Жена Домерга, покинув Москву с маленьким ребёнком, претерпела многие несчастья, тяжело заболела и лишилась рассудка. Ей удалось выжить. В 1815 г. в Вильно её отыскал муж.
Руководительница труппы Аврора Бюрсе выказала во время отступления, как пишет её брат, весь «свой поэтический энтузиазм». Когда фургон, в котором она ехала, начали по приказу императора жечь, она бросилась к солдатам, умоляя их вытащить из огня рукопись её пьесы. «Рукопись в жёлтой обёртке… прекрасный почерк… мой брат, пленник Ростопчина, переписывал её..!»[916]
Занятной оказалась судьба кастрата Тарквинио, услаждавшего слух императора. Он попал в руки казаков. Но «приятность лица, серебристый голос и округлость форм» заставили их принять его за переодетую женщину. Между казаками началась драка за обладание столь сладостным трофеем. Победитель усадил Тарквинио на лошадь и с любезностями препроводил его до Вильно. Здесь одна из французских актрис и увидела его, окружённого «попечением и уважением башкир». Домерг уверяет, что «каждый вечер на дороге или на биваках Тарквинио услаждал своим мелодическим пением досуг казаков, которые иногда присоединяли грубые свои голоса к великолепному сопрано…»[917]
Что же сталось с самим Домергом, отправленным на барке из Москвы, и его верным псом? Из Рязани пленников отправили в Касимов, затем в Муром, Нижний Новгород и, наконец, уже в холода, пешком, — в Макарьев. По дороге на Макарьев поднялась снежная буря. Пленники сбились с дороги, замёрзли и начали думать о гибели. Неожиданно сквозь пургу они увидели одинокий дом, немедленно бросились к нему и стали стучаться в ворота. Хозяин, узнав, что это французы, категорически отказался их впускать, заявив, что его сын сейчас воюет против Наполеона. Однако слова пленников о том, что может быть и его сын в таком же, как и они, положении, и тоже где-нибудь в чужой стране ищет пристанища, несколько смягчили суровость хозяина. Теперь он был готов впустить их во двор, но сказал, указывая на пса, что не пустит «эту французскую собаку». Тогда Домерг дал знак, и его верный пёс (как мы знаем, урождённый русским псом) начал «лаять и выть на разные голоса», подражая сопрано, тенору и басу. Это произвело на хозяина сильное впечатление. Пленники и сам пёс, постепенно превращавшийся во «французскую собаку», были спасены[918].
Пёс, которого пленники окрестили французским именем Sauveur, то есть Спаситель, верно служил хозяину во время макарьевского плена. Затем, в Нижнем Новгороде, был похищен одним евреем, ярмарочным торговцем, и увезён в Арзамас. Для Домерга, как он писал, это стало большим горем: «Я лишился своего лучшего, последнего и верного друга — того, который не покидал меня в продолжение долгих бедствий и в самой тюрьме». Но через 15 дней, среди ночи, пёс, вырвавшись от торговца и преодолев немалое расстояние, вернулся к хозяину, бурно радуясь своему счастью. Суровую московскую зиму 1814–1815 гг. Домерг и его собака пережили вместе — пёс спал «в конце его ложа», согревая хозяину ноги. 20 января 1815 г. Домерг выехал из Москвы в Вильно, где отыскалась его больная жена и сын; затем они вернулись во Францию. Была ли вместе с ними французская собака, родившаяся когда- то русским псом? Домерг об этом стыдливо умалчивает… По-видимому, своего Спасителя Домерг оставил в России…
Глава 5. Эпилог. Просвещённые европейцы превращаются в «скифские орды»
«Ужасный спектакль — море огня, океан пламени. Это был самый грандиозный, самый величественный и самый ужасный спектакль, который я видел за свою жизнь», — воскликнул Наполеон на о. Св. Елены, вспоминая о московском пожаре и будучи в полной уверенности, что его слова дойдут до потомков[919]. Свое поражение в России Наполеон неизменно объяснял в одном ключе: все сражения в ходе кампании 1812 г. им и его солдатами были выиграны, но ничто не смогло победить природной стихии — огня, холода и «жестокости населения», которое само было одной из стихий, не подвластных человеческому гению[920]. Со времени публикации канонического «Мемориала» многие поколения французов, подобно стендалевсому Жюльену Сорелю, именно в этом ключе продолжали и продолжают воспринимать события в Москве в 1812 г. Во многих исторических сочинениях, посвященных русской кампании Наполеона, пожар Москвы, ставший результатом «скифской» тактики русских, а также чересчур затянувшееся 36-дневное пребывание Великой армии в разоренной русской столице, стали ключевыми событиями[921]. Но мало кто пишет о том, что и сама армия Наполеона превратилась в Москве в «армию скифов»… Обратимся к письмам, дневникам и воспоминаниям солдат Великой армии. Некоторые фрагменты этих материалов нам уже пришлось цитировать ранее, однако в ином смысловом контексте.
Напомним ход событий. Великая армия увидела Москву в полдень 14 сентября[922] 1812 г. Вид на русскую столицу, неожиданно открывшийся солдатам Наполеона с Поклонной горы, был настолько ошеломляющим, что это сочли необходимым описать десятки, если не сотни, участников похода. Склонные к чтению классической литературы, сравнивали свои ощущения с теми, которые переполняли (согласно Т. Тассо) армию крестоносцев Готфрида Бульонского, когда она увидела Иерусалим (су-лейтенант Ц. Ложье и др.), иные просто повествовали о чувстве эйфории, их охватившем (бригадный генерал Ф.П. Сегюр, капитан Э. Лабом и др.). Но практически во всех свидетельствах, особенно записанных по свежим впечатлениям, ощущается одно и то же: солдаты готовы были увидеть сказочный восточный город — и они его увидели. «Этот необъятный город представил нашим взорам волшебную картину, — записал в своем дневнике 15 сентября Пейрюсс, — тысячи золоченых и закругленных колоколен, горевших под лучами солнца, походили издалека на светящиеся шары. Река Москва текла меж плодородных полей. Я стоял на вершине под названием поклонная гора. Религия почитает эту столицу царей священной, и московит, достигший этой вершины, повергается на землю при виде этой древней столицы Российской империи и осеняет себя крестом»[923]. «С холма, откуда Москва развернулась перед нашим изумленным взором, — записал в дневнике 21 сентября Фантэн дез Одоард, — эта столица как будто отправила нас в фантастические детские видения об арабах, вышедших из тысячи и одной ночи. Мы были внезапно перенесены в Азию, так как [то, что мы видели,] уже не было нашей архитектурой… В отличие от устремленности к облакам колоколен наших городов Европы, здесь тысячи минаретов были закруглеными, одни зелеными, другие ярких цветов, блестевшие под лучами солнца и похожие на множество светящихся шаров, разбросанных и плывущих по необъятному городу; ослепленные блеском этой картины, наши сердца подскочили от гордости, радости и надежды. Что за удовольствия и наслаждения таит в себе эта великолепная Москва!»[924] Впечатления Наполеона от вида русской столицы были столь же сильными, как и у его солдат. «Он остановился в восторге, и у него вырвалось восклицание радости», — отметил Сегюр[925]. К сожалению для нас, первое письмо Марии-Луизе из Москвы Наполеон напишет только 16 сентября, вся же остальная корреспонденция за 14 и 15 сентября будет носить исключительно деловой характер. Представлялась ли Москва Наполеону в тот первый день, 14 сентября, одним из городов Востока, о которых он читал в юности у Тассо, а затем видел в Египте и Сирии, или нет, — определенно сказать уже невозможно. Но то, что Москва не походила ни на один западноевропейский город, и отличалась неимоверно большим количеством церквей, Наполеон хорошо знал и ранее[926].
Во второй половине дня 14 сентября части Великой армии начали вступать в Москву. Первое впечатление о Москве как об азиатской столице сменилось более сложными чувствами. «Мое удивление (из-за отсутствия жителей. — В.З.) при вступлении в Москву было смешано с восхищением, — вспоминал в письме своему отчиму интендантский чиновник Проспер, — ибо я ожидал увидеть деревянный город, как говорили мне многие, но, вопреки этому, почти все дома были из камня и в высшей степени элегантной и самой современной архитектуры. Особняки частных лиц были подобны дворцам, и все было богато и восхитительно»[927]. Москва по своему «величию, великолепию и блеску дворцов, которые она в себя включает, — писал жене Ж.П.М. Барье, шеф батальона 17 линейного полка, превосходит первые города мира…»[928]. Москва — «город великолепный по количеству дворцов и великолепных отелей, которые украшены. Этот город признан самым роскошным», — отписал генерал Л.Ж. Грандо полковнику Ж.Ф. Ноосу[929]. Полковник Ф.И.А. Паркез, приехавший в Москву только в конце сентября и увидевший город уже сгоревшим, тем не менее, не мог не воскликнуть: «Я нахожу, судя по тому, что осталось, что дворцы и вся архитектура есть лучшие, какие только могут быть. Все эти огромные дома покрыты железом и построены из кирпича, и очень хорошо устроены»[930]. Польский граф майор П. Дунин-Стжижевский прибыл в Москву также уже после первых пожаров. Однако в письме жене написал, что город, «хотя и сгоревший в очень значительной части, нам показался все же в высшей степени великолепным… Все дворцы огромны, непостижимой роскоши, восхитительны по архитектуре — в планировке, по [своим] колоннадам. Интерьеры этих огромных строений украшены с отменным вкусом; начиная с вестибюлей, лестниц, вплоть до чердака, — все совершенно. Видел статуи в натуральную величину очаровательной работы, античной бронзы, держащие канделябры в 20 свечей». И далее: «Французы, сами столь гордящиеся Парижем, удивлены величием Москвы, из-за ее великолепия, роскоши, которая равна тем богатствам, которые [в Москве] найдены, хотя город почти совершенно эвакуирован»