1812 год в жизни А. С. Пушкина — страница 51 из 89

ути в венах. Чаще всего я апатична; единственная вещь, которую я могла бы сказать в свою пользу, — это то, что во всяком испытании у меня терпение мула, в остальном мне всё равно, лишь бы мои дети были здоровы».

Изменилось отношение Марии Николаевны и к мужу: в 1840-х годах они жили уже раздельно. Сергей Григорьевич тяжело принял отчуждённость любимой женщины, но не роптал — «ушёл» в народ. Современник свидетельствует: «Старик Волконский слыл в Иркутске большим оригиналом.

Попав в Сибирь, он как-то резко порвал связь со своим блестящим и знатным прошедшим, преобразился в хлопотливого и практического хозяина и именно опростился, как это принято называть нынче. С товарищами своими он хотя и был дружен, но в их кругу бывал редко, а больше водил дружбу с крестьянами; летом пропадал по целым дням на работах в поле, а зимой его любимым времяпрепровождением в городе было посещение базара, где он встречал много приятелей среди подгородних крестьян и любил с ними потолковать по душе о их нуждах и ходе хозяйства.

Знавшие его горожане немало шокировались, когда, проходя в воскресенье от обедни по базару видели, как князь, примостившись на облучке мужицкой телеги с наваленными хлебными мешками, ведёт живой разговор с обступившими его мужиками, завтракая тут же вместе с ними краюхой серой пшеничной булки. Когда семья переселилась в город и заняла большой двухэтажный дом, то старый князь, тяготея больше к деревне, проживал постоянно в Урике и только время от времени наезжал к семейству, но и тут — до того барская роскошь дома не гармонировала с его вкусами и наклонностями — он не останавливался в самом доме, а отвёл для себя комнатку где-то на дворе, и это его собственное помещение смахивало скорее на кладовую…» (52, 186).

Декабристы надеялись на досрочное освобождение из ссылки, но оно пришло только после смерти царя Николая I. К этому времени из 121 ссыльного в живых оставалось 19 человек. Волконские покинули край физических и душевных страданий 23 сентября 1856 года.

Оказавшись в коренной России, Сергей Григорьевич потребовал вернуть ему две награды: Георгиевский крест, полученный за сражение при Прейсиш-Эйлау, и медаль «В память Отечественной войны 1812 года». Были у него и другие ордена: Святого Владимира III степени, Святой Анны I степени с алмазами, прусские ордена «За заслуги» и «Красного орла» II степени, австрийский орден Леопольда, шведский военный орден Меча и гессен-кассельский «За военную доблесть». Но, как писал Сергей Григорьевич о требуемых им наградах, «они мне дороги, как доказательство того, что и я когда-то имел счастье проливать кровь свою за Россию». Александр II приказал удовлетворить желание вчерашнего ссыльного.

Известие об отмене крепостного права застало Волконского в православном храме Парижа. Слушая царский манифест, Сергей Григорьевич тихо плакал. И тут произошёл эпизод, больно резанувший вчерашнего изгнанника по душе. «Весь в слезах, с трясущимися ногами, подходя к кресту, Волконский столкнулся с Н. И. Тургеневым, которого декабристы не любили, как человека когда-то близкого к ним, а потом отдалившегося; но в минуту исполнения одной из целей движения декабристов всё было забыто. Уступая дорогу Тургеневу, сибирский страдалец сказал:

— Тебе, Николай, тебе первому подходить.

Автор одного из первых проектов освобождения крестьян[60] отступил на шаг, с недоумением взглянул на Сергея Григорьевича и изрёк:

— Кто вы такой?»

В августе 1863 года скончалась Мария Николаевна. Жизнь Сергея Григорьевича стала медленно угасать. Он поселился в имении дочери Вороньки (Черниговская губерния, Козелецкий уезд), чтобы, как он выражался, «сложить жизнь рядом с той, которая ему её сохранила».

Ум Волконского не угасал. Подводя итоги своей жизни, он писал: «Мои убеждения привели меня в Верховный уголовный суд, на каторгу, к 30-летнему изгнанию, и тем не менее ни от одного слова своего и сейчас не откажусь» (26, 98).

Последняя книга, прочитанная Сергеем Григорьевичем, была «Революция и старый порядок» Токвиля. Ещё за день до смерти он писал письма, давал распоряжения о выписке журналов на следующий год.

Конец борца за справедливость был тих. «Смерть подошла к нему неслышно, — писал о кончине С. Г. Волконского внук, — не оспаривая его у жизни, она подождала, чтобы жизнь уступила его. Рано утром он исповедался и причастился. Потом стал писать письмо сыну; устал, перешёл на кровать и попросил дочь почитать ему. Она читала вслух. Когда заметила, что дыхание его стало затруднительно и учащённо, она заменила книжку „Отечественных записок“ Евангелием и продолжала читать. Он отошёл под это чтение. Было утро 28 ноября 1865 года, ему было 77 лет».

Кстати. Сын Михаил, родившийся в Сибири, не унаследовал идеалов отца. Отвечая на одно из писем А. Н. Раевского, он заверял его: «Вы мне советуете не мечтать о несбыточном усовершенствовании мира, бояться германской умозрительности пр. Поверьте, дядюшка, что у меня такое отвращение от всего этого, в особенности же от политики, что я никаких политических книг никогда и в руки не беру, а русские газеты читаю для того только, чтобы знать, что на свете делается» (52, 187).

Михаил Сергеевич сделал успешную карьеру: был членом Государственного совета, удостоился кисти И. Е. Репина. Преуспел и на амурной стезе — был возлюбленным императрицы Франции Евгении, жены Наполеона III.


В. Ф. Раевского арестовали 5 февраля 1822 года в Кишинёве и заключили в Тираспольскую крепость. Четыре года следствие шло, так сказать, на местном уровне. После событий 14 декабря 1825 года его связали с делом декабристов и отправили Владимира Фёдосеевича в Петербург, в Петропавловскую крепость. 11 февраля состоялся его первый допрос. Раевский вспоминал: «Передо мною явилась новая картина: огромный стол, покрытый красным сукном. Три шандала по три свечи освещали стол, по стенам лампы. Вокруг стола следующие лица: Татищев, по правую сторону его — Михаил Павлович, по левую — морской министр князь Голицын, Дибич, Чернышёв, по правую — Голенищев-Кутузов, Бенкендорф, Левашов и Потапов. Блудов, секретарь, вставал и садился на самом краю правой стороны» (94, 330).

Некоторые из декабристов «зачислили» Владимира Федосеевича в тайное общество, образовавшееся перед его арестом. Конечно, Раевский это отрицал:

— Я совершенно ничего не знаю. И если господа Юшневский, Бурцов, Пестель, Аврамов, Лорер и Майборода называют меня членом, то пусть покажут, кто из них принимал меня в члены или присутствовал при принятии или даже при разговорах моих с Филипповичем или Комаровым. Говорили ли со мною о постановлениях общества? Были ли со мною в переписке или в других непосредственных сношениях в продолжение семи лет? Видели ли меня во всё сиё время? Последних двух, т. е. Лорера и Майбороду, я не только от рождения моего не видал, но имена их в первый раз слышу. Показания их основаны на догадках или слухах (94, 331–332).

В тетрадях, изъятых у Раевского, нашли запись о конституционном правлении, которое он называл лучшим из возможных. Члены Следственного комитета полюбопытствовали: «Почему лучшее?»

— Конституционное правление, — отвечал Владимир Федосеевич, — я назвал лучшим потому, что покойный император, давая конституцию царству Польскому, в своей речи сказал, что «я вам даю такую конституцию, какую приготовляю для своего народа». Мог ли я назвать намерения такого императора иначе?

Не понравилось допрашивающим и определение Раевским формы правления в России как деспотическое.

— В России правление монархическое, неограниченное, следственно, чисто самовластное, и такое правление по-книжному называется деспотическим, — пояснил Владимир Федосеевич. На это Дибич возразил:

— У нас правление хотя и неограниченное, но есть законы. — Иван Васильевич Грозный… — начал Раевский. Но Дибич прервал его:

— Начните от Рюрика.

— Можно и ближе. В истории Константинова для Екатерининского института сказано: «В царствование императрицы Анны, по слабости её, в девять лет казнены и сосланы на работы 21 тысяча русских дворян по проискам немца Бирона».

— Вы это говорите начальнику штаба Его Императорского Величества! — возмутился Дибич, немец по национальности.

Все молчали, только Михаил Павлович отозвался как бы в раздумье:

— Зачем было юнкеров всему этому учить?

— Не всё же учить только маршировать, — ответил великому князю Дибич, почувствовавший некий намёк на работу Главного штаба, и вновь перевёл разговор на Северное и Южное тайные общества.

— Я и ныне едва сообразить могу, чтобы патриотическое общество, о коем я знал, составляло одно с тем разрушительным обществом, о коем мне учинены запросы, — решительно отмёл подсудимый попытку Следственного комитета связать «Союз благоденствия» с последующими организациями декабристов.

В бумагах, изъятых у Раевского, была статья «О рабстве крестьян»; по её поводу Владимиру Федосеевичу задали абсолютно ханжеский вопрос:

— Какие Вы имеете примеры, доказывающие, сколь вредно рабство для народа русского?

— Рабство вредно не только народу русскому, но излишнее отягощение вредно и для скотов. Сколь презрительно рабство, доказывается тем, что императрица Екатерина именным указом воспретила подписывать и в делах означать слово «раб».

Ссылки подследственного на особ царствовавших совсем недавно ни обсуждению, ни опровержению не подлежали. Личность подсудимого раздражала, но одновременно вызывала и удивление, поэтому Раевскому был задан, казалось бы, совершенно отвлечённый вопрос:

— Какой патриотизм и какая таинственная сила управляли Вами?

Вопрос этот (в разных вариациях) задавался Владимиру Федосеевичу не в первый раз, и он, конечно, немало думал над ним, потому ответил с полной готовностью к нему:

— Если патриотизм есть преступление я преступник! Пусть члены суда подпишут мне самый ужасный приговор, я подпишу его. Но считать сию высокую святую добродетель за преступление, делать вопросы, что значит сия высокая добродетель, — значит унижать не меня, но людей, которые суть алмазы для короны царской, людей, которые на сильных раменах своих подъемлют тягость правления. Это то высокое чувство, которое великие монархи внедряли в души своих подданных, та великая сила, которая вознесла на степень величия Рим и Россию (94, 362).