1812. Великий год России — страница 52 из 83

(15. С. 202), и на самом совете ответственно аргументировал их, после чего фельдмаршалу оставалось только присоединиться к аргументам Барклая, и вся «знаменитая», «полная смысла, трагизма…» и т. д. речь Кутузова была лишь повторением того, что высказал и в чем убеждал генералов (часть из них и убедил) Барклай.

Между тем генералы, настроенные сражаться за Москву, пришли в ужас от принятого решения («От сего у нас волосы стали дыбом», — вспоминал Коновницын: 37. Вып. 1. С. 128) и расходились после совета с тяжелым чувством, как с похорон. Переживали, конечно, все участники совета, но, пожалуй, больше всех — сам Кутузов. Он не хуже любого из своих генералов понимал, что значит Москва для России. Давно ли он прямо говорил (и писал) Ростопчину и самому Царю, что считает своим долгом «спасение Москвы», что «с потерею Москвы соединена потеря России»! Теперь же, оставленный без подкреплений, он, как и Барклай де Толли, видел, что спасти Россию можно, только пожертвовав Москвой, и глубоко переживал тяжесть такой жертвы: «несколько раз за эту ночь слышали, что он плачет» (24. Т. 2. С. 293; 32. Т. 7. С. 587).

14 сентября русская армия оставила Москву. То был самый горестный для россиян день 1812 г. Ведь они считали тогда своей «подлинной столицей» именно Москву[734]. Сам Царь в июле 1812 г. провозгласил, что «она всегда была главою прочих городов российских»[735]. Более того, по отзывам современников, «в глазах каждого русского Москва была священным городом, который он любовно называл матушкой[736]. Поэтому русская армия восприняла решение оставить Москву болезненно. «Какой ужас!.. Какой позор!.. Какой стыд для русских!» — сокрушался генерал Д.С. Дохтуров[737]. «Вечным стыдом» назвал сдачу Москвы поэт-ополченец П.А. Вяземский[738]. По свидетельству капитана П.С. Пущина (будущего генерала, декабриста), весть об оставлении Москвы вызвала в армии «всеобщее негодование и ропот»[739]. Начальник канцелярии Кутузова С.И. Маевский вспоминал: «Многие срывали с себя мундиры и не хотели служить после поносного уступления Москвы. Мой генерал Бороздин (командующий 8-м корпусом. — H. T.) решительно почел приказ сей изменническим»[740].

Солдаты плакали (29. С. 170)[741], ворчали: «Лучше уж бы всем лечь мертвыми, чем отдавать Москву!» — и досадовали на Кутузова: «Куда он нас завел?»[742]. «Войска в упадке духа», — меланхолически констатировал в те дни доблестный Н.Н. Раевский[743].

В столь драматичный момент «грозы двенадцатого года» Кутузов выглядел деморализованным и, главное, вел себя, как выглядел. Кн. А.Б. Голицын, служивший у него тогда ординарцем и бывший при нем безотлучно, рассказывал, как фельдмаршал попросил утром 14 сентября проводить его из Москвы «так, чтоб, сколько можно, ни с кем не встретились», и уезжал одиноко, без свиты, не вмешиваясь в руководство армией (10. С. 70; 37. Вып. 1. С. 29). Такая инертность фельдмаршала объяснялась не только потрясением, которое он пережил, будучи вынужденным оставить Москву, но и тревогой перед тем, как отреагирует на это Царь. Наконец и ропот войск (они «в первый раз, видя его, не кричали «Ура!»: 37. Вып. 2. С. 192) — ропот, тоже для него небывалый, должно быть, удручал светлейшего. Даже спустя два дня, утром 16 сентября, капитан Д.Н. Болговский, посланный к Кутузову от Милорадовича, застал фельдмаршала «у перевоза через Москву-реку по Рязанской дороге» в придорожной избе: «Он сидел одинокий, с поникшею головою, и казался удрученным» (37. Вып. 1. С. 29).

Зато Барклай де Толли, не обремененный тревогами главнокомандующего и царедворца и привыкший к ропоту войск, сохранял в день оставления Москвы обычное для него присутствие духа. Именно он распоряжался эвакуацией: разослал во все части города своих адъютантов для наблюдения за порядком и сам «пробыл 18 часов, не сходя с лошади», чтобы лично инспектировать вывод войск из города и пресечь возможные беспорядки[744]. «Через Москву шли мы, — вспоминал С.И. Маевский, — под конвоем кавалерии, которая, сгустивши цепь свою, сторожила целость наших рядов и первого, вышедшего из них, должна была изрубить в куски, несмотря на чин и лицо…»[745].

Очень помог Барклаю М.А. Милорадович, который послал к начальнику французского авангарда И. Мюрату парламентера, штаб-ротмистра Ф.В. Акинфова (будущего декабриста), с предложением дать русским войскам, «не наступая сильно», выйти из города: «иначе генерал Милорадович перед Москвой и в Москве будет драться до последнего человека и, вместо Москвы, оставит развалины». Мюрат согласился «с тем только, чтобы Москва занята была французами в тот же день» (37. Вып. 1. С. 206, 208; см. также 18. С. 108). Французы действительно не вступали в бой с русскими, но теснили их так, что Мюрат оказался даже в цепи русского арьергарда и мирно поговорил с казаками[746].

Вместе с армией уходили и жители города. Ф.В. Ростопчин еще 11 сентября сообщал в Петербург: «Женщины, купцы и ученая тварь едут из Москвы» (14. С. 102). Простой люд попытался было встать на защиту своей «матушки белокаменной». 12 сентября, по рассказу очевидца, «народ в числе нескольких десятков тысяч… на пространстве 4 или 5 верст квадратных, с восхождения солнца до захождения не расходился в ожидании графа Ростопчина, так как он сам обещал предводительствовать ими. Но полководец не явился, и все с горестным унынием разошлись по домам»[747]. Эвакуация войск вызвала в народе ропот: «Как можно было допустить до этого!.. Не хватило войска — позови народ! Все бы пошли»[748]. Как и солдаты, жители уходили из Москвы со слезами: «просто стон стоял в народе»[749]. Несметные толпы беженцев запрудили «всю дорогу от Москвы до Владимира»[750]. Уходили почти все: из 275 547 жителей осталось в городе чуть больше 6 тыс.[751].

Не успели русские со слезами горечи выйти из Москвы через Рязанскую заставу в сторону Боровского перевоза, как со стороны Арбата в нее вступили французы, тоже со слезами, но от радости[752]. Вся армия завоевателей, «хлопая в ладоши, повторяла с восторгом: «Москва! Москва!», как моряки кричат «Земля! Земля!» в конце долгого и трудного плавания» (44. Т. 2. С. 30–31). Общее настроение французов было такое, что война фактически уже кончилась и что подписание перемирия, а затем и мира — вопрос дней (32. Т. 7. С. 599).

Сам Наполеон, въехав со свитой к 14 часам 14 сентября на Поклонную гору и увидев всю распахнувшуюся перед ним Москву, не мог сдержать торжествующего возгласа: «Вот, наконец, этот знаменитый город!», а его маршалы, «опьяненные энтузиазмом славы», бросились к нему с поздравлениями (44. Т. 2. С. 32–33). Но уже в следующий час выпало Наполеону первое разочарование: как ни ждал он депутацию «бояр» с ключами от города, ни депутатов, ни ключей не оказалось. Адъютанты принесли ему весть, казавшуюся невероятной, дикой: Москва пуста! Наполеон подумал даже (и сказал об этом свите), что, «может быть, московские жители не знают, как надо сдаваться?» (Там же. С. 35).

Столиц, в которые входили победителями войска Наполеона, было полтора десятка: Берлин и Вена, Рим и Варшава, Венеция и Неаполь, Милан и Флоренция, Мадрид и Лиссабон, Амстердам и Триест, Каир и Яффа. Везде были депутации, ключи и церемонии сдачи городов, любопытствующее многолюдье. Теперь впервые Наполеон вступал в столицу покинутую жителями. Он проехал от Дорогомиловской заставы через весь Арбат до Кремля, «не увидя ни единого почти жителя»[753] (те, кто остался, попрятались). «И некому было слушать нашу музыку, игравшую «Победа за нами!» — сокрушался бравый сержант А.-Ж. Бургонь[754].

Правда, как только французы разместились в Москве, их настроение опять поднялось. Они обнаружили огромные запасы товаров и продовольствия: «сахарные заводы, особые склады съестных припасов… калужскую муку, водку и вино со всей страны, суконные, полотняные и меховые магазины» и пр.[755]. То, что сулил им Наполеон перед Бородинской битвой («изобилие, хорошие зимние квартиры»), стало явью. Казалось, Наполеон «совершил кампанию с успехом, какого только мог желать»[756]. Он знал, что падение Москвы эхом отзовется во всем мире как еще одна, может быть, самая главная его победа.

Но, едва успев разместиться и возрадоваться богатствам Москвы, французы подверглись в буквальном смысле испытанию огнем — в тот же день, 14 сентября, начался грандиозный московский пожар, который бушевал непрерывно целую неделю, до 20-го.

Пожар Москвы 1812 г. до сих пор вызывает споры[757], хотя в них давно уже пришло время поставить точку. П.А. Жилин сводил их к «двум основным тенденциям: русские историки и писатели доказывали, что Москву сожгли Наполеон, солдаты французской армии; французы обвиняли в этом русских…» (16. С. 189). Такое представление о спорах вокруг пожара Москвы донельзя упрощает и, главное, искажает их смысл. Правда, Александр I, Ф.В. Ростопчин, Святейший Синод, некоторые придворные историки, вроде А.И. Михайловского-Данилевского, и публицисты, вроде протоиерея И.С. Машкова, действительно обвиняли в поджоге Москвы Наполеона, французов. Такова была в царской России официальная версия