1863 — страница 2 из 4

ПО ДОРОГЕ В ПОЛЬШУ

Глава перваяКонтрабандисты

Ночной поезд, направлявшийся из Дрездена через Бреслав к австрийскому приграничному городу Богумин, тащился так медленно, что было непонятно, идет он или стоит. Чем ближе поезд подъезжал к Богумину, тем чаще менялись пассажиры. Немцев с чемоданами на колесиках или ручными сумками становилось все меньше, в вагоны стали заходить поляки в овчинных тулупах и евреи в длинных тяжелых лапсердаках.

В свежевыкрашенном вагоне, где было душно, как в парилке, а краска на сиденьях прилипала к одежде, ехал Мордхе. Рядом с ним спал его спутник — молодой польский поэт. Кагане, с которым Мордхе выехал из Парижа, остановился на несколько дней в Льеже и должен был их догнать в Кракове. Родные лица, компании евреев с их манерой растягивать слова напомнили Мордхе о его поездке в Коцк и о том, что не сегодня-завтра он навестит родителей в лесу. Напротив сидел еврей благообразного вида, погруженный в чтение «Сефер а-икарим»[46] Йосефа Альбо. Он нервно поглаживал пятерней бороду, рассеянно жевал ее кончик и время от времени искоса поглядывал на Мордхе.

После трехлетнего отсутствия он снова едет домой, сидит среди евреев, среди поляков, и ему неловко, потому что чувствует себя чужим. Если бы на его месте был простой еврей, он бы уже давно познакомился с попутчиками. Мордхе прислушался к разговору соседей, удивляясь, что никто не говорит о событиях в Царстве Польском, как будто за австрийской границей, за которой уже видны были польские хаты, не пылало восстание.

Он завел беседу с поляком:

— Как там в Галиции?

— Пока спокойно, пане, но как долго это будет продолжаться, одному Богу известно. Говорят, что в Царстве Польском уже началось восстание. Один мой друг, моложе меня, вчера пробрался через границу. Говорит, что хочет сражаться с «москалем». Ха-ха-ха!

— А почему вы не решаетесь помочь вашим братьям? — спросил его Мордхе.

— Ну… — Он глупо улыбнулся.

Рядом с ними остановился какой-то еврей, прислушался к их разговору и сказал на идише:

— Нам, евреям, вообще не надо вмешиваться. Лучше, молодой человек, держать язык за зубами, здоровее будешь.

Мордхе повернул к нему голову, но тот исчез в толпе контрабандистов.

Посреди вагона горела большая железная печь. Два светильника висели у дверей, еле освещая вагон. Казалось, будто над головами висит густой туман.

В вагоне царил настоящий балаган. Хасиды переодевались, не стесняясь сидящих напротив женщин. Женщины в чепчиках и париках, надетых на бритые головы, расстегивали блузки и доставали оттуда куски щелка. Другие подшивали одежду, отпарывали подкладку, подравнивали шелковые полы; вагон казался волшебным местом, где сидят чародеи и вытаскивают из-за пазухи горы разных вещей.

В углу копошился еврей: он пытался снять свой широкий лапсердак и прикрыть им жену с напомаженной дочкой, которые сидели на корточках, а юный сорванец передавал им серебряные часики. Мальчик стоял между мамой и сестрой, вытаскивал часы из своих не по размеру больших ботинок, и женщины прятали их в вырез корсетов. Иногда мальчик сам засовывал часики девушке в корсет, и она взвизгивала:

— Мама, этот хулиган щиплется!

— Ну что ты кричишь? Что я могу сделать? — злилась мать на дочку и поворачивалась к сорванцу. — Антек, ты что безобразничаешь?

Круглый, как бочонок, еврей стоял посреди вагона в длинном арбоканфесе[47] и снимал веревку, служившую ему поясом к брюкам. Он стаскивал с себя рубашки, юбки, куски шелка; удивительно, как человек может спрятать на себе так много товара и обмануть таможенников.

— Да, да! — кричал еврей, превратившийся из круглого бочонка в маленького щупленького человечка. — Кто поручится, что Аман сегодня не будет проводить ревизию?

— Вот неудача! — качала головой еврейка. — Как раз сегодня, как назло, меня угораздило взять с собой старые тряпки.

Народ галдел и кричал. Толстый кондуктор с фонарем в руке шел вместе с высоким хасидом, «извозчиком», и считал старые билеты, которые «извозчик» раздал своим пассажирам.

«Извозчик» — молодой человек с длинными волосами — остановился перед евреем, погруженным в чтение «Сефер а-икарим». Подобострастно улыбнувшись, он сказал:

— Реб Мойше! Вы могли бы, под мою ответственность, сэкономить три марки. Вот смотрите, весь вагон едет по блату, и уверяю вас, сегодня контролера не будет.

— Даже если бы ты меня озолотил, — реб Мойше взялся за бороду, — разве я бы заплатил тебе за билет? Все несчастья у евреев от вас, мошенников! Хорошо, — Мойше оставил в покое бороду, — ведь может так случиться, что по дороге подсядет контролер, увидит вагон, набитый евреями, и ни у кого из вас нет билета? Получится большой позор!

— Вы потеряли пару марок, реб Мойше! — «Извозчик» широко улыбнулся. — Взятка до самого кайзера доведет, таков уж этот мир! Вас послушать, реб Мойше, так нам всем надо положить зубы на полку! Да, вы уже купили билет, подарили австрияку три марки, сделали доброе дело. Но я хочу дать вам совет: сэкономьте пару марок. Возьмите, ради меня, две пары золотых часиков, хорошо? Сделайте доброе дело человеку!

— Никаких добрых дел! — ответил со злостью Мойше. — Я уже зарекся иметь с вами дело, отстаньте!

Мордхе сидел, наблюдал за тем, что происходит в вагоне, и не верил своим глазам. Ему были неприятны эти два взъерошенных еврея, которые изощряются в своем мастерстве обманывать друг друга. И так жили большинство евреев в каждом городе.

Реб Мойше снова раскрыл книгу на страницах, между которыми был зажат его толстый палец, взглянул на Мордхе, словно читая его мысли, и улыбнулся:

— Вы думаете, я поступил правильно? Я не про билет, а про часы. Вообще-то они, конечно, воры, с этим надо бороться! Но, по правде говоря, что делать такому юноше, как Касриел? Обучаться ремеслу? У нас уже ремесленников переизбыток! Они тоже умирают от голода, остается одно — становиться купцами… А всякой твари хочется есть. Слушай, Касриел! — крикнул реб Мойше «извозчику», оживленно бродившему по вагону.

Подошел Касриел в расстегнутом лапсердаке:

— Ну что, реб Мойше, возьмете?

— Возьму, возьму! — проворчал реб Мойше с видом богача. — Давай сюда часы!

— Вот так! — Обрадованный Касриел отдал ему часы. — Несколько марок заработаете, не прогадаете!

Постепенно в полутемном вагоне становилось все тише. Женщины с детьми улеглись на полки и уснули. Внезапно стемнело, светильники погасли.

Реб Мойше поворочался на полке, вытянулся во весь рост, и, прежде чем Мордхе успел оглянуться, он уже сладко сопел в бороду, так что от его дыхания колыхались волоски. Мордхе не спалось. Он глядел в мутное окно и ничего не видел, но, когда присмотрелся повнимательнее, различил белые от снега голые поля. Он заметил, как кондуктор вошел в вагон, подмигнул кому-то сидящему на полке и снова вышел. Вскоре с полки встала напудренная девушка, проверила, спит ли мать, и выскользнула, словно тень.

Раскаленная железная печка бросала красный отсвет на пол и на компанию спекулянтов, которая выглядела словно медная скульптура. Контрабандисты во главе с Касриелом сидели на ящиках с углем, подбрасывали уголь в печь и грелись. Касриел рассказал им, как Мойте Лидз отказался от нескольких марок, и пожилой жулик, хасид, заметил:

— Еврейская душа — потемки!

— О чем вы? — вмешался второй. — Мойше начитанный человек, его отец реб Шлоймо, да будет благословенна его память, был настоящим хасидом — из старых коцких, да и сам он хоть и не великий праведник, но за еврея пойдет и в огонь, и в воду.

При слове «коцк» Мордхе придвинулся к ним и прислушался.

— Славные евреи, старые коцкие хасиды, — послышался голос из-за печки. — Умные люди, таких становится все меньше!

— Рассказывают, что сам реб Менделе, — пожилой хасид сунул руки между коленями и придвинулся к огню, — в субботу до наступления темноты бродил по двору; маленький, серый, с густыми бровями, засунув толстые пальцы за пояс, и поднимал такой шум, что хасиды пугались до полусмерти. И как вы думаете, что он кричал? «Я всегда надеялся набрать миньян[48] из юношей и ходить с ними по лесам, по лесам! А сейчас вокруг меня быки! Я надеялся стать целителем людей, а вы, животные, сделали из меня коновала!»

Мордхе сидел, с изумлением вслушиваясь в каждое его слово, и наблюдал, как светлеют лица спекулянтов, как с них исчезают повседневные заботы. Ему не верилось, что минуту назад эти люди были готовы вцепиться друг другу в глотку. Мордхе почувствовал к ним симпатию, вспомнил о воскресшем сказании Норвида, и легенда Коцка пробудилась в нем самом.

Поезд полз, нагоняя дрему на пассажиров. Хасиды придвигались все ближе к печке, облокачиваясь друг на друга в ленивой темноте. Молчаливые бородатые лица под тяжелыми зимними шапками бросали тени на стены, на лицах плясали блики от открывавшейся дверцы печи.

Напудренная девушка тихо пробралась за печкой и с кряхтеньем уселась на полку.

С улицы донесся глухой голос:

— Станция Богумин!

Глава втораяНа границе

В вагоне поднялась суета, полусонные пассажиры поднимались с полок, в спешке собирали вещи, искали в карманах документы и толкались у дверей.

— Юшка, вставай! — потряс Мордхе своего спавшего спутника.

Иосиф Вержбицкий вздрогнул, открыл большие голубые глаза и потянулся, перегородив своим телом дорогу суетившимся контрабандистам.

— Что он так развалился, этот гой?

— Пропустите!

Вержбицкий что-то промямлил, извинился, разминая затекшие конечности, и шепнул Мордхе:

— Не забудь сказать, Алтер, что мы едем покупать лес под Краковом.

— Я купец, — улыбнулся Мордхе. — А ты?

— Я? А я еду как специалист.

— Хорошо..

Вошел пограничник, увидел иностранные паспорта и, быстро глянув на приезжих, вежливо забрал документы, чтобы поставить печати.

Мордхе с Вержбицким переглянулись, довольные, что все идет так гладко. С чемоданами в руках они, ожидая паспортов, остановили проходящего мимо кондуктора:

— Когда поезд на Краков?

— Без пяти восемь.

— Нам еще час ждать, — сказал Вержбицкий с таким выражением лица, будто он куда-то опоздал.

— Юшка, — Мордхе взял его за руку, — уже сегодня мы будем в Кракове.

Пограничник, забравший паспорта, подошел и жестом попросил их следовать за ним. Перемигнувшись, они договорились, что Мордхе будет говорить за Вержбицкого, который не знал немецкого. Пограничник открыл дверь вагона:

— Прошу вас!

На них повеяло свежим, сухим холодом с замерзших заснеженных полей. Рядом с пассажирскими вагонами стояли большие товарные, в них грузили керосин, соль и муку. Торговцы помечали бочки и мешки, стучали одной ногой о другую, пытаясь согреться, в воздухе пахло зимней ярмаркой.

Комиссар полиции, худой ухоженный человек с узким носом, который он то и дело поглаживал, сидел за столом с бумагами и крутил длинный светлый ус. Он пригласил их сесть и принялся задавать вопросы. Его водянистые глаза смотрели то на Вержбицкого, то на Мордхе.

— Позвольте узнать, куда вы едете.

— В Краков.

— Оба?

— Да.

— Зачем, уважаемые господа, позвольте узнать?

— Я торговец лесом, господин комиссар, и хочу купить лес под Краковом, — пробормотал Мордхе.

— А вы? — спросил комиссар Вержбицкого.

— Это мой помощник, — отозвался Мордхе. — Он не говорит по-немецки.

— А я думал, что вы студенты, — улыбнулся комиссар и спросил Вержбицкого по-польски: — Где находится лес, пане, который вы собираетесь покупать?

Вержбицкий, растерявшись, не знал что ответить.

— Лес — под Краковом, — вмешался Мордхе.

— У кого вы собираетесь его покупать?

— У известного графа Комаровского, — тут же ответил Мордхе и покраснел.

Комиссар то и дело улыбался, щупал свой нос и крутил ус. Он мягко продолжил:

— Хм… Вся польская молодежь из-за границы вдруг ринулась в Краков, соскучилась по дядям и тетям… Студенты за ночь стали купцами и желают одурачить «немчика» на таможне. Глупости, панове! «Немчик», — он показал на себя пальцем, — такой же поляк, как и вы! Он любит Польшу, у него книжный шкаф заставлен польскими классиками! Но он не сумасшедший! И он знает, куда вы едете! Это безумие, говорю я вам! Это безумие совать юную здоровую голову волку в пасть! Вот, прочтите! — Он с яростью схватил со стола «Дзенник Познаньский» и начал читать себе под нос: — «Отряд под командованием Куровского, состоявший из элиты краковской молодежи, пал в бою под Меховым. Из кавалерии и пехоты всего несколько человек вернулись домой…»

— И что? — хладнокровно спросил Мордхе.

— Что? — нервно переспросил комиссар, и его толстые пальцы запутались в усах. — Коса, панове, с ружьем не сладит! К тому же крестьяне не хотят идти воевать и не пойдут! Это игра с дьяволом! Пара горячих голов, которые хотят занять место Белопольского, разожгли пожар, и им не важно, что лучшую польскую молодежь режут, как коров! Да будет вам известно, что против каждого поляка с косой русские могут выставить двадцать, тридцать солдат с ружьями! Жаль, говорю я вам, ваши молодые жизни, послушайте умного поляка и поезжайте обратно учиться… Вы приехали из Бельгии или из Франции. Вашим учением вы больше поможете Польше, чем вашей невинно пролитой кровью. Не мечом будет Польша освобождена, а Божьим словом, и ваша задача, юнцы, обучающиеся в университетах, принести Польше спасение…

Вержбицкий не выдержал, его детское лицо покраснело, потом побледнело, губы вытянулись, как у подростка, готового расплакаться. Он выпалил:

— Простите, пане, мы приехали не морали слушать. Будьте так добры, отдайте нам паспорта, нам нужно ехать!

Комиссар подскочил, отшатнулся, словно испугался, что его ударят, и нервно позвонил в колокольчик, стоявший на столе. В боковую дверь зашел пограничник. Комиссар успокоился, сел на свое место и начал сердито по-немецки:

— Раз так, дальше вы не поедете! У вас нет визы в паспорте! Возвращайтесь туда, откуда приехали, слышали, наглецы?

Он швырнул паспорт Вержбицкому, взял паспорт Мордхе и, не глядя на него, спросил:

— У вас тоже нет визы?

— Нет.

— Какого вероисповедания? Еврей?

— Еврей.

Комиссар поставил визу в паспорт Мордхе и небрежно бросил его. Паспорт упал на пол. Извинившись, комиссар удалился в другую комнату.

Когда они вышли, Вержбицкий затрясся от злости:

— Видал наглеца? Я бы такого поляка пристрелил, как собаку! Вот негодяй! Варшавский полицмейстер Пилсудский не единственная паскуда в Польше! Они есть в любом пограничном городе! Что делать, Алтер? Что теперь делать?

— Ну что ты жалуешься? — улыбнулся Мордхе. — Он замечательный поляк!

— Что? — Вержбицкий вытаращил глаза.

— Ему жалко польской крови, поэтому он не завизировал тебе паспорт. Еврейскую кровь можно проливать, вот он мне и сделал милость, завизировал мой.

— Пристрелить его надо! — не переставал кипятиться Вержбицкий. — Знаешь, Алтер, ты поедешь в Краков, а я вернусь на станцию и тайно пересеку границу.

— Нет, Юшка, я без тебя не поеду. Через двадцать минут уходит поезд на Пруссию, мы вернемся на предыдущую станцию и там подумаем, что делать дальше.


Нетронутый снег сверкал в привокзальных садах, ласкал взгляд и манил. Мимо прошла девушка с разрумянившимися от мороза щеками. Она искоса взглянула на юношей. Те, забыв о неприятностях, оживились и направились к вокзалу. Вержбицкий засвистел.

По вокзалу со свистом и скрежетом ездил туда-сюда локомотив, выпуская клубы дыма, которые повисали в воздухе одно над другим, застывали, а потом опускались все ниже и ниже, пока не исчезали в снегу, оставляя после себя черные пятна. С другой стороны вокзала подошли спекулянты с сумками, полными тряпок. Они расположились за вокзалом в чистом поле, побросали сумки на снег и уселись на них. Один достал из голенища фляжку, глотнул, вытер горлышко, и фляжка пошла по кругу.

Подошли богатые покупатели с сигарами во рту. Спекулянты, ужинавшие кто вареным мясом, кто сухим сыром, принялись, дожевывая, распаковывать сумки. Евреи, гои, мужчины, женщины подходили со всех сторон. Они хватали все, что попадалось под руку, отбирали друг у друга, спорили.

Продавцы со своими помощниками, которые не успевали записать все, что брали покупатели, оттесняли толпу от мешков с товаром, хлеща по рукам и по лицам отрезами тканей и свернутой одеждой. Ничего не помогало. Толпа, отпрянув на мгновение, вновь бросилась к мешкам, тащила товар и кричала:

— Мне еще полотна!

— Я возьму этот отрез шелка!

— Нет, я!

— Пошла вон, ведьма, я тебе голову расшибу!

— Чтоб у тебя руки отсохли, холера!

Мешок взлетел на воздух. К нему потянулось множество рук. Белье, рубашки вывалились на снег. Толпа бросилась к тряпкам и окружила хозяев, которые стояли и улыбались. Мордхе это напомнило зажиточного помещика, который в рыночный день появляется на площади, вытаскивает из карманов монеты, бросает их, а толпа набрасывается со всех сторон и клубится вокруг улыбающегося барина.

Холодное тихое утро наполнилось голосами, перемежающимися свистом локомотива и отдающимися эхом на голых заснеженных полях.

— Вы взяли четыре отреза, а не три! — кричал продавец, хасид лет сорока, бойкой бабенке, которую едва было видно из-под намотанного на нее товара.

— Чтоб мы все так жили, реб Мойше-Лейб, только три! Как трое моих бедных деток! Как же так? — Правой рукой она пробовала остановить приближавшегося к ней реб Мойше-Лейба, а левую протягивала к толпе, призывая ее в свидетели.

— Четыре, четыре, четыре! — упрямо повторял реб Мойше-Лейб, затыкая себе уши и не желая слушать возражения.

— Вы мне не верите?

— Нет!

— Ну и ладно!

— Давай обратно отрезы! Слышала? Еще не хватало потерять отрез себе в убыток!

— А моим птенчикам помирать теперь? — Она схватила его за руку. — Ну, клянусь вам, реб Мойше-Лейб, что я не брала!

— Тогда куда делся отрез?

— Раз не верите, обыщите!

— Я так и сделаю!

— Давайте, давайте! — Она ловко подтянула юбку и немного приподняла ее. — Ищите, реб Мойше-Лейб, ищите!

Реб Мойше-Лейб скривился, как от неприятного запаха, прищурился и махнул рукой:

— Уходи, уходи уже! Какое бесстыдство!

— Тогда не говорите, что я взяла четыре отреза!

— Не брала, не брала… Я, я, Мойше-Лейб, взял их! Довольна?

Подошел полицейский, стал перешучиваться с продавцами, давать советы и шепнул что-то на ухо девице так, что окружающие услышали и покатились со смеху.

Вержбицкий, который все время стоял и смотрел на спекулянтов, вдруг плюнул от отвращения. Мордхе почувствовал обиду, хотя среди контрабандистов было больше поляков, чем евреев. Он увидел высокого Касриела и хотел рассказать Вержбицкому, как ночью в поезде еврейские торговцы, которые сейчас ползают на четвереньках, словно недобитые собаки, оставили повседневные заботы и, просветленные, разговаривали о хасидизме. Однако Мордхе спохватился, что Вержбицкий его не поймет, слишком далек он от евреев. Сжав губы, он всматривался в клубы густого дыма, плывущие по морозному воздуху.

Покупатели разобрали товар и расплатились со спекулянтами. Подошел пограничник, пересчитал людей, перевозивших товар, щелкнул языком в знак того, что все в порядке, и спекулянты стали разбредаться маленькими группками.

Локомотив все еще ездил туда-сюда, выбрасывая клубы дыма, которые окутывали людей. Скрежет колес нарушал тишину и заглушал сигналы.

— Свободно? — спросил один.

— Поди пойми, когда он ревет, как боров. — Другой показал на локомотив. — Свистун, черт его подери!

— Собачья работа, говорю тебе!

— Что?

— Ничего, сваливаем!

Спекулянты разошлись, разбрелись по заснеженным полям.

Касриел подошел, поклонился Мордхе и начал на смеси польского и идиша:

— Я могу вам чем-то помочь, пане? Я видел, что «Аман» отправил вас обратно… Вы думаете, он немец? Вовсе нет! Поляк! Вы не единственные, вчера он не пропустил троих. И если бы не реб Бляш, который пожалел трех поляков и провел их через границу, они бы и сегодня тут ошивались…

— Где он живет, этот пан Бляш? — спросил Мордхе.

— Он живет на границе. Ему принадлежит голуминское поместье. Если вы хотите… Видите телегу с солью у пандуса? За полмарки извозчик отвезет нас, это почти в двух верстах езды… Только будьте с ним, с Бляшем, откровенны, скажите ему правду. Он сам, кажется, родом из русской Польши, он вам поможет… Да, — на широком лице Касриела появилась улыбка, — так москаля выгонят?

— Уже выгоняют.

— Хорошо бы!

— А что у вас слышно? — полюбопытствовал Мордхе.

— Среди гоев? Они больше говорят, чем делают! Несколько городских, несколько помещиков, и все! Народ не поднять!

— А евреи?

— Евреи не вмешиваются. — Касриел заговорил тише. — Говорят, сын Бляша возглавляет целый полк, воюет где-то под Плоцком, а сын Мойши Барбирера, который пускал кровь в бане, оставил жену с шестью детьми и ушел к повстанцам. И что? Да. Граница открыта, пока можно зарабатывать. Говорят, что Герский ребе на стороне русских…

— Кто, реб Иче-Меир?

— Да, реб Иче-Меир. Кажется, пан тоже польский еврей.

— Да.

— Из наших мест?

— Нет.

— Откуда?

— Из самого Плоцка.

— И вы в самом деле уйдете?

— Куда?

— Ну… к повстанцам.

— Да.

— Вот как…

Ошеломленный Касриел сжал в руках шапку и странно посмотрел на Мордхе; трудно было сказать, считает ли он это глупостью или испытывает уважение. Он протянул Мордхе руку:

— Да убережет вас Бог и позволит вам спокойно вернуться домой!

— Да будет так! — Мордхе с жаром пожал ему руку.

— Кто это, знакомый? — спросил Вержбицкий.

— Нет, просто еврей, — улыбнулся Мордхе и пересказал Вержбицкому весь разговор. Ему вспомнился анекдот.

Однажды Краснопольский шел со своими товарищами по Маршалковской[49]. Его отец в длинном лапсердаке попался ему навстречу и остановил его. Когда товарищи спросили его, что за еврей его остановил, он ответил, что это был арендатор его отца.

— Давай не поедем, — сказал Вержбицкий. — Пока извозчик будет плестись, мы уже будем у Бляша…

— Тогда пошли.

Они свернули на дорогу между двух заснеженных полей. Воздух был холодным и прозрачным. Снег скрипел под ногами, как будто по нему ехали телеги с поклажей. Вокруг тянулись белые поля. Снег застилал глаза. С той стороны, откуда дул ветер, он скрывал низкие деревья Альшинского леса, ветви их были неподвижны, и, если долго на них смотреть, они сливались с белым фоном. Время от времени тишину нарушали крики ворон, доносившиеся из леса.

По дороге они встретили старуху — кожа да кости. У нее было продолговатое лицо с острым подбородком и крючковатым носом, она выпрямилась, вгляделась в прохожих и каркнула:

— С Богом!

— Всегда и везде, бабушка!

— Старуха каркает, как ворона, — сказал Вержбицкий, когда она отошла от них.

— Ну и что?

— Плохой знак.

— Глупости, Юшка, лучше застегни пальто, мороз кусачий.

— Лежать в такой мороз в поле и поджидать врага… — Вержбицкий оборвал фразу на середине и присвистнул.

— Не одну ночь, братец, придется пролежать…

— Я бы уже хотел быть там.

— Будешь, будешь.

— Слушай, Алтер, — Вержбицкий взял его под руку, — ты ведь знаешь, что я готов в любую минуту отдать жизнь за Польшу. Как ты думаешь, есть надежда на победу?

— Все может быть, Юшка. А если бы ты знал, что надежды нет, что это дьявольская игра, как сказал комиссар, ты бы пошел?

— Пошел бы.

На горе возвышалось огромное здание с флигелями. Рядом был виден старый заснеженный сад, который казался совсем редким из-за голых деревьев. Из двора выехали резные сани, запряженные парой прекрасных лошадей, которые не переставая ржали, выпуская пар из ноздрей. Они расшвыривали снег передними копытами и вскидывали головы, желая освободиться от узды, которую возница крепко держал обеими руками.

В санях сидели две дамы, должно быть, мама с дочкой. Взгляд больших черных глаз девушки скользнул по прохожим. Молодые люди оживились, переглянулись и довольные вошли во двор.

Пожилой человек в коротком полушубке и полосатых бархатных брюках выехал им навстречу на лошади:

— Вы к кому, панове?

— Нам нужен хозяин.

— Старый пан Бляш?

— Да, пане.

— Могу я узнать зачем?

— Извините, пане, мы по личному вопросу.

Вержбицкий вынул визитную карточку:

— Пожалуйста, — и махнул рукой в сторону Мордхе. — Это мой коллега, пан Алтер… Будьте так добры, передайте пану Бляшу наши карточки…

Всадник посмотрел на Мордхе, словно его имя было ему знакомо, и указал на себя:

— Чем может Бляш быть вам полезным?

— Мы пришли к вам, пане Бляш, — поклонился Мордхе, — мы узнали, что вы поляк, и пришли просить совета… Я буду с паном откровенным, мы едем участвовать в восстании. Комиссар, который и сам поляк, задержал нас на таможне. Он пожалел нас и не хотел, чтобы пролилась кровь невинных. По правде говоря, — улыбнулся Мордхе, — он пропустил меня, еврея, а моего друга, католика, отправил обратно. Даже если бы мы хотели вернуться, пане Бляш, у нас нет на это денег… И мы пришли…

— Вы, конечно, устали, панове. — Бляш слез с лошади и передал поводья слуге. — Проходите, помоетесь, пообедаете с нами, об остальном я позабочусь.

Мордхе заметил цицес от арбоканфеса, висевшие у Бляша поверх бархатных брюк. Старик крикнул:

— Магда!

Полька вышла из кухни и поклонилась пану:

— Я здесь.

— Проводи панов в левый флигель. — Он повернулся к гостям. — Через полчаса будем обедать… Ну, ну, никаких отговорок, до встречи.

Глава третьяПрактичный Залман

Настроение у Мордхе и Вержбицкого сразу изменилось. Они помылись, привели в порядок помятую одежду и приготовились к обеду. После разговора на таможне и нескольких дней скитаний доброе отношение Бляша позволило им забыть о происшедшем и прийти в бодрое расположение духа.

Вержбицкий свистел, а Мордхе рассматривал через открытую форточку старые голые дубы, закрывавшие заснеженными ветками коровник и конюшню, льнувшие к каменным стенам флигелей и поглядывавшие сверху на круглые башни, которые напоминали крепость.

Со двора, тянувшегося за садом, доносился тихий шум, похожий на плеск воды под мельничным колесом. Мордхе прислушался, чтобы понять, откуда доносится шум. Несколько крестьян, расчищавших снег на замерзшей реке вокруг замка, привлекли внимание Мордхе.

Он смотрел на плечистых крестьян в овечьих тулупах, на их бороды, покрытые изморозью. Подошли крестьянки с глиняными горшками с едой. Крестьяне тут же прекратили работу, облокотились на лопаты и посмотрели на небо.

— Уже больше двенадцати.

— Точно больше двенадцати!

— А почему не пробило двенадцать?

— Авром?

— Он еще не закончил работу.

Мордхе замер, как при виде чуда. Ему хотелось понять, он на самом деле услышал еврейское имя или ему просто померещилось. Он высунул голову из окна, присмотрелся, увидел еврейские лица, и ему в душу закрались сомнения. Дверца открылась, и за стеной тумана засветилась радость, с которой Хасдай ибн Шапрут[50] читал письмо от хазарского кагана Иосифа. Нить, на мгновение связавшая Мордхе с далекой фантазией, оборвалась, и он снова увидел раскрасневшиеся крестьянские лица. Он позвал Вержбицкого:

— Что скажешь об этих крестьянах?

— Это же евреи.

Среди дубов раздался звон колокола, он звучал все громче и громче и вдруг оборвался. Звук разнесся по замку, и его эхо еще долго слышалось в холодном воздухе. На дворе перестали шуметь. Тишина была такой, что даже звон стоял в ушах.

Вержбицкий показал пальцем:

— Видишь?

Несколько евреев в тяжелых суконных лапсердаках промелькнули между дубами и исчезли в низком флигеле.

— Что здесь делают так много евреев? — спросил Вержбицкий.

Сначала Мордхе решил, что Бляш собирает еврейский полк, но тут же сообразил, что это глупость, и тоже удивился, что здесь делают все эти евреи.

Горничная постучала и открыла дверь:

— Пан ждет обедать!

— Постой, — окликнул ее Мордхе, — что за евреи стоят во дворе?

Полька не сразу поняла, о чем речь, вытаращила глаза и расплылась в глупой улыбке:

— Ведь они с суконной фабрики, панове. — Она вытирала фартуком мокрые, потрескавшиеся от чистки картофеля пальцы.

— У пана есть суконная фабрика?

— Да, — сказала она и вошла в комнату. — Это, панове, удивительная вещь! Там работают больше трехсот «старозаконных». Теперь время обеда, они идут есть.

— А где они живут?

— Вокруг голуминского поместья, пане, в Дзиковице, в Шидлове. Хозяин, старый пан Бляш то есть, просто ангел. Купит поместье и сразу раздаст его бедным. Он уже так заселил три деревни: Дзиковиц, Шидлов и Кохер. А если у кого сдохнет корова, он покупает другую. Таких панов мало… Пан выкупил голуминские поместья у графов Альшинских, суровыми людьми были Альшинские, пороли почем зря. Старый граф ни с кем не общался, привез такую машину, установил ее на башне и смотрел через нее на небо. Крестьяне рассказывали, что граф водится с чертом.


Голуминским поместьем владели несколько поколений маркграфов Альшинских. В двадцатые годы Винцентий Альшинский, последний из семьи, покинул Варшаву и поселился в Голумине со своим шестнадцатилетним внуком. Ветераны, воевавшие под командованием Альшинских в наполеоновских войнах и проведшие в Голумине свою старость, кто без руки, кто без ноги, помнили о великом прошлом семьи. Они приняли юного Альшинского под свою опеку и выучили его на собственном примере. Ветераны во главе с Винцентием, командовавшим тысячами солдат при Собеском, собирались в библиотеке, где со стен смотрели портреты Альшинских и огромные военные полотна, собранные здесь за шестьсот лет.

Они сидели вместе с юным Альшинским до поздней ночи и рассказывали ему о каждом из его предков. Это была история ненависти — шелковый шнурок, затянутый на тысяче шей и пропитанный кровью.

Старый Альшинский никого не принимал у себя дома. Он наблюдал за упадком рыцарства в Польше, возвысившаяся безродная буржуазия захватила власть, оттеснив в сторону настоящих шляхтичей. И когда к нему приехал Хлопицкий[51] с депутацией уговаривать его поддержать восстание, он дал ему понять, что у Альшинских слово не сорочка, чтобы его менять каждый день. Он поклялся в верности Николаю и сдержит слово, и пусть хоть весь мир перевернется. Он не позволит черни распоряжаться, связывать его по рукам и ногам, требовать жертвовать собой ради народа… Его имя — маркграф Альшинский, а слово Альшинских — закон!

Ветераны, кто без руки, кто без ноги, которые годами хозяйничали в Голумине и мечтали о прежних временах, сорвались со своих мест при первом же призыве к восстанию и ушли в леса. Они объявили маркграфу, что их воинская честь не позволяет им сидеть сложа руки, когда Польша в опасности.

На той же неделе маркграф надел польскую генеральскую форму и уехал вместе с внуком в Петербург. Он был радушно принят при царском дворе.

После того как враг подавил восстание, старый Альшинский собрался домой, но внезапно умер от сердечного приступа. Внук остался в Петербурге. Далекие наследники завладели голуминским поместьем, не смогли расплатиться с долгами и продали его Бляшу.

Варшавские газеты сетовали, что польские дворяне больше не будут прогуливаться меж старых дубов, птицы уже не услышат смеха польских девушек. Эти дубы, посаженные еще прадедами, видели, как Собеский праздновал здесь победу Европы над турком. Старые польские надгробия будут разрушены чужеземцами. Птицы разлетятся, их пение умолкнет, чужая речь будет резать слух, и запах производства спиртных напитков разнесется по святой польской земле.


В двадцать пять лет Бляш осиротел. Его отец реб Исер оставил ему большое наследство. Семья не удивилась тому, что мечтатель Залман сразу перестал заниматься делами и поселился в Берлине.

В Берлине Бляш почувствовал противоречие между «человеком» и «иудеем». Человек развивается и наслаждается жизнью в полной мере, а иудей, скованный филактериями, сидит дома за семью замками. Пропасть между ними растет изо дня в день, и вскоре ее уже нельзя будет преодолеть.

Он бродил по берлинским улицам, искал выход из этого лабиринта, и однажды ему пришла в голову мысль, что «местным» называют того, кто владеет участком земли и обрабатывает землю, на которой живет.

Как только эта мысль созрела в нем, он покинул Берлин, купил голуминское поместье и объявил, что раздаст участки земли вместе с инвентарем тем евреям, которые хотят сами их обрабатывать.

Из соседних областей отозвались маскилы, миснагеды[52], и две деревни были заселены еврейскими крестьянами. При разделе земли было поставлено условие, что крестьянину нельзя ездить к ребе, носить штраймл[53] и атласный лапсердак. Женщинам было запрещено носить украшения и шелковую одежду. А если крестьянка не могла устоять перед искушением и покупала золотую цепочку, ее заставляли продать украшение и на эти деньги купить корову или лошадь. Позже он основал текстильную фабрику.

Большинство богатых евреев смотрели на него как на безумного и дали прозвище Практичный Залман. А те, кто имели с ним дело, ценили его так высоко, что не решались последовать его примеру. Так он и жил со своей семьей в Голумине, как в маленьком государстве, редко встречался с окрестными помещиками и избегал еврейской знати.

Свободное время Бляш посвящал философии и основал для крестьян общество «Море невухим»[54]. Он собирал их три раза в неделю и никак не мог согласиться с Рамбамом, что люди, повернувшиеся спиной к «дворцу царя», отдаляются от него и таких людей нужно уничтожать.


Когда Мордхе с Вержбицким спустились в столовую, две дамы, встретившиеся им по дороге к замку, уже суетились у накрытого стола. Бляш представил их. Юноши подошли, встали, опустив головы, и ждали, пока мать подаст им руку. И когда их удостоили прикосновения к маленькой тонкой ручке, их глаза обратились к дочери. У нее было матовое лицо и озорной, но в то же время скромный взгляд.

— Садитесь. Если я не ошибаюсь, панове, мы встретили вас по дороге сюда?

— Да, мадам, — Вержбицкий не чувствовал никакой неловкости, — вы ехали со своей дочерью.

— Мы выезжаем каждый день перед обедом, — отозвалась дочь, — как бы холодно ни было.

Подали еду, и разговор прервался. Мать разрезала маринованную щуку. Бляш налил водки, настоянной на пряностях и травах. Столовая наполнилась их ароматом.

— За здоровье!

— За здоровье, за здоровье! — поддержали гости и принялись за рыбу.

Изголодавшиеся Мордхе и Вержбицкий жевали так быстро, что у них заболели скулы. Когда первый голод был утолен, завязались две беседы: дочь разговаривала с Вержбицким, а Мордхе — с Бляшем. Мать следила за тем, чтобы прислуга вовремя подавала блюда, и, как могла, принимала участие в обеих беседах. То здесь слово вставит, то там не к месту пошутит и часто со вздохом вспоминала о своем сыне, воевавшем где-то в Плоцкой губернии.

Старый Бляш все время выставлял вперед левую ладонь с растопыренными пальцами, словно это была карта Польши. Он загибал пальцы, упоминая названия сел, рек, лесов, знал, где находится польская армия, и держал на открытой ладони всю картину восстания.

— Модлин уже давно должны были взять, — сердился Бляш, — не оставив русским возможности там укрепиться! Если бы мы сразу напали на Модлин и захватили семьдесят тысяч ружей из арсенала, восстание бы удалось! Да и теперь еще есть время атаковать Модлин! Так ведь? А о том, что у польского народа нет денег на восстание, даже и говорить не стоит! Предводители должны были позаботиться о деньгах, ведь это было проще простого! Из Петербурга в Варшаву и обратно несколько раз в год посылают миллионы, которые сопровождают два-три жандарма с офицером, разве сложно было справиться с такой стражей? Если белым понадобилось столько сил, чтобы одержать победу над красными, а красным — над белыми, то, как вы видите, есть только один выход: поляки, живущие в России, должны поднять русских крестьян против помещиков, а если поляки этим воспользуются, я уверен, что в России начнутся беспорядки и это помешает русскому правительству посылать в Польшу свежее военное подкрепление. Это не поздно сделать и сейчас, это нужно сделать!

Такие речи не были Мордхе в новинку, он не раз слышал их в Париже. С подобными планами носился в Варшаве молодой поляк Домбровский, однако никто не хотел его слушать. Но убежденность, звучавшая в словах Бляша, его энтузиазм привлекали Мордхе, он чувствовал, что мог бы просидеть целый день, слушая его речи.

Мордхе вгляделся в его умное лицо, в изборожденный морщинами лоб. Он смотрел на «практичного» Бляша, не понимающего, что железная стена, которую он пытается преодолеть, все время отдаляется от него. Он полагает, что прорвался сквозь стену, и пускается в погоню за следующей, не осознавая, что это та же самая стена.

Дочка Бляша направилась с Вержбицким в залу. Вержбицкий подошел к фортепиано и начал петь арию, а дочка ему аккомпанировала.

Мордхе прислушался. Он плохо различал слова Бляша, их заглушали звуки фортепиано.

Деревни, населенные евреями, живут спокойно. Их жители не занимаются торговлей и почти не выезжают в город. Все это казалось странным и напоминало секту ессеев, ожидавших конца света.

Бляш, конечно, был образованнее соседних помещиков, Мордхе видел перед собой просвещенного еврея. Он посмотрел на старые дубы, отражавшиеся в двойных стеклах, и поймал себя на мысли о том, что все изменилось к лучшему.

Маркграфы правили сотни лет и верили, что народ существует, чтобы им, маркграфам, было удобнее жить, и видели в этом смысл человеческого существования. Они притесняли народ, искореняя его обычаи и привычки. Время маркграфа закончилось, на его место пришел еврей, который безоговорочно верил, что только общение с народом позволит ему превратиться в «человека труда», просвещенного и возвышенного. И все, что хорошо для народа и делает его жизнь лучше, должно стать для него, еврея, законом.


Стемнело, во двор заехали сани, запряженные парой лошадей. Послышалось лошадиное ржание.

— Давайте собираться в дорогу, и побыстрее, — сказал Бляш.

Мордхе и Вержбицкий вдруг почувствовали, что они покидают этот дом навсегда. Лица окружающих стали сразу родными, на них нахлынула тоска, которую часто испытывает одинокий человек на закате. Теплые рукопожатия, горящие глаза, боль от предстоящей разлуки.

Вержбицкий стоял, наклонившись над дочерью Бляша, как будто хотел преклонить перед ней колено.

На веранде ждал извозчик с двумя овечьими полушубками.

— Это для вас, — показал Бляш на полушубки. — В них вы не вызовете подозрений.

Мордхе с Вержбицким закутались поплотнее, сели в сани, и Бляш взял у извозчика поводья:

— Оставайся дома, я сам их довезу!

Он хлестнул лошадей, те взмахнули хвостами, качнули головами и пошли вверх в гору. Сани выехали на узкую заснеженную дорогу, двор исчез из виду.

Тоска охватила Мордхе. Он недоумевал, почему Бляш сам везет их через границу, почему для дочери было так важно, чтобы отец сам поехал с ними.

Тяжелое небо нависало над головой, давило серыми облаками, между которыми проплывал серебряный серп, больше похожий на тень Луны.

Мордхе взглянул на Вержбицкого, он тоже сидел с потерянным видом.

Откуда-то тянулись невидимые нити, они тянулись от близких, страдающих сердец, сильно, очень сильно тоскующих и болеющих из-за разлуки. И когда тоска сменилась сдавленным плачем, достаточно было закрыть глаза и забиться в темный угол, чтобы невидимые нити, тянущиеся по миру, принялись трепетать от тоски, расставлять сети, пронизывать камень и железо, пока не достигали сердца, к которому обращена тоска.

Лошади въехали в лес, их поглотила темнота. По обеим сторонам дороги стояли деревья со склоненными ветвями. Закаркала ворона, за ней другая, третья, и со всех сторон послышалось карканье. Лошади ржали, выбрасывали комья снега из-под копыт и летели по наезженной дороге.

Сани выехали из леса, и на холме показались черные полосы шлагбаума.

— Это граница, — тихо сказал Бляш.

Он остановил лошадей, слез с саней и, не говоря ни слова, исчез в кустах.

Мордхе и Вержбицкий, закутанные в полушубки, молчали. Они смотрели в темное беззвездное небо; ночь, граница, которую им предстоит пересечь, — все это внушало им страх. Казалось, сани навсегда останутся в этой темноте. Вержбицкий засунул руки в рукава и принялся напевать мелодию.

— Закрой рот, — шепнул ему на ухо Мордхе.

Мелодия, которую Вержбицкий мурлыкал сквозь зубы, обостряла холод и сгущала темноту. Из леса веяло пустотой. Время от времени каркала ворона. По снегу скользнула человеческая тень, за ней вторая, третья. Вдали показались люди, высокие, худые, они вышли из леса и направились к саням.

Мордхе знал, что это деревья, а не люди. Глупо было бояться, тем более что они ехали с Бляшем. И все же он глубже забрался в сани и заметил, что у Вержбицкого дрожат ноги.

Подошел Бляш, сел и погнал лошадей, которые устремились вперед, засыпая глаза колючими снежинками. Не успели они оглянуться, как Бляш так резко остановил лошадей, что пассажиров отбросило назад. Они увидели корчму.

— Вот мы и в Австрии! — крикнул Бляш. — Здесь в корчме переночуете и на рассвете поедете на голуминском поезде в Краков. Ну, будьте здоровы, удачи вам! Доброй ночи!

Их сердца были исполнены благодарности к Бляшу, им было жалко расставаться с ним. Они понимали, что теперь в неоплатном долгу перед этим человеком.

Вскоре они уже стояли в густом лесу и смотрели друг на друга, словно досадуя, что отпустили Бляша. Сани исчезли, оставив лишь след от полозьев. Вержбицкий обнял Мордхе:

— Брат, ведь мы живем вместе, я имею в виду — евреи и поляки. Живем уже сотни лет вместе и не знаем друг друга! Если бы кто-нибудь мне рассказал о том, что с нами только что произошло, голову даю на отсечение, я бы не поверил! А его дочь? Я имею в виду дочь Бляша, это же с ума можно сойти!

— Ты уже сошел с ума. — Мордхе освободился от его объятий. — Что за нежности вдруг? И если тебе понравилась дочь Бляша, я тут при чем?

— Э, брат, я не об этом, не об этом, — ответил Вержбицкий пристыженно. — Иди к черту, ты все портишь! Пойдем лучше в корчму, выпьем по стакану пива!

Глава четвертаяВ Кракове

Когда друзья приехали в Краков, было еще темно. Они решили подождать на вокзале, пока не рассветет, а потом пойти на Ягеллонскую улицу, где им нужно было сообщить о своем приезде.

Они перекусили, Вержбицкий удобно уселся в глубокое кресло и тут же задремал. Мордхе не спалось. Он шагал по пустому вокзалу, в одном углу которого спал на чемоданах офицер, а в другом — Вержбицкий.

Полная дама с нарумяненными щеками лениво вытащила кипящий самовар. С улыбкой, за которой прятался зевок, она болтала с молодым билетером, выглядывавшим из окошка с решеткой.

Мордхе вошел в зал третьего класса. Горожане стояли у стойки, кто с пивом, кто с водкой, и оживленно беседовали. В центре зала сидели крестьяне на своих мешках, кое-кто спал. Несколько евреев в тяжелых капотах, в шубах с облезлыми воротниками сидели в углу, стараясь не привлекать к себе внимания и тихо переговариваясь.

Подошел поезд. У выхода появился поляк, высокий и широкоплечий, он почти закрыл собой дверной проем. Медные пуговицы блестели на его голубом сюртуке, длинные закрученные усы, свисая как перевернутые вопросительные знаки, придавали его лицу зверское выражение. Спокойно, полуприкрыв веки, словно был на вокзале один, он выкрикивал басом названия станций, на которых остановится поезд.

Началась беготня. Народ уезжал, приезжал, и казалось, под сводами вокзала еще долго слышались шум уехавшего поезда и эхо названий станций, которые перечислил поляк.

Еврей с полным мешком на плечах вошел, огляделся испуганными, как у зайца, глазами в поисках свободного места. Мимо прошел поляк и так сильно задел мешок, что еврей чуть не упал. Он воспринял это как шутку, вымученно улыбнулся, и его испуганные глаза в суете не заметили компанию евреев, сидевших в углу. Поляк развернулся и с решительным видом опять направился в его сторону. Мордхе перебежал ему дорогу и спросил еврея:

— Вы кого-то ищете?

Незнакомец, увидев перед собой еврея, успокоился и ответил с болезненной улыбкой:

— Никого не ищу. Кого мне искать? Но когда приходится ждать среди поляков, хочется поговорить с евреем… Среди своих чувствуешь себя уверенней… Вы же видели, как гой толкнул меня! Я вижу, пане, что вы не местный?

— Не местный.

— Вы здесь, конечно, по делам.

— Да.

Еврей взял в рот кончик бороды и тут же выплюнул его.

— Я имею в виду… Не окажете ли вы услугу еврею?

— Кто, я?

— Да, пане, вы. Мне нужно попасть домой, я оставил жену с больным ребенком, чтобы поехать по делам… А рассвет все медлит, не светает, и все тут! Я бы вас очень попросил, сделайте милость, пане… Вы ходите в польской одежде. Без бороды… я имею в виду.

— Чем я могу вам помочь?

— Разве вы не знаете, что еврею нельзя находиться в Кракове ночью, только в Казимеже? Видите, как работает у гоев голова: я могу приехать ночью на поезде, домой уехать тоже могу, и что? Мне нельзя ходить ночью по улицам, ведущим от вокзала к рынку. А что делать, если не знаешь, как быстро перемещаться в пространстве, и не хочешь рисковать жизнью? Тебя могут убить, если выйдешь на улицу. Я подумал, не будете ли вы так добры и не проводите ли меня, здесь недалеко, вы бы мне очень помогли. С вами я был бы спокоен. Когда идешь с поляком, никто не цепляется.

— Что? Евреям нельзя жить в городе?

— А вы об этом не знаете?

— Если вы считаете, что я могу вам помочь, пойдемте!

Они вышли из вокзала. Было еще темно. В воротах показалась ночная стража, стукнула несколько раз палкой для порядка и посмотрела им вслед.

Мордхе забыл, где находится, забыл, что встретил еврея из гетто, который торопливо пробирается в темноте по пустым улицам, а он, Мордхе, совершает доброе дело, как многие евреи, рисковавшие жизнью ради спасения своих братьев в минуту опасности.

— В Кракове нет ни одного еврея?

— В городе?

— Да.

— Ни одного, то есть богатые евреи находят выход, дают взятки, а как иначе? И потом, какой еврей захочет жить среди гоев, если можно жить в Казимеже среди евреев?

Дома редели. Свежий яркий новый день разжигал пламя на улицах, мешкал, как незнакомец, и, коснувшись Вислы, выходил из пустоты.

— Дошли спокойно, слава Богу. — Еврей отдышался и указал на мост. — Здесь тоже могут побить, вот там безопаснее, уже дома… Вы, конечно, еще не молились, заходите, позавтракаем вместе…

Деревянный мост отделял Краков от Казимежа.

Мордхе не слушал, как еврей благодарит его, он смотрел на замерзшую Вислу, в которой отражался красный рассвет. Смотрел, как мост шатается под сгорбленным евреем. Острые кресты желтого костела прорезали небо над залатанными крышами.

Мордхе стало неловко, что он держится особняком от своих, и он тоже пошел по мосту. Глядел на маленькие домики, узкие проулки. Тут и там шли евреи с сумкой с талесом[55] под мышкой. Открывались лавки с едой. На ставне открытого окна висела табличка с нарисованным сапогом и надписью большими буквами под ним: «Меир Абарбанал». От этого имени стало тепло, сразу представлялся старый Абарбанель[56], который, не желая оставаться при царском дворе, сбежал из Испании, а его имя докатилось до самого Казимежа.

Мордхе взглянул на сапожника через окно. Грузный, обросший еврей сидел и стучал молотком по сапогу. Его длинная борода колыхалась между молотком и сапогом, а он, Мордхе, куда он идет? Что он делает здесь, в Кракове, когда его братья заперты здесь, в узких проулках, и рискуют жизнью, выходя на улицу?

Глава пятаяВокруг Вавеля[57]

Нервы у Мордхе были обострены до предела, на него нахлынули чувства, которых он раньше не испытывал.

Какими практичными должны быть евреи, если, где бы они ни находились, даже на самом дне бездны, они вбивают сваи в воду и думают, что осели здесь навсегда?

Над Казимежем возвышались башни Вавельского замка. Вот так же в течение сотни лет польская культура господствует над жизненным укладом еврейского гетто, держа сгрудившиеся домики в тени и в страхе.

Польские короны, выкованные евреями, святые иконы итальянских эпигонов, польские короли, кто с первой женой, кто со второй, кто с обеими женами и с детьми покоились под сводами замка, словно в просторных королевских опочивальнях.

Не хватало только трепетного слова взамен разрушенным ешивам, и, пока пламенные речи Мицкевича или Норвида не превратятся в меч, евреи могут и дальше вбивать сваи в воду, но чудо обязательно произойдет — человеческое слово, божественное слово всегда будут противостоять мечу.

Вбитые сваи не уплывут, даже если опустить их в бездну, а огромный Вавельский замок не может тягаться с убогим Казимежем.

Варвары могут прийти со всех четырех сторон и предать Вавель огню, но Ванда и Кракус[58] будут и дальше спокойно спать под горой пепла и ждать какого-нибудь Норвида, способного воскрешать мертвых, никто не может отнять его у Польши.

День был в разгаре, когда Мордхе вышел из гетто. Ему было неловко за то, что оставил Вержбицкого одного на вокзале. Несколько человек чинно бродили по залам, останавливаясь перед каждой картиной, перед каждой скульптурой.

Австрийские полицейские стояли по углам залов и наблюдали за людьми. Австрийский орел вместо польского гордо висел над входом.

Враг вошел в Вавель, пронзил белого орла, а сыновья и дочери смотрели, как орел истекает кровью.

Враг водрузил в храме римского орла. Была пора жатвы. Народ побросал серпы, оставил урожай на полях, и десятки тысяч мужчин, женщин, детей отправились к прокурору просить не осквернять Божий дом. Народ осаждал дворец днем и ночью. Прокурор никак не мог избавиться от этих людей, поэтому он послал армию, вооруженную саблями, чтобы истребить их всех до единого, если они не разойдутся.

Больше двадцати тысяч голов потянулись к обнаженным саблям:

— Или вынеси римского орла из храма, или уничтожь нас! Мы не можем жить с окровавленным сердцем!

Вержбицкий шел навстречу Мордхе вместе с лохматым юношей:

— Как ты здесь оказался, Юшка?

— Я встретил на вокзале Боймфелда, вы не знакомы? Это мой школьный приятель, знакомьтесь. Что скажешь, Алтер, про Вавель? Тот, кто это увидел, никогда не скажет, что Польша родилась под забором и у нее нет никакой культуры.

— Верно, Юшка, верно!

— Все носятся с парижским Пантеоном, — отозвался Боймфелд. — Но что он по сравнению с Вавелем? Как новоиспеченный шляхтич рядом с потомственным графом.

— Алтер, а ты был в Смоче яме[59]? — спросил Вержбицкий.

Боймфелд перебил Алтера, он говорил, глядя прямо перед собой, будто выступал перед публикой:

— Это редкое зрелище, Смоча яма, я имею в виду. Она напоминает человеку о днях творения. От грубых каменных арок дух захватывает, они напоминают о бездне, извергающей пламя. Черное пламя окаменело по велению Господа: «Стань камнем!» — и пропасть повисла над пропастью. В глубине виднеются искаженные лица, застывшие руки и ноги, которые многоголовое чудовище утащило к себе в пещеру.

— А теперь, — улыбнулся Вержбицкий, — туда приходят флиртовать влюбленные пары.

Звон сотряс воздух. Проехал ксендз. Прохожие упали на колени в снег.

Боймфелд склонил уставшую голову, словно хотел встать на колени, и перекрестился.

— Я думал, вы еврей, — сказал Мордхе удивленно и тут же пожалел об этом.

— Я еврей по рождению, — ответил он гордо, как будто ждал этого вопроса, — но я не могу представить себе Польшу без католицизма. Еврей поляк — это абсурд. Обе культуры, еврейская и польская, истощились и перестали приносить плоды. Нужно их объединить, как это делают франкисты. Необходима новая кровь, чтобы родился новый польский гений, который превзойдет мицкевичей и словацких, рожденных франкистским движением.

— Разве они еврейского происхождения? — Мордхе от удивления вытаращил глаза.

— И Мицкевич, и Словацкий — евреи по материнской линии.

Возле Вавеля в поле показалась полиция. Боймфелд горько улыбнулся, давая понять, что не хочет попасть в руки австрийской полиции, сгорбился, засеменил, как ученик ешивы, и исчез.

— Кто он?

— Крестившийся еврей.

— Это я вижу.

— Ученик Товяньского. Я встретился с ним в Париже, где он читал лекции о каббале.

— А что он здесь делает?

— Агитирует против восстания.

Мордхе взглянул на Казимеж. Сгрудившиеся домики-развалюхи давили на него своими стенами, его тело чувствовало гнет жесткой каменной земли. Кто прав?

Всадники выстроились вокруг Вавеля в две шеренги и следили, чтобы дорога к открытым воротам оставалась пустой. Полицейские с шашками наголо вели двадцать юношей в польских мундирах. Юноши шестнадцати-семнадцати лет кто без шапки, кто без пальто шли парами.

— Это же наши?

— Наши!

— Где их поймали?

— Кто знает?

— Под Меховым.

— Их ведут в тюрьму в Вавель?

— Их ведут пороть!

— Что?

— Что слышали!

Отцы, мрачные поляки, перепуганные евреи в штраймлах шли, понурившись, словно на похоронах. Правительство воспитывало отцов, приказав им смотреть, как порют их плохих сыновей и делают из них хороших граждан.

Полиция стала зазывать собравшуюся публику. Толпа попятилась назад, и за несколько минут квартал опустел, словно вымер. Из боковых ворот время от времени выглядывали люди, осторожно осматривались, озирались в нерешительности и тихонько пробирались в замок.

Сердце кровью обливалось. Мордхе не слушал, как Вержбицкий бранится, сыплет проклятия на каждом шагу, перед его глазами, полными слез, еврейские юноши проходили через легендарные ворота. Когда это было? И зачем еврейских детей ведут на порку? По колено в крови бежит человек встречать конец света, о каком спасении может быть речь, если сам Бог не может даровать евреям Землю Израиля без войны? И если без крови пришествие Мессии невозможно, кому нужно такое спасение?

— Куда мы идем, Алтер?

— Обернись.

— Что это, синагога?

— Старая синагога.

Железные ворота были открыты. В углу стоял еврей и молился. Слова, раздававшиеся в холодной тишине синагоги, были отчетливо слышны. Служка сидел у открытой коробки и пересчитывал свечи.

Женщина с развевающимися, как крылья, кончиками цветного платка, размахивая руками, вбежала в синагогу и устремилась к орн-койдешу[60].

Пустая синагога со стрельчатыми окнами наполнилась плачем. Мать молила Бога у открытого орн-койдеша, чтобы он послал ее ребенку выздоровление.

Служка с гусиным пером стоял у выхода. Еврейка положила монету, и служка написал ей записочку.

Напротив синагоги между голыми деревьями виднелось маленькое кладбище. Из трещин на надгробии Рамо[61] торчали записочки.

Мордхе рассказал Вержбицкому, как люди приходят к могиле Рамо со своими горестями. Вержбицкий посмотрел на старое кладбище, на ряд могил, в которых лежала семья Рамо, и вздохнул:

— Давай оставим записку.

Мордхе дал ему блокнот. Вержбицкий нарисовал могендовид и принялся писать по-польски:

— Святой Рамо, я, больной поэт из больного арийского народа, кланяюсь тебе, я благоговею перед твоим языком, на котором ты жил и творил. Это язык, которому не нужны посредники, на нем можно напрямую обращаться к Богу. У греков и римлян были посредники. По-древнееврейски Бог говорил с праотцами, с пророками. Помоги мне! Я хочу помочь своим братьям преодолеть изгнание. Помоги бедному певцу, святой Рамо, святой ребе.

Он поклонился перед могилой, положил записку и молча ушел вместе с Мордхе.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ