1812 год в жизни А. С. Пушкина — страница 13 из 89

…15(27) марта 1818 года царь был на открытии сейма варшавского герцогства. В тронной речи он объявил о своём намерении ограничить абсолютистскую власть в России.

— Обычаи, уже существующие в вашей стране, — заявил он полякам, — дают мне возможность немедленно ввести Конституцию, которую я вам даровал. Таким образом, вы снабдили меня средством дать моей стране то, что я давно для неё готовлю и что пойдёт ей во благо, как только вызреет это важное дело.

Передовая молодёжь России восприняла намерение Александра I с надеждой и изумлением. Многие вообразили, что царь не замедлит исполнить своё обещание. Более опытные и зрелые мужи посмеивались; Н. М. Карамзин писал 29 апреля И. И. Дмитриеву: «Варшавские новости сильно действуют на умы. Варшавские речи сильно отозвались в молодых сердцах. Спят и видят Конституцию. Судят, рядят, начинают и писать. Иное уже вышло, иное готовится. И смешно, и жалко».

Не поверил благим намерениям императора и Пушкин, высмеяв их в ноэле[12] «Сказки»:

Ура! В Россию скачет

Кочующий деспот.

Спаситель горько плачет,

За ним и весь народ.

Как говорится, поэт сразу берёт быка за рога: хорош царь, от известия о возвращении которого плачет ребёнок, которому предназначено стать Христом. Мать успокаивает его, а монарх тем временем вещает:

Узнай, народ российский,

Что знает целый мир:

И прусский и австрийский

Я сшил себе мундир.

О радуйся, народ: я сыт, здоров и тучен;

Меня газетчик прославлял;

Я пил и ел, и обещал —

И делом не замучен.

Послушайте в прибавку,

Что сделаю потом:

Лаврову дам отставку,

А Соца[13] — в жёлтый дом;

И людям я права людей

По царской милости моей

Отдам из доброй воли.

Обещание о людских (то есть гуманных, человечных) правах Пушкин рассматривал, как сказки царя-батюшки, которым мог поверить только ребёнок:

От радости в постели

Распрыгалось дитя:

«Неужто в самом деле?

Неужто не шутя?»

И напрасно… напрасно не поверил. На исходе 1810-х годов Александр I ещё поощрял либеральные проекты: о введении конституционного правления, об отмене крепостного права. Конституцию для Польши разрабатывал Н. Н. Новосильцев, друг-единомышленник царя с молодых лет, отданных реформаторским мечтаниям. Историк Н. Я. Эйдельман писал о ней: «Подводной идеей была Конституция Новосильцева уже не для Польши, а для всей России, тогда же написанная и глубоко, „до востребования“, запрятанная».

Что касается крепостного права, то в идеале царь был не против него. «Русские крестьяне, — писал он, — большей частью принадлежат помещикам. Считаю излишним доказывать унижение и бедствие такого состояния» (21,60). Зная это, проекты об освобождении крестьян подготовили М. М. Сперанский, Н. С. Мордвинов, М. Ф. Орлов и М. А. Дмитриев-Мамонов. По заданию самодержца проекты по освобождению крестьян разработали «преданный без лести» Аракчеев и один из руководителей Союза благоденствия Н. И. Тургенев. Поэтому Александр очень снисходительно отнёсся к стихотворению Пушкина «Деревня». Узнав о нём, он поручил князю И. В Васильчикову достать эти стихи, что Илларион Васильевич и сделал с помощью своего адъютанта Чаадаева. Ознакомившись с творением молодого поэта, царь велел «благодарить Пушкина за добрые чувства», которые внушаются стихотворением.

Оценка для вчерашнего лицеиста весьма лестная, но Пушкин, человек крайностей в своём неприятии царя (как человека и государя), дошёл до решения о его физическом устранении, о чём и поведал позднее в письме Александру: «Мне было 20 лет. Необдуманные отзывы, сатирические стихи… Разнёсся слух, будто я был отвезён в тайную канцелярию и высечен. До меня до последнего дошёл этот слух, который стал общим. Я увидел себя опозоренным перед светом. На меня нашло отчаяние, я метался в стороны, мне было 20 лет. Я раздумывал: не следует ли мне прибегнуть к самоубийству или умертвить (ваше величество). В первом случае я только бы подтвердил разнёсшуюся молву, которая меня бесчестила; во втором — я бы не мстил за себя, потому что прямой обиды не было, а совершил бы только преступление и пожертвовал бы общественному мнению, которое презирал, человеком, внушавшим мне уважение против моей воли. Таковы были мои размышления. Я сообщил их другу, который был совершенно моего мнения. Он мне советовал попытаться оправдать себя перед властью, а я чувствовал бесполезность этого. Я решил высказывать столько негодования и наглости в своих речах и своих сочинениях, чтобы наконец власть вынуждена была обращаться со мною, как с преступником. Я жаждал Сибири или крепости, как восстановления чести» (10, 791–792).

Это пламенное признание (лето 1825 года) не было отослано по назначению — поэт вовремя одумался: за злоумышление на жизнь императора (даже уже в прошлом) получил бы желаемые ранее и крепость, и Сибирь. Пронесло. Судьба оберегла поэта.


Изгнание. Такие стихотворения, как «Сказки», «Кинжал», «Вольность», распространялись в рукописном виде друзьями и почитателями поэта. «Не было живого человека, который не знал бы его стихов», — говорил по этому поводу И. И. Пущин.

В конце концов дошли они до царя. Александр, усердно боровшийся с «крамолой» в Европе, не мог допустить её в своём доме. Он потребовал представить ему все «вольности» поэта и сослать его в Сибирь.

19 апреля 1820 года об угрозе ссылки Пушкина уже знал Н. М. Карамзин, дом которого часто посещал Александр. «Над здешним поэтом Пушкиным, — писал он И. И. Дмитриевичу, — если не туча, то по крайней мере облако, и громоносное (это между нами): служа под знамёнами либералистов, он написал и распустил стихи на вольность, эпиграммы на властителей и проч. Это узнала полиция. Опасаются следствий. Хотя я уже давно, истощив все способы образумить эту беспутную голову, предал несчастного Року и Немезиде, однако ж из жалости к таланту замолвил слово, взяв с него обещание уняться. Не знаю, что будет» (63, 331).

Знали об опасности, грозившей Пушкину и члены Вольного общества любителей российской словесности. 22 марта на заседании общества Кюхельбекер читал стихотворение «Поэты», в котором прямо говорил, что певца «Руслана» ждут гонения, что «крик филина и врана» сделал своё дело.

Что касается самого Пушкина, то он поступил весьма благоразумно, обратившись за советом к председателю Вольного общества, коим был полковник Ф. Н. Глинка, участник войны 1812 года и заграничных походов, автор прогремевших «Писем русского офицера». Александр Сергеевич знал, что Глинка трепетно относился к его таланту, любил его, сравнивал молодого поэта с вулканом, из которого «внутренняя жизнь бьёт ключом». На предложение Плетнёва ввести Пушкина в члены Вольного общества любителей российской словесности Фёдор Николаевич заявил: «Овцы стадятся, а лев ходит один».

Год назад («по прочтении двух первых песен „Руслана и Людмилы“») Глинка посвятил автору поэмы стихотворение, в котором говорилось:

Лишь ты запел, младой певец,

И добрый дух седой дубравы,

Старинных дел, старинной славы

Певцу младому вьёт венец!..

Получить в двадцать лет такую оценку от профессионала, незаурядного писателя, признанного современниками, дорогого стоит. И решение идти именно к нему было самым правильным. Встретились они у дома Фёдора Николаевича. Глинка вспоминал: «Раз утром выхожу из своей квартиры (на Театральной площади) и вижу Пушкина, идущего мне навстречу. Он был всегда бодр и свеж, но обычная (по крайней мере при встречах со мною) улыбка не играла на его лице, и лёгкий оттенок бледности замечался на щеках.

— Я к вам.

— А я от себя.

И мы пошли вдоль площади. Пушкин заговорил первый:

— Я шёл к вам посоветоваться. Вот видите: слух о моих и не моих (под моим именем) пьесах, разбежавшихся по рукам, дошёл до правительства. Вчера, когда я возвращался поздно домой, мой старый дядька объявил, что приходил в квартиру какой-то неизвестный человек и давал ему 50 рублей, прося дать ему почитать мои сочинения, уверяя, что скоро принесёт их назад. Но мой верный старик не согласился. А я взял да сжёг все мои бумаги.

При этом рассказе я сразу узнал Фогеля[14] с его проделками. — Теперь, — продолжал Пушкин, немного озабоченный, — меня требуют к Милорадовичу![15] Я знаю его по публике, но не знаю, как и что будет и с чего с ним взяться… Вот я и шёл посоветоваться с вами.

Мы остановились и обсуждали дело со всех сторон. В заключение я сказал ему:

— Идите прямо к Милорадовичу, не смущаясь и без всякого опасения. Он не поэт, но в душе и рыцарских его выходках у него много романтизма и поэзии: его не понимают! Идите и положитесь безусловно на благородство его души: он не употребит во зло вашей доверенности.

Тут, ещё поговорив немного, мы расстались: Пушкин пошёл к Милорадовичу, а мне путь лежал в другое место. Часа через три явился и я к Милорадовичу, при котором, как при генерал-губернаторе, состоял я, по высочайшему повелению, по особым поручениям, в чине полковника гвардии. Лишь только ступил я на порог кабинета, Милорадович, лежавший на своём зелёном диване, окутанный дорогими шалями, закричал мне навстречу:

— Знаешь, душа моя (это его поговорка), у меня сейчас был Пушкин! Мне ведь велено взять его и забрать все его бумаги, но я счёл более деликатным (это тоже любимое его выражение) пригласить его к себе и уж от него самого вытребовать бумаги. Вот он и явился, очень спокоен, с светлым лицом, и когда я спросил о бумагах, он отвечал:

— Граф, все мои стихи сожжены! У меня ничего не найдётся на квартире. Но, если вам угодно, всё найдётся здесь (указал пальцем на свой лоб). Прикажите подать бумаги, я напишу всё, что когда-либо написано мною (разумеется, кроме печатного) с отметкою, что моё и что разошлось под моим именем.