1812 год. Пожар Москвы — страница 43 из 53

Среди некоторых высокопоставленных семей, вообще, проявилась склонность к римско-католической церкви (к примеру, у Голицыных и Долгоруких). И в этой обстановке иезуиты-эмигранты решили не упускать возможностей и обратить в католичество нескольких представителей русской аристократии. Нас особенно интересует факт перехода в католическую веру Екатерины Петровны Ростопчиной. Началось с того, что родная сестра Екатерины Петровны, Александра Петровна, схоронив в 1802 г. своего мужа А.А. Голицына, шталмейстера и сенатора, приняла католическую веру благодаря аббату де Бийи (по другим сведениям, благодаря шевалье д’Огарду). Именно у нее Екатерина Петровна познакомилась с аббатом Сюрюгом. В конечном итоге Сюрюг убедил Екатерину Петровну в необходимости перемены веры, принял ее тайное отречение от православия и ввел ее в лоно новой церкви[860].

В 1808 г. Сюрюг становится настоятелем церкви Св. Людовика. Это назначение состоялось вновь благодаря аббату Николю, который обратился с письмом к архиепископу Могилевскому в декабре 1807 г. Когда долгие формальности вступления в должность были утрясены, в начале ноября 1808 г. Сюрюг сообщил о своем уходе семейству Мусиных-Пушкиных. Расставание было горестным, по крайней мере, для детей и их матери. Мусина-Пушкина, испытывая чувство признательности к аббату, взяла на себя большую часть расходов по внутреннему обустройству церкви.

Благоприятно для Сюрюга развивались и отношения с семейством Ростопчиных. Екатерина Петровна часто приводила детей, воспитателем которых был аббат де Бийи, на службу в церковь Св. Людовика. Удивительно, но и граф Федор Васильевич Ростопчин был там также несколько раз[861].

Французский эмигрант Дю Селон. Худ. А. О. Орловский. 1806 г.

Когда Ростопчин был назначен в 1812 г. московским главнокомандующим, Сюрюг стал частым гостем в его доме на Лубянке, который находился в непосредственной близости от церкви Св. Людовика[862]. Нередко прямо в доме главнокомандующего, прогуливаясь после обеда по анфиладам комнат или по дорожкам сада, он ее исповедовал. Для того чтобы тайно причащать ее, аббат завел специальный серебряный ящичек-дароносицу, которую надевал на шею своей спутнице. Роль дарохранительницы играло специальное пространство одного из шкафов черного дерева, инкрустированного слоновой костью.

С началом военных действий в 1812 г. положение иностранцев в Москве заметно осложнилось. Ростопчин, ранее предлагавший вообще очистить Москву от иностранцев, что не было поддержано Александром I, теперь не просто усилил за ними общий надзор, но и начал в своих знаменитых «афишках» возбуждать против них русское население. Как мы уже знаем, на этой почве среди москвичей дважды составлялись заговоры о поголовном истреблении иноземцев, и только по чистой случайности эти планы не были приведены в исполнение. Вместе с тем, 26 июня (ст. ст.) Ростопчин сделал «Объявление к аббатам католических церквей, находящимся в Москве»: «Зная образ мыслей ваших, обращаюсь к вам, милостивые государи мои, прося покорно употребить убедительнейшее средство, по мере возможности, ко внушению иностранцам прихода вашего, чтоб они в поступках своих были благоразумнее и в разговорах ограничивали себя скромностью»[863].

«Иностранцы, — писал Ростопчин в воспоминаниях, — особенно французы: коммерсанты, артисты и другие лица, проживавшие в Москве, держали себя очень осторожно, так как я, с самого начала войны, дал им предупреждение, через посредство их священников, которым я, по этому предмету, разослал циркуляр. Но русский народ всегда глядел на них косо, вследствие преимуществ, доставляемых им званием иностранца, и обвинял их в том, что они отнимают у него барыш от торговли и работы»[864]. Ростопчину, в частности, стало известно об обширном заговоре среди не менее 300 русских портных истребить всех французов, проживавших на Кузнецком мосту. Под этим предлогом Ростопчин арестовал и отправил четыре десятка иностранцев на барже в Нижний Новгород. Ростопчин был уверен (и тогда, и позже), что этой ссылкой он многим из иностранцев спас жизнь. Сами же жертвы высылки, их семьи, да и все московские иностранцы воспринимали этот шаг главнокомандующего иначе, а именно как акт жестокого преследования. Семьи высланных были в полном неведении о их судьбе, а те, кто плыл на барке, безумно переживали за своих близких, которым действительно выпал ужасный жребий оказаться в горящей Москве без мужей и отцов.

Накануне сдачи русской столицы московские иностранцы, многие из которых были прихожанами церкви Св. Людовика, были в совершенной панике.

Особенно опасным считали московские иностранцы тот момент, когда русские власти уже покинут город, а французская армия еще не войдет в него. Этот момент был счастливо ими пережит. Однако начавшиеся пожары и грабежи стали для них подлинной катастрофой. Московские иностранцы были не только для французской солдатни, но и для офицеров не более чем презренными и недобитыми эмигрантами, а значит и должны были испить горькую чашу московских погорельцев до дна. Единственной их опорой в первые дни пожаров оказался только аббат Сюрюг. Актриса Фюзиль, чьи воспоминания вышли в Париже уже в 1814 г., писала: «Довольно большая площадь, принадлежащая церкви, была застроена деревянными домиками, где бедные иностранцы находили во всякое время приют. Пока город горел, солдаты грабили его. Все женщины, дети и старики попрятались в церкви. Когда появились солдаты, аббат Сюрюг открыл двери и в полном облачении с распятием в руках, окруженный этими несчастными, единственной опорой которых был он, с уверенностью предстал перед озверелыми солдатами, которые с уважением попятились перед ним». Далее Фюзиль пишет: «Аббат Сюрюг попросил стражу для охраны несчастных семей, и ему ее тотчас же дали. Наполеон хотел его видеть и всячески убеждал вернуться во Францию. “Нет, — отвечал тот, — я не хочу бросать свое стадо, которому могу быть еще полезен”. Хотя в съестных припасах уже чувствовался недостаток, их все-таки посылали аббату, и он делил их, как добрый пастырь»[865]. В одном из писем самого Сюрюга говорится, что никакой встречи с Наполеоном у него не было: «В течение шестинедельного пребывания здесь французов, я не видел даже тени Наполеона и не стремился увидеть его. Говорили, что он собирается позвать меня, и это сообщение меня испугало; к счастью, оно не оправдалось. Он не посетил нашу церковь и вероятно и не думал об этом»[866]. Из писем Сюрюга, в особенности к аббату Николю от 10 ноября (ст. ст.), достаточно точно можно установить, с кем именно из высших чинов Великой армии и французской администрации он встречался. Первой была встреча с Э.Ж.Б. Мийо, дивизионным генералом и военным комендантом Москвы, затем — с маршалом Э.А.К. Мортье, назначенным генерал-губернатором провинции, потом — с генерал-интендантом Великой армии М. Дюма. Была встреча и с гражданским губернатором М.М.П. Лессепсом[867].

11 октября (ст. ст.), когда французы ушли из Москвы, вблизи церкви Св. Людовика появились русские казаки, которые к радости Сюрюга взяли только часть серебряной посуды, сукно, вино, рыбу и овощи. После перенесенных бедствий аббат Сюрюг был физически и нравственно истощен. Несмотря на это, он продолжал вести церковную службу, заботиться о судьбе беженцев, размещенных в строениях церкви, посещать раненых и больных французских солдат, оставленных в Москве. Когда в Москву возвратился Ростопчин, Сюрюг поспешил встретиться с ним. Однако аббата ждал суровый прием. Как оказалось, Екатерина Петровна все же поведала мужу о переходе в католичество. «Ты совершил подлый поступок», — бросил аббату Ростопчин и более не принимал его у себя. Все попытки Сюрюга объясниться только усугубляли ситуацию[868].

21 декабря (ст. ст.) аббат Сюрюг скончался. Согласно одной из версий, когда он сопровождал тело умершего в госпитале французского солдата на кладбище, его остановила, ограбила и, видимо, избила группа казаков или местных «мстителей». Брошенный на снегу, он с трудом смог добраться до дома и уже более не поднимался на ноги[869].

Такова была судьба аббата Сюрюга, одного из главных прародителей французской версии московского пожара. И все же его внутренний мир, система духовных и интеллектуальных принципов, ставших тем котлом, в котором рождался великий исторический «миф» (в сущности, неотделимый от исторической правды) остались для нас ясными отнюдь не до конца. Новые документы о жизни Сюрюга, которые, несомненно, еще отыщутся, прольют дополнительный свет на этот вопрос. Но многое мы в состоянии сделать уже сегодня. В нашем распоряжении имеется огромный пласт материалов, вышедших либо из-под пера самого Сюрюга, либо со стенографической точностью зафиксировавших его устные выступления в период деятельности в Тулузе[870]. На основе этих материалов попытаемся набросать картину, которую можно было бы сравнить с «духовной картографией», состоящей из своеобразных интеллектуальных, культурных и мировоззренческих срезов личности нашего героя, дополненных штрихами картины его характера.

Правильным будет начать реконструкцию внутреннего мира Сюрюга с того, что характеризует его образование и, в целом, сферу его духовной культуры. Письма (но только те, которые были отправлены его собратьям — аббатам Николю, де Бийи, и отцу Буве) насыщены аллюзиями и реминисценциями образов и фрагментов античной литературы. «…Fuimus Trajani, fuit Ilium, ingens Gloria Moscoviae!» — восклицает он в письме Николю (вместе с которым, без сомнения, знакомился с Вергилием в одних стенах, стенах коллежа Св. Варвары), используя строки из «Энеиды». У Вергилия первую часть этой фразы произносит троянский жрец Панфой, наблюдавший горящую Трою: