, к кокетничанью со смертью он не испытывал. Извращенные игры сопляков. Они уверены, что гибель на войне красива и достойна. К тому же грозит кому угодно, только не им. Они никогда не видели, как самые стойкие плачут и зовут маму, пытаясь вправить в живот вывалившиеся кишки.