1812 год в жизни А. С. Пушкина — страница 28 из 89

р Сергеевич корил его: «Мой милый, как несправедливы твои упрёки моей забывчивости и лени! Из писем твоих вижу я, душа моя, что мои до тебя не доходят. Не знаю, кого винить, но я писал к тебе несколько раз или (чтоб не солгать) два раза — стихами и прозою, как бывало в старину.

Ты пишешь, что ты постарел, мой вечно юный; желал бы посмотреть на твою лысину и морщины. Вероятно, и ты не узнал бы меня: я оброс бакенбардами, остригся под гребешок — остепенился, обрюзг. Но это ещё ничего. Я сговорен, душа моя, сговорен и женюсь! И непременно дам тебе знать, что такое женатая жизнь.

Пиши мне, мой милый, о тех местах, где ты скучаешь, но которые сделались уже милы моему воображению, — о берегах Быка, о Кишинёве и красавицах, вероятно, состарившихся, о еврейке, которую так долго и так упорно таил ты от меня, своего чёрного друга, словом, обо всех близких моему воспоминанию, женщинах и мужчинах, живых и мёртвых».

Алексеев поспешил ответить. В январе 1831 года он писал: «И письмо твоё, любезный Пушкин, и твоё милое воспоминание, всё оживило закатившуюся мою молодость и обратило меня к временам протёкшим, в кои так сладко текла наша жизнь и утекала. Если она не обильна была блеском и пышностию, то разными происшествиями может украсить несколько страниц нашего романа!

Ты переменяешь своё положение! Поздравляю тебя! Не вхожу в расчёты, заставляющие тебя откинуть беспечную холостую жизнь; желаю тебе только неизменных чувств к своим друзьям. Судьба может ещё соединить нас, и, может быть, весьма скоро, тогда я потребую от тебя прежнего расположения и искренности, и за чашей, в края коей вольётся полная бутылка, мы учиним взаимную исповедь во всех наших действиях и помышлениях».

Николай Степанович просил Пушкина прислать ему трагедию «Борис Годунов» и роман «Евгений Онегин», которые имели для него двойную цену, ибо он начал забывать по-русски. Последнее обстоятельство было связано с тем, что он находился в Бухаресте, устроившись под «крыло» П. Д. Киселёва, делавшего успешную карьеру.

В середине 1830-х годов Алексеев начал работу над воспоминаниями о своей жизни, о чём уведомлял старого друга в одном из последних писем: «В скором времени я обещаю тебе сообщить некоторую часть моих записок, то есть эпоху кишинёвской жизни. Они сами по себе ничтожны, но, с присоединением к твоим, могу представить нечто занимательное, потому что волей или неволей, но наши имена не раз должны столкнуться на пути жизни» (37, 147).

Николай Степанович просил у Пушкина экземпляр его «Истории Пугачёвского бунта» с автографом. Александр Сергеевич выполнил просьбу друга: книга такая сохранилась в библиотеке поэта, не дойдя по назначению.

…Старый воин дожил до начала Крымской войны. Стихотворения и другие произведения великого друга, собранные в один толстый том, он передал на хранение брату, и они дошли до нас. Но не только в этом состоял смысл жизни скромного товарища молодых лет поэта.

— Моё самолюбивое желание было, — признавался он, — чтоб через несколько лет сказали: Пушкин был приятель Алексеева, который, не равняясь с ним ни в славе, ни в познаниях, превосходил всех чувствами привязанности к нему.


Последнее «сражение». Его звали Алексеем Петровичем, и был он почтмейстером. Но это в годы пребывания в Кишинёве Пушкина, а до этого… «Полковник Алексеев просил начальство не о том, как иные, чтоб его наградили чином, но о том, чтобы избавить его от подобной награды, ибо с повышением в гражданский чин, по тогдашнему положению, он лишался военного мундира», — писал современник.

А для Алексея Петровича это было смерти подобно. Георгиевский кавалер до того любил свой драгунский мундир, что повсюду являлся одетым в полную форму, ни на минуту не забывая о своём полке, с которым годы делил опасности и славу. О каждой своей награде (кресте) он мог точно рассказать, где, когда и при каких обстоятельствах получил оную. Дивизионный квартирмейстер при штабе 16-й дивизии В. П. Горчаков вспоминал:

— Пушкин, по преимуществу уважавший самоотвержение и неподдельную отвагу, с наслаждением выслушивал все рассказы Алексеева, как участника в битвах при Бородине и на высотах Монмартра.

Горчаков называл Алексея Петровича старым служакой; по-видимому, он был в достаточно солидном возрасте, но своих качеств бойца и командира не растерял.

По Молдавии бродили шайки грабителей — талгари, которые спокойно обирали сельское население и маленькие городки, требуя с них дань. В основном это были несостоявшиеся борцы за свободу из разгромленных турками отрядов Ипсиланти. Среди них отличалась шайка талгаря Урсула.

Как-то эти молодцы ограбили близ Кишинёва купца и поехали пировать. Устроились в корчме при въезде в город. Там и застал их потерпевший, который поднял шум:

— Талгари! Талгари!

Сбежался народ. Быстро сориентировался почтмейстер Алексеев. Подняв сотрудников почты, он окружил корчму. Бесшабашные талгари вскочили на лошадей и кинулись из Кишинёва по Булгарской улице, которая вела к огородам, принадлежавших разным владельцам и разделённых изгородями. Лихие наездники без затруднений перелетали через плетни, но загородок было много и лошади падали одна за другой. Преследователи, как пчёлы, облепляли талгаров и связывали их. Очевидец вспоминал:

— На окованного Урсула съезжался смотреть весь город. Это был образец зверства и ожесточения. Когда его наказали, он не давался лечить себя, лежал, осыпанный червями, но не охал.

Пленение одного из самых опасных предводителей талгаров было последним сражением, данным старым служакой и выигранным вчистую без оружия и предварительной подготовки.

Писатель А. Ф. Вельтман, бывший свидетелем этой истории, полагал, что она послужила для Пушкина толчком к созданию поэмы «Братья разбойники»: «Я уверен, — писал он, — что Урсул подал Пушкину мысль написать картину „Разбойники“, в которой он подражал рассказу Байрона в „Шильонском узнике“».

Иного мнения был местный журналист и краевед Мекленбурцов: «В Мандрыковке, близ реки Днепра, находилась тюрьма, из которой во время пребывания поэта бежали два брата-арестанта, побочные дети помещика Засорина, о которых Александр Сергеевич и написал известную поэму „Братья разбойники“. Ныне усадьба принадлежит г. Кулабухову, у которого и имеются на всё изложенное данные» (68, 499).

Правильнее, по-видимому, предположить, что сюжетом для поэмы послужили не только конкретный случай, а народный фольклор и исторические предания. Не случайно Пушкин сделал местом действия поэмы не скромную речушку Бык, а величавую и могучую Волгу:

Не стая воронов слеталась

На груды тлеющих костей,

За Волгой, ночью, вкруг огней

Удалых шайка собиралась.

Какая смесь одежд и лиц,

Племён, наречий, состояний!

Из хат, из келий, из темниц

Они стеклися для стяжаний!

Здесь цель одна для всех сердец —

Живут без власти, без закона…


Первый декабрист. В формуляре[32] Владимира Федосеевича Раевского есть такой вопрос: «Во время службы своей в походах и у дела против неприятеля где и когда был?». Ответ: «1812 года в российских пределах при отражении вторгнувшегося неприятеля: против французских и союзных с ними войск августа 7-го под селением Барыкино, 26-го — под селом Бородино». Позднее Раевский писал о втором из названных им дней:

— Я составлял единицу в общей численности. Мы или, вернее сказать, все вступили в бой с охотою и ожесточением против нового Аттилы. О собственных чувствах я скажу только одно: если я слышал вдали гул пушечных выстрелов, тогда я был не свой от нетерпения и так бы и перелетел туда. Полковник это знал, и потому, где нужно было послать отдельно офицера с орудиями, он посылал меня.

Под Бородином я откомандирован был с двумя орудиями на «Горки». Под Вязьмою также я действовал отдельно, после Вязьмы — четыре орудия. Я получил за Бородино золотую шпагу с надписью «За храбрость» в чине прапорщика; Аннинскую — за Вязьму; чин подпоручика — за 22 сентября и поручика — за авангардные дела. Тогда награды не давались так щедро, как теперь. Но я искал сражений не для наград только, я чувствовал какое-то влечение к опасностям и ненависть к тирану, который осмелился вступить в наши границы, на нашу родную землю (93, 30–31).

Бородинская битва была памятна для Раевского не только почётной наградой, но и стихотворением «Песнь воинов перед сражением».

Ужель страшиться нам могилы?

И лучше ль смерти плен отцов,

Ярем и стыд отчизны милой

И власть надменных пришлецов?

— спрашивал семнадцатилетний подпоручик и так отвечал на свой вопрос:

Но, други, луч блеснул денницы,

Туман редеет по полям,

И вестник утра, гром, сторицей

Зовёт дружины к знаменам.

К мечам! Там ждёт нас подвиг славы,

Пред нами смерть, и огнь, и гром,

За нами горы тел кровавых

И враг с растерзанными челом.

Раевский участвовал в заграничном походе русской армии. В Россию вернулся возмужавшим и многое повидавшим мужем, по-новому взглянувшим на её внутреннее устройство, о чём говорил позднее:

— Из-за границы возвратился на родину уже с другими, новыми понятиями. Сотни тысяч русских своею смертью искупили свободу целой Европы. Армия, избалованная победами и славою, вместо обещанных наград и льгот подчинилась неслыханному угнетению. Усиленное взыскание недоимок, увеличившихся войною, строгость цензуры, новые наборы рекрут и проч., и проч. производили глухой ропот и сильно встревожили людей, которые ожидали обновления, улучшений, благоденствия, исцеления от тяжёлых ран своего Отечества (93, 55–56).

Пассивно ожидать благодеяний сверху было не в характере молодого офицера, и он вступил в «Союз благоденствия». В это время в чине штабс-капитана служил он в 32-м егерском полку, входившем в состав 16-й пехотной дивизии генерала М. Ф. Орлова, Штаб дивизии располагался в тихом провинциальном Кишинёве, и у Владимира Федосеевича оказалось достаточно времени, чтобы пополнить своё университетское образование. Книги, заграничные наблюдения и революции в Европе начала 1820-х годов привели Раевского к весьма радикальным взглядам, которые он выразил в «Рассуждении о рабстве крестьян»: