с ним; чем глубже вырывалась им яма, в которую собирался он пихнуть своего недоброхота, тем дружелюбнее жал он его руку в своей. Тонко рассчитанный и издалека заготовляемый удар падал всегда на голову жертвы в ту минуту, когда она менее всего ожидала такового» (22, 207).
М. С. Воронцов
Воронцов привлёк в Одессу множество знатных особ, желавших служить при нём. Он еженедельно принимал гостей в роскошных залах своего дворца и жил так, как и не снилось многим мелким германским князькам. Чиновники, служившие при Воронцове, была люди отборные, все хорошо воспитанные. Помещики приезжали в Одессу, наслышавшись о том, что в городе круглый год праздник. Одесса удивляла многочисленных иностранцев своей деловой и культурной активностью. Пушкин писал брату Льву: «Я опять в Одессе и всё ещё не могу привыкнуть к европейскому образу жизни».
Не смог он привыкнуть и к стилю руководства своего нового начальника. Воронцов был хорошим администратором и за короткое время многое сделал для Одессы. Был строг в отношении подчинённых ему гражданских и военных лиц. Наблюдая за более чем прохладным отношением Пушкина к службе, пытался приобщить его к оной. Раз обратился к Ф. Ф. Вигелю, одному из своих чиновников:
— Вы, кажется, любите Пушкина. Не можете ли вы склонить его заняться чем-нибудь путным под руководством вашим?
— Помилуйте, такие люди умеют быть только что великими поэтами, — ответил Филипп Филиппович.
Отношения между начальником и подчинённым осложнялись ещё и тем, что службу государству он рассматривал как отношения сюзерена с его подчинёнными и открыто домогался выражения личной преданности с их стороны. В отношениях Воронцова с подчинёнными процветала система фаворитизма. По свидетельству того же Вигеля, Михаил Семёнович «с презрительным изумлением смотрел на Пушкина, гордившегося своим 600-летним дворянством и желавшего быть на равной ноге с магнатами».
Воронцов любил лесть. Впрочем, и сам не чурался её. Характерен следующий случай. 1 октября 1823 года он присутствовал на обеде, который состоялся в Тульчине после смотра войск Александром I. Перед выходом к столу царь получил сообщение министра иностранных дел Франции Ф. Шатобриана об аресте Р. Риэго, одного из руководителей революции в Испании. Царь поспешил порадовать этой новостью присутствовавших на обеде.
— Какое счастливое известие, Ваше Величество! — откликнулся Воронцов.
Все были шокированы репликой новороссийского генерал-губернатора. Будущий декабрист Басаргин говорил:
— Эта выходка так была неуместна, что ответом этим он много потерял тогда в общем мнении. И в самом деле, зная, какая участь ожидала бедного Риэго, жестоко было радоваться этому известию. (2, 428).
О «выступлении» Воронцова узнали в Одессе, и Пушкин не удержался, чтобы не ответить на него:
Сказали раз царю, что наконец
Мятежный вождь Риэго был удавлен.
«Я очень рад, — сказал усердный льстец, —
От одного мерзавца мир избавлен».
Все смолкнули, все потупили взор,
Всех рассмешил проворный приговор.
Риэго был пред Фердинандом грешен,
Согласен я. Но он за то повешен.
Пристойно ли, скажите, сгоряча
Ругаться нам над жертвой палача?
Сам государь такого доброхотства
Не захотел улыбкой наградить:
Льстецы, льстецы! Старайтесь сохранить
И в подлости осанку благородства.
Одним словом, отношения поэта и крупного администратора империи не сложились, но в конце года к Михаилу Семёновичу приехала жена и Александр Сергеевич зачастил в его дом.
— Не нахожу слов, — говорил Н. С. Всеволожский, — которыми я мог бы описать прелесть графини Воронцовой, ум, очаровательную приятность в обхождении. Соединяя красоту с непринуждённою вежливостью графиня пленительна для всех и умеет занять всякого разговором приятным. В её обществе не чувствуешь новости своего положения.
Александр Сергеевич, как известно, красавцем не был, но, по свидетельству его брата: «Женщинам Пушкин нравился; он был с ними необыкновенно увлекателен и внушил не одну страсть на веку своём. Когда он кокетничал с женщиною или когда был действительно ею занят, разговор его становился необыкновенно заманчив. Он становился блестяще красноречив, когда дело шло о чём-либо близком его душе. Тогда-то он являлся поэтом, и гораздо более вдохновенным, чем во всех своих сочинениях».
Что наговорил великий поэт Елизавете Ксаверьевне Воронцовой, никто, конечно, не знает, но известно, что ей он посвятил полтора десятка стихотворений — шедевров любовной лирики:
Прощай, письмо любви, прощай! Она велела.
Как долго медлил я, как долго не хотела
Рука предать огню все радости мои!..
Но полно, час настал. Гори, письмо любви.
Готов я; ничему душа моя не внемлет.
Уж пламя жадное листы твои приемлет…
Минуту!.. Вспыхнули! Пылают — лёгкий дым,
Виясь, теряется с молением моим…
Шила в мешке не утаишь: о настойчивых ухаживаниях поэта за супругой генерал-губернатора стало известно последнему, и, конечно, он не замедлил принять меры, соответствовавшие его характеру и положению. Уже 28 марта 1824 года Михаил Семёнович писал министру иностранных дел графу К. В. Нессельроде:
«Я не могу пожаловаться на Пушкина за что-либо, напротив, казалось, он стал гораздо сдержаннее и умереннее прежнего, но собственный интерес молодого человека, не лишённого дарований, у которого недостатки происходят скорее от ума, нежели от сердца, заставляет меня желать его удаления из Одессы. Главный недостаток Пушкина — честолюбие.
Он прожил здесь сезон морских купаний и имеет уже множество льстецов, хвалящих его произведения; это поддерживает в нём вредное заблуждение и кружит его голову тем, что он замечательный писатель, в то время как он только слабый подражатель писателя, в пользу которого можно сказать очень мало, — лорда Байрона. Это обстоятельство отдаляет его от основательного изучения великих классических поэтов, которые имели бы хорошее влияние на его талант, в чём ему нельзя отказать, и сделали бы из него со временем замечательного писателя. Удаление его отсюда будет лучшая услуга для него. Я не думаю, что служба при генерале Инзове поведёт к чему-нибудь, потому что хотя он и не будет в Одессе, но Кишинёв так близок отсюда, что ничего не помешает его почитателям поехать туда; да и, наконец, в самом Кишинёве он найдёт в молодых боярах и молодых греках скверное общество.
По всем этим причинам я прошу ваше сиятельство довести об этом деле до сведения государя и испросить его решения по оному. Ежели Пушкин будет жить в другой губернии, он найдёт более поощрителей к занятиям и избежит здешнего опасного общества. Повторяю, граф, что я прошу этого только ради него самого; надеюсь, моя просьба не будет истолкована ему во вред, и вполне убеждён, что, только согласившись со мною, ему можно будет дать более средств обработать его рождающийся талант, удалив его в то же время от того, что ему так вредно, от лести и столкновения с заблуждениями и опасными идеями» (23, 207–208).
Внешне отношение Воронцова к чиновнику 10-го класса Пушкину не изменилось, но поэт, обладавший высочайшей чувствительностью, понял: что-то произошло и выбрал весьма сомнительный способ защиты — эпиграмму:
Полу-милорд, полу-купец,
Полу-мудрец, полу-невежда,
Полу-подлец, но есть надежда,
Что будет полным наконец.
Певец Давид был ростом мал,
Но повалил же Голиафа,
Который был и генерал,
И, побожусь, не проще графа.
Повалить Голиафа — это ещё остатки подростковой психологии, от которой Пушкину удалось избавиться только в Михайловской ссылке. А пока на его потуги следует следующее письмо Воронцова графу Нессельроде: «…Кстати, повторяю мою просьбу: избавьте меня от Пушкина, это, может быть, превосходный малый и хороший поэт, но мне бы не хотелось иметь его дольше ни в Одессе, ни в Кишинёве».
И. П. Липранди, весной и летом 1824 года трижды бывший в Одессе, каждый раз находил Пушкина всё в более и более удручённом состоянии; исчезла весёлость, характерная для периода его пребывания в Кишинёве. Мрачное душевное состояние поэта породило множество устных эпиграмм, которые тем не менее попали на бумагу. Стихи эти касались не только чиновников из канцелярии Воронцова, но и посетителей балов его супруги. Конечно, это вызывало недовольство многих; начались сплетни и интриги, которые ещё больше тревожили Александра Сергеевича, заварившего эту кашу.
В. Ф. Вяземская, относившаяся к Пушкину как к собственному сыну, тем не менее писала супругу: «Ничего хорошего не могу сказать тебе о племяннике Василия Львовича. Это совершенно сумасшедшая голова, с которою никто не может совладать. Он натворил новых проказ. Вся вина — с его стороны…
Я делаю всё, что могу, чтобы успокоить его: браню его от твоего имени, уверяю его, что, разумеется, ты первым признал бы его виноватым, так как только ветреник мог так набедокурить. Он захотел выставить в смешном виде важную для него особу — и сделал это; это стало известно, и, как и следовало ожидать, на него не могли больше смотреть благосклонно. Он меня очень огорчает; никогда не приходилось мне встречать столько легкомыслия и склонности к злословию, как в нём, но вместе с тем я думаю, что у него доброе сердце и много мизантропии» (22, 401).
П. А. Вяземский, обеспокоенный тревожными сообщениями жены, пытался остеречь друга. В конце мая он писал ему: «Сделай милость, будь осторожен на язык и на перо. Не играй своим будущим. Теперешняя ссылка твоя лучше всякого места. Что тебе в Петербурге? Дай мне отделаться от дел своих, но не так, чтобы можно было всё бросить на несколько лет и ехать в чужие края, я охотно поселился бы у вас. Верные люди сказывали мне, что уже на Одессу смотрят, как на champ d’asyle