1863 — страница 3 из 4

ВОССТАНИЕ

Глава перваяГраф Комаровский

Первого марта после полудня помещичьи сани с двумя пассажирами пересекли границу в Бадане. Поля, тянувшиеся по обеим сторонам дороги, сменились лесом. К вечеру сани остановились.

Вокруг избы, обшитой тесом, царила суета. Разгоряченные лошади не могли стоять на месте, они расшвыривали копытами снег и крутили мордами в упряжи. Шея потянулась к шее, и жеребец укусил кобылу. Заливистый смех раскатился между деревьями, пронесся где-то по пустым полям, где живет нечистый, и отозвался страхом и беспомощностью.

Люди приезжали, уезжали, стараясь не шуметь, протоптанная дорожка к избе блестела темным серебром. В избе у маленького стола над картой склонился граф Комаровский. Из-за холода он не мог долго сидеть на месте. Время от времени он поднимался из-за стола, шагал взад-вперед, и его тело немного согревалось, а темные мысли становились светлее.

Комаровский провел здесь уже три недели, занимаясь поставкой рекрутов для новой армии Лангевича.

Он устал. Много дней подряд он работал по восемнадцать-двадцать часов в сутки, стараясь ничего не упустить, сердился, что ничего не готово, и если бы не верил в чудо, то давно уехал бы из леса.

Сам будучи солдатом, Комаровский понимал, что плохо спланированное выступление двадцать второго января провалилось.

Сотни пунктов, в которых поляки, согласно плану, атаковали русских, в одно мгновение на его глазах были потеряны. Везде одно и то же: заброшенные города, деревни. Ни душевного подъема, ни четкого плана. Каждый командовал своими солдатами по своему разумению. Оставалась надежда только на Плоцк. Все-таки там был Падлевский со своими идеями о великой Польше. Поэтому о других населенных пунктах просто-напросто позабыли.

Первую ночь восстания Комаровский уподоблял в своих мыслях огромному орлу, который сражался что было сил. Потом он утомился и в изнеможении упал на землю.

Комаровский немного согрелся. Он уже не чувствовал себя солдатом, не сидел в холодной избе и забыл, что на дворе первое марта и не сегодня-завтра он окажется у Лангевича. Перед его мысленным взором вставали польские земли. Он больше не смеялся над сотней фантазеров, мечтавших о том, что темной ночью двадцать второго января русские офицеры, сочувствующие Польше, раздадут солдатам холостые патроны. Он забыл, что городские и сельские жители разобщены, и, как тысячи его единомышленников, был исполнен смешных и наивных мечтаний вроде таких, что жердь начнет стрелять, коса пойдет в атаку, а охотничье ружье будет метать ядра.

Выстраданные идеи миллионов поляков настолько овладели его сознанием и придали ему сил, что измученный голодом и недосыпанием Комаровский чувствовал себя молодым. Голубые глаза, светлая борода, красивые белые зубы — его вид наполнял холодную избу радостью.

В дверь постучали.

Очнувшись, он остановился посреди комнаты, положил руку на пистолет, вспомнил, что должен отправить последнюю партию в Гощу, и крикнул:

— Войдите!

Комаровский расцеловался с Мордхе и с Вержбицким и сердечно приветствовал их:

— Проходите, пожалуйста!

Он поставил на стол бутылку водки, достал тарелку с колбасой:

— Грейтесь, панове! Были трудности на границе?

— Все в порядке.

— Кагане предупредил меня, что вы должны приехать.

— А где он?

— Он в Гоще. Завтра, с Божьей помощью, мы тоже там будем.

Мордхе выпил, закусил колбасой, и, когда немного согрелся, ему вдруг стало не по себе.

Его охватила грусть, он замолчал, и чем больше он старался понять, что с ним происходит, тем больше путались его мысли.

У окна остановился всадник. Вскоре в двери появился пожилой мужчина в фуражке с закрученными вверх усами. Лицо было искажено от мороза, глаза слезились.

— Где хлопцы, Стах? — спросил Комаровский.

— Несчастье, пане полковник, несчастье!

— Что случилось?

— Священники не хотят отпускать грехи.

— Что? — Голубые глаза графа вспыхнули.

Мордхе никогда раньше не видел, чтобы Комаровский так смотрел. Путаница в его голове превратилась в петлю, которая с легкостью развязалась. На мгновение его жизнь вспыхнула, затем погрузилась во мрак, и в темноте высветился образ Фелиции. Где она теперь?

Перед глазами проносились льдинки, далекие незнакомые звуки окружили его и шептали, что это игра с дьяволом, что враг наступает со всех сторон и что оружие надо держать наготове.

Мордхе старался заглушить эти звуки, утопить их в собственной крови, в крови тысячи других поляков, пожертвовавших собой ради Польши.

Он страдал, что не верил в собственные силы, злился на отсутствие стойкости, стыдился навязчивой мысли, твердившей: некому будет даже сообщить родителям, где он лежит.

Мордхе схватил бутылку, стал пить прямо из горлышка и услышал слова крестьянина:

— …Пане полковник, это моя вина… хлопцы попросили отвезти их в церковь. Сказали: «Мы идем воевать, никто не знает, доживет ли до завтра, хотим исповедаться, хотим, чтобы священники отпустили нам грехи».

— Хорошо, отвези их в церковь!

— Я отвез, пане полковник.

— Так чего тебе надо?

— Священники не хотят отпускать грехи.

— Почему?

— Я не знаю. Они твердят, что настоящим католикам нельзя идти воевать.

— Так где же они? — Голубые глаза снова полыхнули, как спички.

— Не хотят уезжать из церкви, говорят, что без отпущения грехов никуда не пойдут.

— Позвольте мне, граф. — Вержбицкий задрожал от негодования.

Не дождавшись ответа, он схватил Мордхе за руку, и все трое вышли из избы.

Они сели на лошадей, Стах показывал дорогу. Вержбицкий то и дело проверял пистолет:

— Я их расстреляю! Всех расстреляю! Сравняю церковь с землей!

Стах ехал впереди, привставал в седле, он срезал дорогу, присвистывал, крутил замерзшие усы. Его смущало, что он, улан 1831 года, едет вместе с двумя сопляками, которые наверняка принимают его за городского сапожника.

Он поравнялся с Мордхе и Вержбицким и резко сказал:

— Мы устраиваем засады, нападаем на врага, словно убийцы… А как выглядят наши солдаты? Как попало… Вытаскивают крестьянина из кровати, дают в руки косу — иди воюй!

— А в тридцать первом году было по-другому? — улыбнулся Мордхе.

— Э, пане, пане, в то время мы ни в чем не уступали врагу, мы шли в бой с песней… Наши мундиры, кони — все сверкало! А теперь мы болтаемся по полям, по лесам, как цыгане, и уж если заноем, так у солдат сразу руки опускаются. Тогда было лучше, панове, веселее…

В стороне, среди дубов показалась церковь. За ней тянулись беленые дома, заснеженные кресты маленькой церкви вырисовывались на сером небе.

Народ у входа посторонился и пропустил всадников.

Вержбицкий передал поводья Стаху и скрылся вместе с Мордхе за железными воротами церковного двора.

В темной церкви царила суета. Молодые крестьяне стояли на коленях, упрашивая упрямых священников и церковную братию, целовали их длинные рясы. Другие, видя, что ничего не помогает, угрожали:

— Мы отсюда не уйдем!

— Мы идем сражаться за Польшу!

— За нашу страну!

— Мы хотим исповедаться!

— Пусть ксендзы сжалятся!

— Я оставил жену и детей!

— Вы должны отпустить нам грехи!

— Вы должны!

Мордхе смотрел на измученных священников, на дородную лицемерную церковную братию, которые стояли среди толпы с вытаращенными глазами, наставляли паству и призывали крестьян разойтись.

Вержбицкий подошел к священникам, словно тень:

— Что ж вы делаете, святые отцы? Польский народ вас никогда не простит, никогда! Это преступление!

— «Не убий» — одна из десяти заповедей, — перекрестился высокий изможденный священник с большими голодными глазами.

Со всех сторон остальные подхватили его слова:

— Не убий!

— Не убий!

— Не убий!

Эти два слова, выплывшие из темного угла, закачались над головами, словно тяжелый колокол, и церковная братия повторяла их, как тайное заклинание, способное защитить от несчастья.

Один священник, маленький, толстенький, с полным свежим лицом, засунул большие пальцы за слабо затянутый пояс, внимательно поглядел на остальных братьев, будто антиквар, осматривающий старую картину, и его гладкая речь полилась внушительно и уверенно:

— Какое отношение имеем мы, духовные лица, к государству? Если сейчас есть надежда, что католицизм станет мировой религией и получит власть над миром, то они со своей свободной Польшей разрушают эту надежду. Товяньский прав, выступая против горячих голов! Какое место займет Польша среди таких монстров, как Россия, Германия и Австрия? Прежде чем Польша встанет на ноги, ее снова разорвут на части! Да, выступить во имя католицизма, это мне понятно! Чтобы сто миллионов русских стали католиками! Но им захотелось свободной Польши, чтобы ею правил какой-нибудь невежда! Мы, духовные лица, должны и будем этому противостоять!

Шум нарастал. В церкви стоял запах ладана, больше похожий на запах тлена.

Глаза Вержбицкого засверкали, на губах выступила пена, лицо исказилось, словно от боли, он не говорил, а кричал:

— Но когда поляк идет в русскую армию, идет убивать своих братьев, поляков, его не наказывают? Ему вы отпускаете грехи, да? Какие вы поляки, какие из вас пастыри? Вам должно быть стыдно, отцы! Вы дрожите за собственную шкуру! Не хотите понять, что если не будет польского народа, то не будет и польских ксендзов! Что вы молчите? Отпустите бедному крестьянину грехи, дайте исповедаться!

— Никто не имеет права нам приказывать! — Босой священник, кожа да кости, поднял крест, висящий у него на груди.

— Никто не имеет права вмешиваться! — отозвался другой.

— Не забывайте, что вы находитесь в церкви! — сказал третий, закрыл книгу и стукнул кулаком по деревянной кафедре.

При этих словах граф Комаровский подошел к толпе. Его продолговатое лицо побледнело, растрепанные волосы прилипли ко лбу. Он протянул руки к священнику, замер на мгновение с отчаянием в глазах и, как Савонарола, стал метать гром и молнии:

— Я предам церковь огню, слышите? Огню! Сравняю с землей! Что вы молчите? Вы поляки? Отцы! Я сожгу вас заживо!

Его откровенная речь посеяла в полутемной церкви такой страх, что перепуганные священники стали переглядываться, попятились к боковым дверям и принялись оправдываться:

— Это не наша вина!

— А чья же?

— Настоятель не велел.

— Где он?

— У себя!

Совсем юный священник с большими наивными глазами повел Комаровского в каменное здание за церковью.

— Чем вы здесь живете? — спросил Вержбицкий у священника.

— Подаянием.

— Лучше бы сняли рясы да помогли выгнать русских…

Священник стыдливо поднял наивные глаза на Вержбицкого и смущенно опустил их.

— Где это слыхано? — кипел Комаровский. — Польские священники…

— В этом виноват краковский епископ, — тихо сказал священник и с опаской оглянулся.

— Какое отношение имеет краковский епископ к этой церкви?

— Раньше он был ее настоятелем, — разговорился священник, — дружил с Пашкевичем.

Мордхе было трудно представить, что церковная братия, живущая на подаяние, может быть так богата.

Между бархатных диванов сновали священники со строгими лицами и поглядывали на незнакомцев, потревоживших их покой. Беленые печи пыхали жаром, придавая благородный вид полным щекам и пухлым рукам. Священники в легких подпоясанных рясах сидели над старыми латинскими книгами в кожаных и деревянных переплетах, играли кончиками поясов и размышляли. Другие, с гусиными перьями в руках, делали пометки и переписывали книги. В их длинных рясах, в полных женственных лицах, в их лености было что-то восточное, чуждое славянам.

Широкие комнаты с гобеленами на стенах, со старыми иконами больше напоминали музей, чем церковь. Из дальней комнаты доносились звуки органа, стекла слегка подрагивали, и звуки расплывались в фалдах ряс, лежавших на бархатных диванах.

Священники с опущенными головами тихо бродили по комнате, обходя незнакомцев, как нечестивцев, переговаривались и исчезали в боковых дверях.

— Настоятель не может вас принять, — растерянно сообщил молодой священник с наивными глазами. — Но он приказал допустить крестьян до исповеди.

Они отправились к выходу.

Вержбицкий остановил Комаровского и показал ему на стену, где висела картина в тяжелой раме. Комаровский задумался на мгновение, вскочил на диван, над которым висела картина, и, не обращая внимания на протесты братии, вырезал ее из рамы карманным ножом.

— Что вы делаете, люди?

— Караул!

— Церковь закроют!

— А нас выгонят на все четыре стороны!

— Отдайте аббату! — крикнул Комаровский братии.

— Что он прячется?

— Люди врываются в чужой дом и хозяйничают в нем. — Священник задрожал от злости. — От таких людей нужно прятаться!

— Если это чужой дом, — ответил Вержбицкий, — то аббат больше не «отец» и, конечно, не «наш»!

Комаровский, который стоял на диване с портретом Пашкевича в руках, внезапно спрыгнул, подошел к священникам, так что они даже отпрянули, и начал:

— Вы знаете, когда враг обстреливал дворец, Пий Девятый не вышел с крестом к революционерам, не попросил их прекратить во имя Господа! Если бы он вышел, революционеры точно опустились бы перед ним на колени, и даже если бы Пий был сражен их пулями, он бы тут же воскрес, явив свою святость… Но он не вышел, спрятался в темной комнате и остался жив, и что? Для нас, католиков, он умер!

Комаровский посмотрел на испуганную братию, которая не переставая крестилась, сообразил, что ему не стоило этого говорить — историю с Пием написал ему приятель из Рима, — увидел улыбку во взгляде Мордхе и, обессиленный, вышел вместе с остальными во двор.

Возвращаясь домой, всадники молчали, с тяжелым сердцем, как семья, в которой появился вор. Им не верилось, что в церкви, в святая святых польского народа, завелся враг.

Глава втораяВ дороге

Под вечер, когда отряд уже насчитывал более двухсот человек и собирался тронуться в путь, подъехали телеги с оружием, которое было закопано в лесу.

— Кто умеет обращаться с бельгийскими ружьями?

Откликнулось несколько человек.

— Откройте ящик с ружьями, быстро! Надо поставить охрану возле телег с оружием.

Прежде чем Комаровский закончил говорить, ящик с оружием был открыт. Вержбицкий клял бельгийцев до шестого колена. Взяв ружье, он хотел собрать его, но положил обратно. В стволах не было отверстий, отсутствовали спусковые крючки, не было болтов для крепления приклада.

— Собачья вера. — Стах погладил длинные усы. — Увижу жида, который нас обманул, повешу на месте!

Мордхе почувствовал себя уязвленным. Разве Кагане не возмущался, что посылают брак, разве не призывал контролировать упаковку ружей? А тут приходит какой-то наглец и обвиняет во всем евреев. Обида сменилась презрением к самому себе. Что он здесь делает и какой из него еврей? Будь хоть полный дом гоев, его отец надел бы талес и стал бы истово молиться. А он бы никогда этого не сделал! И кто знает, куда дотошный разум завел бы его, если бы Вержбицкий, проверявший ружья, не произнес:

— Не еврей, Стах, не еврей, это наш брат католик нас обманул!

— Что вы там возитесь? — спросил Комаровский.

— Нас обманули, пане полковник! Смотрите, надо открывать другой ящик!

— Открывайте!

Стража с ружьями в руках ехала возле телег с оружием и снаряжением. Отряд тронулся.

Стемнело. От леса отделились серые тени, спустились ниже и повисли на деревьях. Дохнуло влажным холодом, и стало совсем темно. Узкая просека предстала перед глазами, повеяло сыростью длинного неуютного подвала. В широкой части просеки сквозь деревья проглядывали белые заснеженные поля.

Кто-то в отряде затянул песню. Его тут же попросили замолчать. Крестьяне шли широкими шеренгами, звук их шагов смешивался со скрипом колес и топотом лошадиных копыт. Где-то крикнул олень, тоскливо и монотонно, и, когда крик оборвался, тоска еще долго висела в ночном воздухе.

Лес редел, показалась дорога.

Лошади вышли из леса, встрепенулись и навострили уши. Потом опустили головы и принюхались.

Снег с полей застилал глаза, показался серый всадник.

Порывистый ветер блуждал со стоном между обнаженных деревьев. Черно-серые поля скрывали дорогу.

Лошади заржали.

— Кто это?

— Это священник.

— Да, священник.

Священник сидел на маленькой лошади, держа обеими руками двуствольное ружье, как богобоязненный католик держит свяченую вербу.

— Ты куда? — Стража остановила его в пятидесяти шагах от отряда.

— Братья христиане, отведите меня к вашему старшему!

Подъехал Комаровский и узнал молодого священника с наивными глазами.

— Что нового скажешь, брат?

— Я хочу с вами.

— Будешь солдатом?

— Да, пане.

— А в церкви знают?

— Нет. Я сбежал. Я считаю, что стыдно сидеть за латинскими книгами, когда Польша выступила в поход против врага. — Его наивные глаза горели. — Мы, духовенство, должны были бы идти впереди, но не с ружьем, а с крестом.

Священник, который не привык иметь собственного мнения и беспрекословно повиновался старшим, испугался своих слов, смутился и опустил глаза, как будто стоял перед аббатом. Он был похож на незадачливого ученика на экзамене. Обращаться с ружьем священник не умел, поэтому сказал запинаясь:

— Это ружье валялось в церкви… У вас ведь мало оружия, вот я и прихватил… Я хочу вас попросить только об одном: позвольте мне носить рясу.

— Конечно, вам позволят носить рясу. — Комаровский положил руку на плечо священнику и смущенно обнял его. — Нам нужны священники, если они нас поддержат, то все крестьяне будут на нашей стороне!

Крестьяне были растроганы. Их перестала пугать ночная тьма, исчезли тени врагов — незнакомцев, чужаков, которые могут напасть в любую минуту. Окружив священника, они разглядывали его юное лицо, вглядывались в его наивные глаза, смотрели, как он сидит на маленькой лошадке — человек из другого мира, и не заметили, что стало совсем темно. Луна и звезды исчезли, и, если б не серебристый снег, они не видели бы друг друга.

Влажный воздух царапал горло. Время от времени слышалось лошадиное ржание. Отряд шел час, второй, держась возле леса: в случае вражеской атаки можно спрятаться среди деревьев.

Высокие заснеженные сосны стояли как нарисованные, возвышаясь над густыми елями, которые торчали из-под нетронутого снега, лежавшего между деревьями, словно на свежих могилах.

Мордхе увидел, что рядом с ним едет Комаровский. Пустив лошадь шагом, граф сказал:

— Вы знаете, Алтер, что пан Штрал умер?

— Когда? — спросил Мордхе почти равнодушно.

— Уже почти полгода назад.

— А где мадам Штрал?

— Она в Кракове у сестры.

Они замолчали. Хлопья снега усугубляли тишину, шептали о смерти, скрывающейся за каждым деревом. Черная ночь запутывала дорогу, оставляя человеку пространство в два локтя.

У Мордхе вдруг перехватило дыхание, словно между ним и Комаровским не было воздуха. Он поглядел на усталое, измученное лицо своего спутника и усомнился, что перед ним тот самый Комаровский, с которым он встречался у Штрала. Штрала больше нет. А Фелиция? Мордхе вгляделся в темноту, где только что был Комаровский, и удивился, что его больше нет, только лошадиные копыта проваливаются в мягкий снег. Вдруг лошадь отпрянула назад, в испуге встала на дыбы и так стремительно пронеслась мимо Мордхе, что он почувствовал боль во всем теле, словно Комаровский, тронув лошадь, разорвал связывавшее их пространство.

Он остановился?

Немая тоска исходила от плешивых полей, блуждала между деревьями, сливалась с темнотой, окутавшей небо и землю, и погоняла человека, словно кнутом.

Он плакал?

От обиды человек бежал из города, бежал из деревни, искал прибежища в темноте и плакал, как потерявшийся ребенок.

Отряд остановился. Раздались возгласы:

— Что такое?

— Кто?

— Враг?

Отряд остановил сани, которыми управлял крестьянин в овчинном тулупе. В санях сидела молодая румяная девушка — его дочка. Крестьяне стояли вокруг саней и улыбались девушке, греясь теплом ее взгляда, а она в растерянности моргала, как перепуганный заяц.

— Куда вы едете? — спросил Комаровский.

— Домой, пане начальник.

— Где живете?

— Мы живем в одной миле отсюда, пане начальник.

— Кого-нибудь встретили по дороге?

— Вы же наши, — крестьянин подозрительно огляделся, — так я скажу. У мельницы нас остановили русские, искали оружие.

— Сколько их было?

— Десять солдат, пане начальник. Потом, когда мы свернули направо, то увидели, как они рассыпались по лесу, как мак.

Когда сани пропали из виду и Комаровский приказал свернуть в лес, крестьяне все еще отпускали шуточки, что, мол, и в такой глуши можно встретить красотку.

Неподалеку от лагеря выставили патруль. Мордхе и молодому крестьянину поручили нести вахту в поле.

Шаги постепенно затихли. Крестьяне улеглись в лесу вокруг телег с оружием, и тяжелая тишина спустилась на поля.

Мордхе с крестьянином стояли у дерева и наблюдали за дорогой.

Заморосил дождик, застучал по деревьям, как по стеклу, под ногами стало скользко.

С другой стороны леса, откуда должен был появиться неприятель, донесся сдавленный вой. Вой приближался, нагоняя страх, и внезапно оборвался. Эхо дрожало в мокром воздухе.

— Волк воет, — перекрестился крестьянин.

— Здесь водятся волки?

— Как началось восстание, они стали сбиваться в стаи. Волк, словно холера, ходит без устали за человеком, и как только кто-то упадет или зазевается в поле, он тут как тут! Избави Иисусе от такой смерти.

Мокрая земля чернела из-под снега, после долгой зимы из ее трещин струился пар. Было непонятно, где земля, а где небо. И человек, стоявший между ними, видел только блики света. Он нагибался, и дождь окутывал пеленой его ноги и голову. Мокрые черные стволы деревьев окрасились красным. В поле показались люди. По одному, по двое, группками они приближались со всех сторон, скакали стоя в седле.

— Кажется, это русские. — Ружье в руках крестьянина дрогнуло.

— Это кусты, — ответил Мордхе и тоже почувствовал, как в его руках дрожит ружье.

— Надо доложить. — Крестьянин бросился в лес.

— Это деревья, а не люди, — неуверенно сказал Мордхе и сам не поверил своим словам. — Ты куда? Стой, где тебе велели стоять!

Дождь хлестал, разжигая пожар перед глазами. Поле заполнялось людьми. Ничто не стояло на месте, вокруг дозорных все тряслось и двигалось, а время от времени посреди поля появлялся всадник и устремлялся на них.

— Мы стоим уже больше трех часов, почему нас до сих пор никто не сменил? — спрашивал крестьянин у Мордхе, каждый раз осеняя себя крестом.

Мордхе стыдился своего бессилия, он пытался преодолеть страх и дрожь в коленях. Перед глазами у него крутилось огненное колесо, искрясь, как железный прут под молотом.

Он стоял у дерева, не чувствуя, как земля расплывается у него под ногами и борозды наполняются водой.

Человек, соединявший собой небо и землю, стоял промокший, сгорбленный и чувствовал себя маленьким и ничтожным. Несколько капель дождя упали ему на затылок, молния пронзила позвоночник и ударила в колени. Дождь перестал. Воздух стал теплее.

Над головой в теплом гнезде сидели вороны и издавали утробные, монотонные крики.

— Проклятые, — сплюнул крестьянин и стукнул ружьем по гнезду.

Птицы выпорхнули из гнезда с грозным карканьем, пронеслись низко над землей, и влажный воздух наполнился таким криком, будто их ощипывали живыми.

Утро пробудилось. Синеватые облака тумана разделили небо пополам, обещая, что весна уже не за горами. Полоски рассвета окрашивали снег в лиловый цвет, они пронизывали крону ветвистого дерева, и казалось, что ветки, словно растущие из ниоткуда и висевшие в воздухе, тянулись от скрытого ствола, от спрятанного корня дерева.

Мордхе посмотрел на дерево. Редкие голоса заглушало голодное карканье ворон. Земля стонала, рыдала под ногами, от потрескавшейся почвы доносился запах свежевыпеченного хлеба. Утро заливало красным светом промокшие кусты.

Глава третьяВ Гоще

Отряд остановился в Гоще. Рассвело. Небо над полями стало глубже и ярче, дышало весной.

В долине виднелись слепые хаты, крытые соломой. Старые прогнившие крыши серели на фоне светлого утра, заплата на заплате, а между заплатами недавно покрытая крыша, опаленная солнцем, отсвечивала цветом жженой травы.

В стороне на возвышении располагался старый двор с флигелями. Рослые мазуры[62] с изогнутыми косами, словно привратники, стояли у каждого входа.

Веранда была до отказа заполнена серыми куртками, короткими и длинными саблями и револьверами.

Даль завлекала, окутывала плоские серые поля, покрытые изъеденным подтаявшим снегом, словно облезлой овчиной. Солдаты разошлись по полю. Сотни пар ног разрезали голубой фон: право-лево, право-лево, выстраивали одно кольцо внутри другого, перестраивались в шеренгу и стояли неподвижно, как разноцветные клумбы.

Даль завлекала, а поле одевало шляхтичей в белые краковские мундиры, мазуров с косами через плечо — в цветные одежды, пехотинцев с тяжелыми охотничьими ружьями — в короткие бельгийские красные рубашки гарибальдийцев, зуавов[63] — в красные фески с черными кисточками, на флагах виднелись белые кресты и орлы.

Издали сверкали косы, заслоняя лес. Лес за лесом. Лошади шли галопом, расшвыривая землю копытами, а всадники рассекали воздух блестящими саблями.

И над всем этим стоял шум, словно в кузне, он был похож на далекий гром, раздавался со всех сторон, будто кузнецы собирались взорвать долину.

Радостный Вержбицкий шептал Мордхе:

— Кто бы мог подумать? Польская армия! С такой армией можно встретить врага, а не нападать с тыла, кусать, как собака, и пускаться наутек.

Граф Комаровский объезжал лагерь на своей белой кобыле, оглядывал марширующие шеренги рекрутов и говорил, будто упрашивая:

— Правой, правой, хлопцы, вот так! Солдат должен уметь маршировать!

— Кто это? — спросил один.

— Генерал.

— Поляк?

— Нет, русский, — шепнул рослый мазур другому.

Вержбицкий, улыбаясь, повернулся к Мордхе и показал на шеренги солдат:

— Видишь красные фески с черными кистями? Ближе к лесу. Это наши, зуавы.

К ним спешил пожилой унтер-офицер с животом, похожим на барабан. Саблю он держал впереди, чтобы не поранить себе бока. Подойдя ближе, он встал на цыпочки, так что его живот раздулся, как кузнечный мех, и молодецки отдал честь Комаровскому.

— Генерал Лангевич прибыл.

Солдаты вытянулись по струнке, шеренги подровнялись. Комаровский выехал в поле, навстречу Лангевичу, и остановился, держа в руке саблю.

Солдаты шевелились, переступали с ноги на ногу и вдруг замерли, затаив дыхание, будто собирались перепрыгнуть через овраг.

Из двора вышел Лангевич, невысокий, с черной стриженой бородой и темными проницательными глазами. Сабля небрежно висела поверх короткого сюртука, отделанного тесьмой. Цветная лента, туго натянутая через плечо, переливалась во время ходьбы. Он шел в окружении адъютантов штаба в новых ладных мундирах, обилие золота и серебра резало глаза.

Комаровский отдал честь. Лангевич подал ему руку и поприветствовал отряд.

— Да здравствует генерал!

Лангевич взял Комаровского под руку и прошел между шеренгами. Он осмотрел рослых мазуров, указал Комаровскому на жерди, которые рекруты держали в руках вместо ружей, однако никакого замечания не сделал. Его продолговатое лицо было серьезным.

— Как дела, Краснопольский? — Лангевич вдруг остановился и поздоровался с юношей в пенсне и красной рубашке, которого учил в военной школе.

— Спасибо, генерал!

Свита подалась назад, чтобы посмотреть, с кем разговаривает Лангевич. Слышались то польские, то французские фразы. Молодой адъютант с девичьей стройной фигурой шел рядом с Чаховским. Чаховский, с рыже-коричневыми волосами цвета обожженного кирпича, вызывал трепет и уважение. Длинные усы, жилистая шея подрагивали, а пронзительный взгляд мог пригвоздить на месте любого человека.

— Вы наверняка голодные, хлопцы? — внезапно спросил Лангевич у отряда.

— Да здравствует генерал!

Когда Лангевич со свитой удалились, отряд разошелся по полю.

Несколько человек окружили Краснопольского. Им хотелось узнать, какое отношение тот имеет к генералу. Краснопольский насвистывал пошлую французскую песенку, не пускаясь в объяснения, чем еще больше заинтриговал солдат.

Подошел Мордхе.

— Да, пане Алтер. — Краснопольский снял красную шапку, и его нос с горбинкой стал острее. — У нас здесь весь Коцк. Кагане служит в штабе, Комаровский — с нами, вы, я, не хватает только мадам Штрал…

— Привезли чан с водкой, сумки с хлебом и корзины с колбасой.

Оголодавший народ, позабыв об усталости, набросился на еду и болтал без умолку:

— Кто этот адъютант с девичьим лицом?

— Что случилось с Чаховским?

— Это адъютант Лангевича.

— Да я знаю.

— А что спрашиваешь?

— Это девушка?

— Девушка?

— В штабе, наверное, весело!

— Я по ногам понял, что это девушка.

— Закрой рот!

— Здесь, братец, не Россия, здесь я могу говорить, что хочу!

— Пусти других!

— Эй, дай глотнуть из чана, подвинься, Франек!

— Что это за рубашка у очкарика?

— Это итальянец.

— Говорят, они отлично сражаются!

— Я бы с ним потягался, — сказал рослый мазур.

— Говорят, что сам Гарибальди стоит с армией под Краковом.

— Кто такой Гарибальди?

— Дай другим горло промочить, что ты, Франек, загородил чан, как забор?

— Дашь папиросу?

— На, для тебя не жалко!

Девушка в красной рубахе с подоткнутым подолом прошла мимо с двумя ведрами молока.

— Магда!

— Магдочка!

Два краковчанина в узких сапогах преградили девушке дорогу:

— Мы донесем молоко для паненки… Где живет паненка? Там, в хате?

Девушка смущенно посмотрела на юношей. Ее светлое круглое лицо зарделось, словно восходящее солнце, и не успела она и слово сказать, как солдаты взяли ведра у нее из рук и пошли с гордым видом, будто не девушку вели домой, а пленного врага.


Когда чан с водкой опустел, в сумках не осталось ни крошки, солдаты сыто облизывались, а унтер-офицеры начали распределять рекрутов по группам: пехота с ружьями, с косами и кавалерия. Группы увели одну за другой.

Зуавы, человек шестьдесят, стояли по трое в ряд. Они были исполнены решимости и нетерпеливо ждали, когда их отправят в полк. И когда унтер-офицер крикнул глубоким грудным голосом «Ма-арш!», послышался ритмичный стук новых сапог.

Они пересекли двор, обогнули деревню, и на востоке показался большой черный флаг с белым крестом.

Комаровский ждал. Он стоял рядом с полковником Рошбрюном, невысоким брюнетом. Под гладкой кожей лица и рук было видно движение мускулов. Умные, глубоко посаженные глаза внимательно следили за ситуацией, а в испанской бородке пряталась улыбка.

Рекруты гордились Рошбрюном, они были наслышаны о его подвигах под Меховым. Мордхе старался избавиться от навязчивой мысли, что этот француз похож на алжирского еврея.

Рекрутов выстроили по одному в узкую, как кишка, колонну. Рошбрюн осматривал каждого солдата по отдельности, говорил быстро, не заботясь о том, что ни крестьяне его не понимают, ни он их.

Крестьяне по большей части молчали, а если и переговаривались, то шепотом, прислушиваясь к гомону вокруг: французский, итальянский, венгерский и даже немецкий. Польского почти не было слышно.

Рошбрюн радовался каждому солдату в мундире и с ружьем и все время повторял: «Мы прогоним русских!» А если попадался рекрут в штатском и с жердью в руке, он быстро проходил мимо, крича помощникам:

— Каждому по феске!

Всем раздали красные фески с черными кисточками. Крестьяне выглядели как на маскараде, крутили головами, будто шапки мешали им, и каждый раз, когда на глаза падала черная кисточка, глупо улыбались.

— Под команду унтер-офицеров! — разнесся по полю хриплый голос, похожий на звук треснувшего колокола.

Началась беготня. Крестьяне бежали то вправо, то влево, разбивались на группы, но тут зазвучали трубы, возвестив, что занятия закончились, настал полдень.

Мордхе пошел искать Кагане. Он бродил среди солдат и лошадей, то и дело натыкаясь на патрули. Ему казалось, что в армии Лангевича десятки тысяч человек.

Воздух был прозрачным. Дым из-под котлов поднимался вверх и ниточкой зависал в воздухе. Промерзлая земля днем начала таять, она трескалась и глотала остатки снега. Сквозь резкий запах лошадей, раздражавший ноздри, время от времени веяло ароматом свежевыпеченного хлеба, доносившимся от потрескавшейся почвы.

Штабных во дворе не было. Мордхе удивился, что его пропустили в здание. В узкой длинной комнате собрались несколько адъютантов в овечьих шапках. Они сидели за столом, на котором лежали колбаса, хлеб, револьверы, печати, стопки бумаги и карты.

Мордхе отдал честь. Адъютант зевнул в ответ:

— Что тебе нужно?

— Мне нужен адъютант Кагане.

— Он в среднем штабе на позиции. — Адъютант слез со стола и развалился на стуле.

Мордхе вышел, спросил, где находится штаб, но никто не знал. Одни отправляли его направо к лесу, другие — налево, к дому ксендза. Солдаты шли со всех сторон к дороге на Краков. Мордхе последовал за ними. Навстречу попалось знакомое лицо. Мордхе улыбнулся, но никак не мог вспомнить, как зовут этого человека.

— Вы меня не узнаете, пане Алтер?

— Блум!

— Здесь меня больше не зовут Блум, — поклонился он Мордхе. — Мое имя — Леон Финкельштейн, английский подданный, поставляющий Польше оружие.

Во время разговора низкорослый мужчина напыжился и выпятил подбородок, стараясь выглядеть посолиднее.

— Что значит «английский подданный»? — спросил Мордхе.

— Так удобнее, пане Алтер, легче ездить, границы для меня открыты, а оружие прибывает на каждом поезде, и не только оружие — посылают седла, сбрую, патроны. В Париже надо мной смеялись, подозревали, что я принимаю помощь и от красных, и от белых. Блум всегда проливал кровь за Польшу и готов проливать дальше!

— А как вы стали гражданином Англии?

— В этом-то весь фокус, пане Алтер! Еврей всегда выкрутится! Ну, увидимся, я спешу, надо обсудить один вопрос с генералом Лангевичем. Не сегодня завтра придут новости, важные новости, пане Алтер, а пока надо держать язык за зубами.

Блум выпятил впалый живот, поднял подбородок и с видом дипломата деловито засеменил прочь.

Мордхе улыбнулся и направился к дороге, на обочине которой стояли узкие еврейские телеги, запряженные одной лошадью. На телегах громоздились лавки с провиантом, питейные стойки, ювелирные лотки. Солдаты крутились вокруг телег, покупали, продавали, надевали на себя часы, цепочки и золотые кольца. Они пили пиво и вино стоя, прямо из бутылок, закусывали селедкой и колбасой и проматывали все до последнего гроша.

Полька с двумя красавицами дочерьми составляла евреям конкуренцию. Красотки продавали свежий хлеб с колбасой, а мать бродила взад-вперед с золотыми и серебряными крестиками в руках и делала вид, что не замечает, как дочери сидят в обнимку с солдатами и получают больше денег за поцелуй, чем за хлеб с колбасой.

Посреди дороги появились трое нищих с сумами. Калека с костылем уверенно шел впереди, будто был лично знаком с начальником штаба. Мордхе удивился и спросил:

— Что вы здесь делаете, евреи?

— Что ваша кавалерия не разведает, разведаем мы, — добродушно ответил еврей с бледным лицом.

— Что ты имеешь в виду?

— Мы работаем в штабе, приносим надежные сведения, — сказал бледный нищий.

— Вам за это платят?

— Нам платят, а тот с костылем работает бесплатно.

При слове «шпион» Мордхе всегда представлял себе худого высокого человека, двуличного и скользкого, как пиявка, а тут он увидел нищих евреев с наивными голодными глазами, увидел самоотверженного нищего с костылем, и это слово больше не казалось ему обидным, а, напротив, вызывало уважение.

За домом ксендза показался штаб. В нарядных, ладно сидящих мундирах, с короткими и длинными саблями прохаживались адъютанты. Среди них были Лангевич, Чаховский, Езиоранский и два ксендза.

Элегантные адъютанты, некоторые в полной амуниции, странно смотрелись в боевой обстановке и выглядели так, будто захватили королевский дворец.

Мордхе поискал Кагане среди адъютантов, не нашел, и, как только обернулся, Кагане обнял его:

— А я тебя с полудня ищу, был у Комаровского… Такая армия тебе и не снилась, а такой штаб тем более. Если уж диктатор, то все должно быть как у людей. У Наполеона есть штаб, у Александра Второго есть, почему не быть у Лангевича?

— Значит, диктатором станет Лангевич? — спросил Мордхе и тут же вспомнил слова Блума о том, что не сегодня-завтра в штабе ждут важных новостей.

— Иначе зачем ему сидеть здесь, в долине, — воскликнул Кагане и даже присвистнул от волнения, — где позиции открыты с четырех сторон и достаточно удачного маневра одного русского полка, чтобы отбросить нас за австрийскую границу? Лангевич, рассчитывая на русскую неповоротливость, сильно рискует… Десять раз повезет, а на одиннадцатый — не выйдет! Знал бы ты, Мордхе, — Кагане взял его под руку и направился в поле, — знал бы ты, что тут творится! Кроткого и мрачного Лангевича поддерживают все реакционные силы! Противники восстания желают его смерти, считают Мерославского и его последователей коммунистами, которые хотят освободить крестьян и погубить шляхту. Что там реакционеры! Даже красные! Для простодушных красных Лангевич — носитель новой идеи, а для белых — единственный человек, который способен выгнать из Польши Мерославского и дискредитировать его идею освобождения страны. Все, что происходило при разделе Польши, повторяется в деревне Гоща. Каждый хочет быть диктатором. Все — от Лангевича до Езиоранского. Польшу приносят в жертву собственным амбициям. Это не штаб, а клубок интриг, каждый делает, что хочет. И я боюсь не сегодня завтра здесь разыграется комедия, достойная фигляров, а не солдат.

— А у Мерославского есть в штабе единомышленники? — спросил Мордхе.

— Мало. Братья Косаковские, я и еще некоторые. Среди зуавов их больше — дети французских эмигрантов, студентов и просто революционеров.

— А сам Лангевич?

— Графы, понаехавшие в Гощу, совсем задурили ему голову. Постоянно прибывают иностранные корреспонденты, что-то пишут, фотографируют штаб, а богатые жены, чьи мужья сбежали от восстания и не пожелали его поддерживать, искупают мужнины грехи собственным телом и днюют и ночуют в штабе.

— Кажется, среди адъютантов есть женщина? — перебил его Мордхе.

— Ты о Пустовойтовне[64]? Тут другое… Эта польско-русская девушка сражается за угнетенную Польшу. Если Лангевич не падет жертвой интриг, бушующих вокруг него, так это только благодаря ей. Все в штабе влюблены в нее, от Лангевича до Чаховского, но мне кажется, что ей нравится Чаховский, хотя и старик! Ему достаточно натянуть вожжи, и даже самым необузданным лошадям не вырваться! Да ты сам увидишь!

— Я его видел, — ответил Мордхе.

— Разве он не похож на казачьего атамана? — Кагане внезапно остановился. — Я часто думаю, что, если бы не восстание, у нас бы не было чаховских, Пустовойтовны. Социальные потрясения поднимают их на гребень волны, высвечивают личности.

— Для интриганов это тоже благодатное время, — вставил Мордхе.

— Они долго не задерживаются, — улыбнулся Кагане. — Помнишь в коммуне юношу с моноклем, как же его звали?

— У кого там не было монокля?

— Я имею в виду того, что надоедал Терезе.

— Граф Грабовский?

— Да, он ни с того ни с сего появился в штабе, заявил, что он красный и ведет двойную игру! Вот увидишь, этот аферист нас всех скомпрометирует, стыдно будет людям в глаза смотреть!

— Так что ты молчишь?

— А что я могу сделать, если он приехал с бумагой из Варшавы? Только держать язык за зубами и подчиняться. Завтра у нас совет, весь штаб будет решать, учреждать диктатуру или отказаться от нее… Может, поставлю завтра этот вопрос. Я, наверное, зайду вечером.

Они попрощались. Мордхе шел по замерзшему лугу, его больше не удивляло, что человек, торгующий собственной душой, тащит на своих плечах груз, который с каждым днем становится все тяжелее.

Глава четвертаяВокруг огня

Вечер ложился пятнами на влажную землю, которая становилась твердой и покрывалась инеем.

Зуавы рассыпались по полю и начали готовить места для ночлега.

Мордхе с Вержбицким соорудили из палок и веток шалаш, напоминающий собачью будку, накрыли его соломой и присыпали землей, чтобы ветер не разметал ветки.

Там и тут разжигали костры, появились тени, они становились все плотнее, рядом с кострами расположилась ночь.

Солдаты по десять-двадцать человек сидели вокруг костра, пекли картошку, жарили на прутьях кусочки колбасы и разговаривали наперебой. А когда разговоры вокруг костра иссякли, кто-то затянул песню. Солдаты кутались в бурки, выбивали трубки и, сгорбившись, расходились на ночлег.

Краснопольский с кисточкой на феске сидел на коленках и был похож на турка. Он выпустил дым из маленькой трубки и изящно сплюнул в костер. Куртка расстегнулась, огоньки костра отражались на его красной рубашке. Ночью у костра он не казался маленького роста, а в голосе звучала такая уверенность, что все чувствовали себя рядом с ним вполне надежно.

— Как они могут сравнивать себя с Гарибальди? — Краснопольский по привычке переводил с польского на французский каждую фразу.

— Или с Мерославским? — отозвался сторонник генерала.

— Мерославский все проиграл, и с позором, — вмешался третий.

— Так и есть, панове. — Краснопольский сплюнул прямо в костер. — Герою нельзя проигрывать!

— Чем мог помочь генерал со своими шестьюдесятью солдатами, — пытался оправдать генерала его сторонник, — когда враг окружил его со всех сторон? Здесь бы даже Гарибальди не помог!

— Если он позволил себя окружить, — Краснопольский поспешно затянулся трубкой, — оставалось одно из двух: или разбить врага, или пасть самому на поле боя, а не бежать, когда его шестьдесят солдат резали, как скотину!

Священник в белом плаще с глубоким капюшоном подошел к костру. Он прислушался, вытаращив глаза, осенил крестом солдат и крикнул сдавленным голосом:

— Да здравствует Лангевич!

Крик прозвучал странно в холодной ночи. Прежде чем солдаты успели оглянуться, священник уже стоял у другого костра. Издали эти слова прозвучали как плохое известие.

— Слишком много штатских у нас в штабе, — сказал гарибальдиец.

— И слишком много женщин!

— Это уже не так страшно!

— Грешите, панове!

— Я бы всех дворян повесил.

— А я — священников! — отозвался итальянец.

— Если бы не священники, крестьяне не пошли бы воевать!

— А так они идут, эти мужланы?

— Без священников они бы вовсе не пошли!

— Они так и так не идут!

— Боргия прав, дворян и священников надо повесить!

— А вы уверены, что Гарибальди нам поможет? — перебили Краснопольского.

— Он приведет армию!

— А Кошус, говорят, ведет вторую!

— Вы думаете, французы будут молчать?

— Дураки эти французы, пусть помалкивают!

— Мы быстро дойдем до Варшавы?

— О, братцы, там-то нас и ждут!

— А где твоя Ядвига, Янек?

— В Варшаве.

Глаза загорелись. Радость озарила озябшие лица. Кто-то принес флягу с водкой, глотнул из горлышка и пустил флягу по кругу.

Подошли несколько солдат с восковыми свечами в руках.

— Что за процессия?

— Кто-то умер?

— Это меняют вахту.

— Со свечами?

Солдаты свернули в поле, оставив после себя отсвет пламени, и исчезли в темноте. Над кострами звучали крики священника:

— Многая лета Лангевичу!

— Когда он перестанет орать?

— Как белая летучая мышь!

— Не богохульствуйте! — Пожилой солдат опустился на колени и принялся креститься.

— У нас не крестятся!

— Иди в церковь!

— Для этого мне надо было тащиться за пятьсот миль, из самой Венгрии?

— Не спорьте, братья! Давайте лучше споем что-нибудь! Где учитель из Млавы?

— Вот он!

Учитель, высокий и худой мужчина, наклонился вперед и начал глубоким голосом, неожиданным для столь изможденного тела:

Siedzi Krakus pod drzew cieniem,

Kosa przy nim leży,

Z czola spływa pot strumieniem,

A krew na odzieży[65].

Солдаты придвинулись поближе к учителю и тихо подхватили:

Z czola spływa pot strumieniem,

A krew na odzieży.

Крестьяне, словно тени, окружили певцов. Учитель, воодушевленный присутствием публики, вышел в центр круга. На его лицо упал красный отблеск, голос стал мягче и печальнее:

Z Moskalami jutro może

Bić się będziem, со daj Boże!

Czy zwyciężym, czy zginiemy,

Zawsze sława nam![66]

И над костром раздалось долгое эхо:

Czy zwyciężym, czy zginiemy,

Zawsze sława nam!

Мордхе отступил назад и освободил место остальным. Вержбицкий последовал за ним. Они молча прошли мимо собравшихся вокруг костров людей, которые были похожи на торчащие корни деревьев.

Мимо проскакал на лошади Комаровский, но, увидев Мордхе, вспомнил о чем-то и повернул обратно:

— Тебе привет, Алтер, от пани Фелиции.

— Пан полковник получил от нее письмо?

— Она только что была в штабе. Приехала с поручением. Я отвез ее к границе. — Комаровский передал поводья Мордхе и, махнув рукой, попросил: — Отведи лошадь в конюшню.

От лошади шел пар. Мордхе снял с себя бурку, накрыл мокрую спину лошади и пошел, с трудом передвигая ноги. Он вспомнил о Вержбицком, огляделся. Вокруг никого не было. В темноте выл волк, долго и протяжно. Голова наполнилась звуками.

Жар опалил Мордхе. Он больше не был один и чувствовал присутствие кого-то близкого, словно не лошадь шла рядом, а близкий, очень близкий человек. Он спрятал лицо в лошадиную гриву.

Окрестная тишина вздрогнула: подал голос жеребец. Кобыла вытянула гибкую шею, почувствовала в его руке ночную тоску. Она заржала один раз, второй и зашлась в плаче. На ее губах появилась пена.

Мордхе обнял лошадь за шею, прижался щекой к гладкой белой шерсти и так и стоял в конюшне, вдыхая резкий лошадиный запах и испытывая жажду новых ощущений.

Вержбицкий уже спал. Мордхе с трудом на четвереньках забрался на лежанку, закрытую с трех сторон землей. Влажный теплый воздух дохнул ему в лицо. Он подоткнул под себя солому, залезавшую в уши и в нос и согревавшую продрогшее тело, и поплотнее закутался в бурку, как будто отгораживаясь от товарища и не желая никого впускать в свой мир.

Голоса рассыпались на звуки, раздавались с приглушенным свистом, рассказывали о Мерославском. Через четверть века диктатор лелеял свою мечту, пугая ей королей. И когда он со своей свитой перешел границу, желая воплотить мечту в жизнь, на него напал враг и всех уничтожил. Потерянный, забытый стоит Мерославский в чистом поле, обнимает свою лошадь и плачет.

Глава пятаяМариан Лангевич

Лангевич слегка приоткрыл дверь своей комнаты и вышел поглядеть, все ли в штабе спят. Пробираться было неудобно: люди лежали на столе, на полу. Дежурный сидел у входа на мягком стуле. Он спал, запрокинув голову и раскрыв рот, фуражка, сползшая на сторону, поднималась в такт его дыханию.

Лангевич вернулся в комнату и запер дверь, довольный, что может заняться своими делами, не боясь чужих глаз. В свете таявшей свечи он уселся за стол, снял через голову сумку с кассой, которую всегда носил на груди, вынул маленький блокнот, куда записывал все расходы и доходы, и пересчитал каждую банкноту, каждую бумажку, поступившую за день. Кассу он никому не доверял, проверял ее каждый вечер, складывая банкноту к банкноте. Франки, кроны и польские злотые укладывались в пачки, и Лангевич, с очками на носу, с всклокоченной бородой и горящими глазами, словно алхимик, превращал их в оружие и амуницию. И каждый раз, когда речь заходила о деньгах, он докладывал, что в кассе столько-то и столько-то пушек.

Лангевич спрятал банкноты в холщовую сумку, повесил ее на грудь и стал просматривать свежие сведения о расположении врага. Он быстро начертил карту и решил, что спокойнее будет остаться в Гоще. Враг сюда доберется дня через три-четыре. Однако с каждым днем уменьшаются запасы продовольствия. Солдаты опустошили все соседние деревни, забрали у крестьян картошку, муку и скот. Может, Езиоранский прав — Лангевич встал и зашагал по маленькой комнатке, у такой плохо подготовленной, неповоротливой армии всегда будут проблемы с продовольствием. Значит, надо поделить армию на отряды, это может приостановить восстание, затянуть его на месяц-два, но в конечном счете все закончится победой. Россия каждый день стягивает войска. Скоро она займет все деревни и леса, посылая один отряд за другим. У армии со штабом есть адрес. Нам обязательно помогут. Франция выступает за то, чтобы между Россией и Германией появилась свободная Польша. Не ради Польши, а во благо Франции. Если б только мы, поляки, желали освободить Польшу! Но мы не хотим! Винницкий сеет раздор, Езиоранский завидует и деморализует армию. Чаховский молчит, но может в любое время забрать свой полк и уйти. Поди стань диктатором с такой армией! И нужно четко все оговорить, а то, глядишь, завтра Мерославский захватит власть! Этот демагог наводнил Гощу своими прокламациями. Варшава молчит, уже неделю нет известий. Граф Грабовский вызывает подозрения. Должно быть, тут готовится какая-то игра, на кону — свободная Польша. Странно, что дворянам вдруг понадобился диктатор. Они хотят собрать все польские силы, передать их врагу и положить конец восстанию. Они могут в этом преуспеть. А если нет — в истории всякое случалось, — всех дворян повесят на деревьях.

Лангевич устало присел к столу, посмотрел, как оплывает светильник, и чем темнее становилось в комнате, тем больше тени расползались по углам и ложились посреди комнаты. Он вынул часы, время позднее. На дворе уже давно наступила ночь. Что-то беспокоило Лангевича. Он рассердился, что его оставили одного, что Генрика так задерживается. Уже час прошел с тех пор, как она ушла с Чаховским на позиции. Хоть бы Генрика осталась с ним! За то, что в Гоще собралась армия, нужно благодарить только ее. Она заставила его объединиться с Езиоранским. И кто знает, может быть, добровольцы, которые прибывают каждый день, тоже приходят ради нее? Вся Польша говорит о Генрике!

Голова у Лангевича отяжелела и опустилась на грудь. За стеной царил сон, убаюкивая все вокруг, словно кваканье лягушек на весеннем лугу. Сон перенес Лангевича в другой мир, где враг был разбит, Польша свободна, а сияющая Генрика подняла «диктатуру», валяющуюся у ног Лангевича, и надела ее ему на голову.

Вдруг Лангевич вскочил со стула, схватил револьвер и с перекошенным лицом бросился к двери, за которой слышались голоса.

Посреди комнаты стоял Чаховский с хлыстом в руке и, глядя пустыми серыми волчьими глазами, успокаивал разгоряченных солдат, наставивших на него револьверы.

— Что такое? Что случилось? — спросил Лангевич.

Никто его не услышал. Чаховский твердил:

— Ему свиней пасти, а не мундир носить! Дежурному нельзя спать! На месте Лангевича я бы вас всех разогнал, отправил свиней пасти!

— Пан полковник не имеет права распускать руки! — возразил бледный длинноносый дежурный.

— Надо было тебя пристрелить! — Чаховский пристально следил за каждым движением солдат и офицеров, парализуя их взглядом. — Солдату не положено спать на посту! А этот еще перечит. Заткни рот!

Чаховский прошелся по комнате, успокоился, косо посмотрел на Лангевича, как будто говоря: «Это твоя работа!», — и вышел на улицу.

Усталая досада прорвалась из-за расстегнутых мундиров. Кто-то сел, кто-то встал:

— Он думает, что мы кто?

— Нас можно обижать?

— Поднимать руку на равного?

— Хватит молчать!

— Не кормят!

— Спать не дают!

— Пусть извинится перед нами!

— Кто пойдет со мной к генералу?

— А генерала он слушает?

— Нас послушает!

— Идемте!

Сабли зазвенели, началась суета. В суматохе никто не обращал внимания на Пустовойтовну, пока она не сказала добродушно:

— Что вы так кипятитесь, панове? Ну и что, что Чаховский нас не уважает? Солдат он хороший и обращает в бегство врага. Я из знатного рода, как и вы, и даже если бы он назвал меня «серой сукой», но при этом выигрывал сражения, я бы промолчала и не стала возмущаться.

— Пусть не распускает руки! — попытался кто-то возразить.

— Если дежурный спит на посту, его надо пристрелить! Каждый из вас об этом знает!

Речь Генрики остудила пыл. Офицеры стали укладываться на пол. Тут и там еще слышалась ругань. Однако вскоре комната погрузилась в сон.

Лангевича, наблюдавшего за этой сценой, нисколько не волновало происходящее, он злился, что в этой суете все забыли о нем. Никому и в голову не пришло обратиться к генералу, стоявшему в дверях. Никого не волнует, что он генерал, а завтра станет диктатором! Как будто это не его дело! Ну и что, что он бьет врага? Генрика бы никогда за него не вступилась! Она отрицает, но Лангевич уверен, что она неравнодушна к Чаховскому и все еще любит его…

Он опустился в глубокое кресло, положил голову на спинку и прислушался, как кровь стучит в висках.

Тихо вошла Генрика, посмотрела на сгорбленного генерала, который в кресле выглядел меньше ростом, и поняла, что он переживает из-за нее. Она погладила его коротко стриженные волосы. Этого было достаточно. Лангевич поднялся с кресла и усадил в него Генрику, готовый простить ей все прегрешения. Его нахмуренное лицо посветлело.

Генрика вела себя так, что было ясно: в комнате находятся не генерал с адъютантом — здесь сидит избалованная самовлюбленная дама, которая не слушает, что ей говорят, и смотрит на свой офицерский мундир, как будто впервые надела его.

— Что скажешь, Генрика? — Лангевич положил пальцы правой руки между двумя пуговицами мундира, нащупал кассу, висевшую на груди, и почувствовал себя увереннее. — Они все тут настаивают, чтобы я стал диктатором…

— Кто это все? Ты имеешь в виду шляхту из Вавеля? — перебила она. — Армия распадается, Езиоранский и его штаб поддерживают тебя из милости, и вдруг — диктатор! Над кем?

— Почему ты против? — Его голос дрожал.

— Ты же слышал, — она по-мужски закинула ногу на ногу, — я совсем не против. Но я хочу, чтобы ты добился диктатуры собственными руками, а не брал ее из рук шляхты, как подарок, делая себя предметом насмешек любого сукиного сына в штабе. Ведь это так просто! Диктатура валяется под ногами, просто нагнись и подними, и все заткнутся. Если ты, Мариан, получишь ее от шляхты, тебе этого никогда не простят! Ты не знаешь Езиоранского и, главное, этого интригана, пресловутого рябого Винницкого…

— А что говорит Чаховский? — спросил Лангевич, спохватился, что сказал лишнее, попробовал исправить ситуацию, но только ухудшил ее. — Он, конечно, против!

— Я с ним об этом не говорила.

— Не говорила?

— Чаховский — прирожденный солдат. Он не вмешивается в политику и злится, что мы сидим в Гоще, ничего не делаем, а враг тем временем подбирается все ближе.

— Ты все время об этом твердишь, я это уже слышал, а что говорит Чаховский?

Она пожала худыми плечами, будто стряхивая что-то неприятное, и продолжила:

— Сидят люди в Гоще и хотят делать историю. Но историю не делают, она получается сама по себе.

— Генрика, ты все еще любишь его?

— Кого?

— Чаховского.

Не ответив, она свернула папиросу из его табака и закурила. Она выглядела как пансионерка, переодевшаяся в военный мундир.

— Что ты молчишь, Генрика? — Он подошел к ней. — Говоришь, не надо принимать диктатуру?

— Нет.

— Тогда ее возьмет кто-то другой.

— Другого нет.

— А Мерославский?

— Ты в каждой тени видишь конкурента. Мерославскому никогда не простят поражения при Кшивосондзе.

— Так что ты посоветуешь, дорогая Генрика?

— Сначала надо победить врага!

— Мы этим и занимаемся!

— Сейчас, Мариан, бьют нас, и не забывай, что, когда ты станешь диктатором, враг не будет сидеть сложа руки. Он соберет против тебя армию побольше, чтобы разбить нашу кучку солдат, а ты уже подумал, каково быть диктатором без армии?

Лангевич стоял перед Генрикой, гладил ее мягкие стриженые волосы и удивлялся, почему в ее присутствии в нем появляется такая уверенность. Все узлы превращаются в петли и с легкостью развязываются.

От ее светлого пробора исходило свечение, которое видел только он, Лангевич, и верил, что всегда, когда это свечение появляется, опасность исчезает. Он наклонился над ней, и, когда Генрика ускользнула от него, Лангевич все еще стоял согнувшись, наслаждаясь светлым теплом, которое Генрика оставила в комнате.

Глава шестаяДиктатор

Лангевич проснулся в полдень. Как обычно, хмурый и печальный, он сам объехал позиции. Он забыл, что обещал вчера Генрике, и был уверен, что если сегодня он не примет диктатуру, то завтра диктатором станет Мерославский.

Лангевич ехал по лесу. Военная часть уже с рассвета маршировала по полю в долине. Кавалерия галопировала взад-вперед. Солдаты в коротких полушубках, в вытертых кафтанах, в уланских мундирах, в охотничьих шинелях пробегали мимо него. Монахи в белых рясах с четками в руках сновали среди солдат. Люди шли с косами, длинными саблями, крутились вокруг кузниц, где плавили пики, косы, железные пруты. Серое утро наполнялось искрами и веселой песней:

— Do broni, ludu, powstanmy wraz[67].

Холодное промозглое утро освежило Лангевича. Он почувствовал себя увереннее, уселся поудобнее в седле, будто с детства ездил верхом, и взглянул на армию, маршировавшую в долине. Его взгляд упал на палатки, костры, солдат, сходящихся в круг и перестраивавшихся в шеренги до самого дома ксендза. Все это было дело его рук. Это грело душу. Еще вчера он тайно пересек границу, питался хлебом с молоком, которые выпрашивал у крестьян в деревнях, и, если одно чудо с ним произошло, значит, чудеса будут продолжаться. Лангевич почувствовал себя лидером, который не останавливается перед сложностями, сметает все на своем пути, пусть даже на нем окажется Генрика, и верит, что завтра-послезавтра он будет стоять с огромной армией под Варшавой.

Лангевич пустил лошадь по лугу и проехал мимо конюшни, где солдаты разгружали телегу с мешками.

Офицер, шляхтич лет сорока, с пышными усами, закрывающими рот, стоял, прислонившись к двери конюшни, скрестив ноги, и курил трубку.

— Что вы разгружаете? — спросил Лангевич у солдат.

— Собрали немного овса для лошадей, — процедил офицер, не вынимая трубки изо рта.

— Кто послал вас собирать овес для лошадей? — спросил Лангевич строже.

— Никто меня не посылал, — небрежно ответил шляхтич, продолжая курить.

— Когда говоришь с генералом, убери трубку от морды! — почти крикнул Лангевич.

— Это у лошади морда, а не у шляхтича.

— Заткни рот!

— Нет уж!

— Молчи, я прикажу тебя арестовать!

— Эй, хлопцы, — крикнул шляхтич солдатам, — поехали! Раз обижают вашего офицера, больше мы здесь не задержимся!

Лангевич дрожал от волнения, но не успел он и глазом моргнуть, как солдаты со своим офицером были уже далеко в поле.

Лангевич растерялся. Перед ним стоял чужой лагерь. Никто не стремится освободить Польшу, все только рвутся к власти. Завтра все могут покинуть его — Езиоранский, Чаховский, и он останется диктатором лесов.

Он ехал между палатками, отпустив поводья, чтобы лошадь шла, куда хотела. Его хмурое лицо было печально.

Вержбицкий вылез на четвереньках из шалаша. Когда Лангевич подъехал, Вержбицкий, забыв, что его руки и ноги затекли от холода, встал по стойке «смирно». Его голубые глаза преданно смотрели на генерала, он был готов оказать ему любую услугу, даже если для этого придется пожертвовать собственной жизнью.

Лангевич проехал мимо, не заметив солдата; когда Мордхе выполз из шалаша, Вержбицкий дернулся, будто хотел побежать вслед за генералом, и вдруг обнял Мордхе.

— Какие из нас солдаты? Мы только глаза продрали, а наш генерал уже объезжает позиции!


После завтрака Лангевич выслал адъютантов из комнаты, поставил у двери пост из косиньеров[68], чтобы те не пропускали посторонних, и молча ждал, когда народ начнет собираться.

Сидя в четырех стенах, он спорил сам с собой. Куда бы ни падал его взгляд, везде он видел врага. Он боялся, что с Беханским, делегатом от народного правительства, будет труднее договориться, чем с Езиоранским.

Диктатура перестала быть для него предметом гордости. Его совесть корчилась, запутавшись в сетях, и никак не могла освободиться. Он предчувствовал — хотя боялся говорить об этом вслух, — что в любом случае, даже если он станет диктатором и дойдет со своей армией до Варшавы, ему предстоит поражение. Страх стать диктатором без армии не мешал ему принять диктатуру, а только усиливал отчаяние, делая ожесточеннее и без того хмурое лицо. Достоинство Лангевича состояло в том, что он никогда не жаловался, если проигрывал.

Первыми пришли Езиоранский с Винницким. Их сапоги были испачканы по голенища, но лакированная кожа кое-где просвечивала сквозь засохшую грязь. Шинели были измазаны и измяты, будто офицеры бродили в полях вместе с солдатами.

— А мы думали, что опоздаем. — Винницкий, в своей манере, говорил за себя и за своего товарища.

— А вот и Валигурский! — стал оправдываться Лангевич, словно был виноват в том, что не все еще пришли.

Лангевич решил сегодня держаться, как обычно, приветливо. Он проскользнул между Винницким и Езиоранским, сделал с ними несколько шагов, тут же оставил Винницкого и взял Езиоранского под руку. Они прошли из одного угла комнаты в другой. Лангевич собирался прощупать почву, узнать у Езиоранского, что тот о нем думает, но разговор повернулся в другую сторону, и Лангевич заговорил о пустяках. В дверях появился командующий армией Бентковский. Лангевич извинился и подошел к Бентковскому.

Езиоранский вскинул голову, на которой красовалась фуражка с перьями. Он сел посреди комнаты и поставил саблю между коленями. Винницкий наклонился к нему:

— Хотел узнать, каковы его шансы?

— Я не сказал ему ни слова! — Езиоранский застегнул шинель с помятой цветной лентой на плече и принял театральную позу. Винницкий улыбнулся. От его рябого лица, словно изборожденного следами оспы, веяло холодом. Растрепанные волосы были жесткими, а маленькие злые глаза смотрели так, как смотрят глаза убийцы.

Валигурский, тихий, суеверный, забился в угол; глядя на Винницкого, сидевшего напротив него, он чувствовал себя весьма неуютно и совершенно не понимал, что этот человек с дьявольским выражением лица делает здесь. Он смотрел на Лангевича своими мягкими глазами, словно уверял его: «Как ты прикажешь, так я и сделаю, генерал». Он не совсем понимал, что здесь будет происходить, однако заметил, что Винницкий плетет интриги против Лангевича, и еще больше возненавидел рябого.

Валигурский держал правую руку в кармане брюк, где лежали несколько злотых. Он неустанно перебирал их, насчитал уже несколько тысяч и верил, что, если дойдет до десяти тысяч к началу совета, Лангевич станет диктатором.

Беханский, делегат от народного правительства, с подвижным, редко улыбающимся лицом бродил по комнате в задумчивости, теребил тонкие усы, казалось, все его тело выражало сомнение, а высокие плечи твердили: «Что вы делаете, люди? Что вы задумали? Это же заговор против народного правительства!»

Бентковский, глава штаба с внешностью дипломата, велел убрать со стола колбасу и хлеб. Он ходил по комнате с блокнотом, где с немецкой дотошностью отмечал каждую мелочь.

Граф Грабовский с двумя помощниками щеголяли салонными манерами. Надушенный и причесанный Грабовский разглядывал присутствующих в монокль, и его красивое аристократическое лицо было уверенно и спокойно.

Чем больше собиралось народу, тем больше Лангевич замыкался и совсем не принимал участия в разговоре, словно все это его не касалось. Он нашел где-то пару очков на широкой тесемке, надел их и стал больше похож на немецкого профессора, нежели на генерала.

Беседовали по два-три человека. Возгласы поднимались над головами, крики раскатывались по столу, в комнате стоял шум и гам. Люди не снимали шапок и зимних мундиров — все говорило о том, что здесь решения принимаются спешно, на скорую руку.

Езиоранский схватил Бентковского за руку и сказал:

— Понимаете, в принципе я против того, чтобы он становился диктатором, я глубоко убежден, что каждый из нас имеет на это такое же право, как Лангевич. Но во имя патриотизма я поддержу его кандидатуру!

— Мы поддержим его, если он откажется одновременно командовать армией, — добавил Винницкий.

— Это верно, — почти шептал Бентковский Езиоранскому. — Вы, генерал, и Чаховский будете командовать солдатами.

— Кто, Чаховский? — На рябом лице Винницкого резче обозначились оспины. — Потому что он за свою жизнь застрелил много диких кабанов? Или, может, потому, что он флиртует с Пустым Войтеком?

— С кем? — удивился Бентковский.

— Не слушайте этого шутника, — развеселившись, Езиоранский закрыл Винницкому рот рукой, — он говорит о Пустовойтовне.

— Некрасиво так говорить о коллеге, и к тому же о женщине, — обиделся Бентковский.

— Дело идет к дуэли, пане Бентковский. — Винницкий сделал серьезное лицо.

— Между кем?

— Между Лангевичем и Чаховским.


Вдруг стало тихо. Лангевич, бледный, как обычно, сказал:

— Панове и коллеги, поскольку в моем присутствии вы будете себя чувствовать несвободно и не сможете разговаривать откровенно, я лучше выйду, чтобы дать каждому из вас возможность…

— Исключено, исключено! Генерал останется с нами! — крикнуло несколько человек.

Езиоранский подошел к Лангевичу и обнял его:

— Ты нам не помешаешь, останься.

Они присели на скамейку. Стало тихо. Граф Грабовский, сидящий во главе стола, оглядел в монокль собравшихся и начал с достоинством, приличествующим дипломату:

— Всем известно, по какому поводу мы здесь собрались, это ни для кого не секрет. Временное народное правительство, панове, не может работать тайно. Старое правительство, не способное управлять восстанием, распущено. Однако Европа, которая готова прийти на помощь Польше, требует сформировать новое правительство. Я уполномочен, прибегнув к помощи армии, принять участие в его создании. Вчера мы проводили в Кракове собрание с представителями всех партий и единодушно проголосовали за то, чтобы правительство возглавил наиболее подходящий для этой миссии человек — генерал Лангевич.

— Да здравствует генерал Лангевич! — воскликнул Валигурский, его тут же поддержали остальные.

— Кто из вас, панове, против, пусть выскажется, — продолжил граф.

Все смотрели на высокого и худого Беханского, делегата от народного правительства, который стоял лицом к окну, заложив руки за спину. Его длинные тонкие пальцы не лежали спокойно, а нервно дергались, споря друг с другом, будто вели собственную жизнь и не имели отношения к телу.

Беханскому не удалось выступить. Из угла неожиданно подал голос Винницкий:

— Можно ли увидеть письмо графа Грабовского?.. Я имею в виду, панове, кто видел письмо, которое нам отправило народное правительство через графа?

— У меня, оно у меня, — ответил Хржановский так убедительно, что никто не обратил внимания на претензии Винницкого.

Кагане, которого до этого не было видно в комнате, вдруг появился рядом с Грабовским. Они посмотрели друг на друга. Безмятежность покинула лицо графа. Кагане поклонился:

— Я считаю, что вопрос, который задал полковник Винницкий, очень важен…

— Вас приглашали на собрание? — перебил его Бентковский.

— Меня никто не приглашал, но у меня есть важное сообщение, — снова начал Кагане.

— Не сейчас, не сейчас. — Бентковского злило отсутствие дисциплины в штабе. — Вы мне его передадите лично.

— Кто это такой? — спросил один из краковчан, когда Кагане вышел из комнаты.

— Из лагеря Мерославского, — ответил другой. — Разве не видно?

Настроение в комнате вдруг изменилось. Все, кто с утра сомневался в Лангевиче и сделал его диктатором только потому, что никто не хотел отдавать эту должность кому-то другому, — все эти люди теперь сочли необходимым подойти к Лангевичу и сказать ему несколько фраз, весомых и кратких. Каждый говорил от имени остальных и непременно подчеркивал, что для него было чрезвычайно важно, чтобы Лангевича сделали диктатором. Первым поднялся граф Грабовский и пожал Лангевичу руку:

— Сегодня мы хорошо поработали. А знает ли пан диктатор, какие трудности мне пришлось преодолеть?

— Я знаю, я знаю. — Лангевич схватил руку Грабовского и весь затрясся от волнения.

— Мы сделали еще кое-что, — подхватил второй, — мы устранили Мерославского.

— Сегодняшний день останется в истории благодаря тому, — Езиоранский выпрямился во весь рост, — что Европа узнает наш «адрес», адрес Польши, я имею в виду. — Он наклонился к диктатору, обнял его и напыщенно произнес: — Наш адрес это ты, Лангевич!

— Да здравствует Лангевич! Да здравствует наш Лангевич! — раздались крики, к ним присоединились голоса во дворе.

На этом празднике Лангевич чувствовал себя потерянным. Слова падали на него, как камни, и, хотя он добродушно улыбался то одному, то другому, он понимал, что это не игра. Генрика права: есть ли смысл становиться диктатором, если враг не разбит.

Лангевич больше не слышал, что ему говорят, не чувствовал рукопожатий. Он вгляделся в задымленный воздух, пытаясь отыскать Генрику, и спросил у присутствующих:

— Где Пустовойтовна?

Женщина вошла и отдала честь:

— Я здесь, пан генерал!

Лангевич обменялся с ней взглядом, нахмурился и заговорил с соседом, но взгляд Генрики не оставлял его и напоминал: нужно найти врага, вызвать его на бой и разбить. Он знал, что, стоит ему оступиться, все, кто радуется сейчас вместе с ним, первыми бросят ему в лицо слово «предатель». Что случилось с Скржинецким[69]? С князем Йозефом? В Польше нужно создать государство за один день, иначе пропадешь.

Глава седьмаяВойна под Гроховиски

Ночь была темной и холодной. Армия брела по проселочным дорогам, колонна за колонной, по два-три человека в ряд, образуя длинную кишку, которая то и дело разрывалась, останавливалась, ждала, пока вытащат из грязи перевернувшуюся телегу и процессия тронется снова. Лучины и факелы, которые должны были освещать дорогу, только сгущали темноту, увеличивая опасность. Враг уже третий день не давал передохнуть. Небольшие казачьи отряды, преследовавшие повстанцев, расположились в долине вместе с лошадьми и разожгли костры.

— Стоп! Стоп! — закричали со всех сторон.

— Что еще? — Солдат переложил ружье с одного плеча на другое.

— Кто их знает?

— Ночь!

— Если враг сейчас нападет…

— Нас всех заберут в плен.

— Я с утра не ел.

— И я тоже.

— Еле держусь на ногах, братцы.

— А ты сними пока ружье, будет легче.

Они стояли пять, десять минут. Руки и ноги отяжелели и словно существовали отдельно от тела. Солдаты опирались друг на друга, дремали стоя, и, когда враг во сне начинал преследовать солдата, он вздрагивал, радовался, что оказался среди своих, и спрашивал:

— Что мы стоим?

— А я откуда знаю?

— Говорят, крестьяне, которые показывали дорогу, сбежали.

— Что же будет?

— Пошлют в деревню за другими.

— Здесь бы и заночевали!

— И дали бы миску похлебки. — Кто-то сглотнул слюну.

Солдаты с револьверами в руках вели двух перепуганных крестьян, приговаривая:

— Попробуете сбежать, расстреляем!

— Вы же свои, не москали, зачем нам бежать? — оправдывался низкорослый крестьянин.

— Знаем мы вас!

Армия снова отправилась в путь. Стало еще темнее, сосед не видел соседа, и, если кто-то выходил из строя, он с трудом возвращался назад.

— Как вы идете? — кричал один солдат на другого.

— Как стадо коров!

— Поднимите выше косы!

— Вы нам головы отрежете!

— Выше!

— Выше, черт побери!

— Отпустите поводья, — раздалась команда, — лошадь по запаху найдет дорогу, не заблудится.

— Грязи все больше!

— Болотистая местность.

— Куда нас завели?

— Как диких кабанов.

— Живыми бы выбраться!

Налетел влажный резкий ветер и принес с собой колючий снег с дождем. В сонных глазах загорелись огоньки — отражение костров, у которых грелись казаки с их лошадьми. Страха больше не было, солдаты шли как во сне. Они дремали на ходу, ветер обжигал усталые лица и уносился с волчьим воем в голые поля.

— Деревня, деревня, — разнеслось от солдата к солдату, хотя из-за дождя и снега ничего не было видно.

Солдаты замедлили шаг, и колонна остановилась у подворья, светлые окна которого дышали теплом.

— Пригласили бы нас на стаканчик чая! — сказал Вержбицкий Мордхе.

— Я бы не отказался, — криво усмехнулся Мордхе.

Штабные поднялись по каменным ступеням веранды, где их встретили мужчины и женщины, в окнах стало светлее.

Дождь хлестал, холод пробирал до костей. Солдаты стояли пятнадцать минут, двадцать, полчаса. В освещенных окнах подворья зазывно мерцали огоньки, шептали, что штабные сидят в теплых комнатах за накрытыми столами. Голодные глаза горели, солдаты были готовы разломать стены и впиться слюнявыми ртами в мягкие тела полных женщин.

— Что мы тут стоим? — оскалил зубы один.

— В пути согреемся!

— Пойдемте!

— Сами едят жареных уток, а ты, бедный солдат, мокни под дождем, как тряпка!

— Камень в окно сейчас бы в самый раз!

— Тоже мне, начальство!

— Мы что, собаки?

— А наш полковник здесь! — крикнул Вержбицкий.

— И граф Комаровский тоже!

— И полковник Чаховский!

— Если солдат голоден и промок под дождем, начальство не имеет права гулять с женщинами!

— Никакого права!

— Пойдем разберемся!

Мордхе слушал и удивлялся своему равнодушию, все время ощущая, что ноги у него совсем промокли, а измятые сапоги набрали воды.

Вокруг собрались любопытные парни, предлагали размокшие папиросы, утешали, что до деревни недалеко. Подвыпивший крестьянин средних лет ходил от одной группы солдат к другой, угощал водкой и, размахивая руками, предупреждал:

— Ой, братишки, проиграете вы. Покайтесь. Точно проиграете.

Ветер подхватил слова, мокрые от дождя, и разнес плохую новость во все стороны.

— Заткните ему рот!

— Что он каркает, наглец!

— Не дайте ему уйти!

Крестьянина связали и положили на телегу. От его предсказаний стало еще холоднее.

Колонна двинулась в путь, дошла до деревни. Солдаты улеглись в хатах, стойлах, амбарах.

Мордхе с Вержбицким расположились в конюшне. Мордхе с трудом стащил промокшие сапоги, сунул ноги в теплый лошадиный навоз, и, когда его стало клонить ко сну, в его голове все еще звучали слова крестьянина:

— Вы проиграете, братишки, вы проиграете…


На маленьком деревянном подворье, где расположился Лангевич со штабом, все спали. Интендант Винницкий, без шапки, стоял на ступеньках под дождем. Рябое лицо, большие круглые глаза, как у совы, лохматые жесткие волосы — все свидетельствовало о том, что Винницкому подвластны ночные силы, которым он не дает обрести покой.

Он стоял без факела, узнавал любого улана в своем полку и окликал его по имени. Винницкий отправлял солдат в соседние деревни за едой и за кормом для лошадей и кричал вслед каждой отъезжающей телеге:

— Без провианта не возвращаться!

Во влажной темноте скрипели колеса. Лошадиные копыта шлепали по лужам, брызги летели во все стороны. К лестнице подъезжала одна пара перепуганных лошадей за другой.

Винницкий был доволен, он не сомневался, что утром, когда проснутся голодные солдаты, телеги уже будут стоять на подворье.

Дождь и ветер не утихали, хлестали в полях и между деревенскими хатами. В приглушенных голосах, доносившихся со всех сторон, чувствовался страх перед ночной тьмой.

Винницкий навострил уши, потянул плоским носом воздух, словно животное, и решил, что надо идти в деревню. Что-то уланы долго не возвращаются. Он подмигнул стоявшим возле него солдатам, и они отправились к распахнутым воротам. Шли минут десять, молчали, не зная, добрались ли уже до деревни или заблудились. Влажная темная ночь окутывала лица, лишая зрения. В ушах звенело. Перед глазами мелькали холодные искры, потом превращались в круги. Казалось, что ноги топчутся на одном месте.

Залаяла собака, резко и звонко. Солдаты пошли на лай и услышали оклик:

— Кто идет?

— Свои.

У хаты стояли уланы с телегой, груженной провиантом.

— Что вы тут делаете? — спросил Винницкий.

— Мы реквизируем продовольствие, пане полковник!

— Не полковник, не полковник, с вами говорит генерал, — разозлился Винницкий, нащупал ручку и резко открыл дверь.

Тухлый запах подгнившего картофеля ударил в лицо. Лучина, горевшая на кухне, лишь усиливала темноту, и Винницкий, войдя, ничего не смог разглядеть. Он поднял лучину.

Посреди комнаты на коленях стояла баба в одной рубашке, хватая солдат за руки:

— Пожалейте бедную бабу, мы же все христиане, не вынимайте кусок изо рта… У меня нет ничего, кроме этих двух куриц…

Солдаты увидели Винницкого, переглянулись и отдали честь.

— Что такое? Что такое? — Винницкий сердито посмотрел на бабу и улыбнулся.

— Пане начальник, — бросилась она к Винницкому, — сжальтесь!

— А где твой муж?

— Он спит.

Ноги у крестьянки подкосились. Страшное лицо Винницкого перепугало ее до смерч и. Она была уже готова отдать куриц, лишь бы солдаты убрались из хаты.

— Как он может спать в таком шуме? — Винницкий подошел к кровати. — Он притворяется! А что у тебя здесь в глиняном горшке?

— Пара яиц, пан начальник!

— Сделай омлет, только быстро! — крикнул он и вытащил из-под крестьянина перину. — Иди, разожги печь.

Крестьянин открыл испуганные глаза, посмотрел на свои голые черные, как земля, ноги, взглянул на Винницкого и, согнувшись в три погибели, спустился с кровати в короткой рубашке до пупа. Он хотел натянуть штаны, сушившиеся на веревке у печи, но Винницкий закричал:

— Мы будем мокнуть под дождем, а ты, свиное ухо, будешь спать с бабой под периной? Пойдешь у меня на улицу вместе с картошкой, не кривись, не кривись, разжигай! Быстро!

У крестьянина дрожали руки и ноги. На лице появилось тупое выражение, как у испуганной овцы, а умные серые глаза наполнились глухой тоской.

Муж и жена, стесняясь, возились вокруг печи, злые и чужие друг другу. Они торопились, но руки, словно деревянные, шевелились с трудом.

Когда Винницкий уже ел омлет, его разобрал смех. Он то и дело поднимал глаза на полуголых супругов и давился от хохота.

Во время еды Винницкий повеселел. Он смеялся про себя и вслух, представляя, как завтра в штабе будет рассказывать эту историю, изображать, как крестьянин ходил, согнувшись, и полуголая парочка, злясь, суетилась вокруг печи. Он даже закашлялся при мысли о том, что завтра товарищи будут хвататься за животы от смеха.

Винницкий велел солдатам забрать кур, оставил пару медных монет и довольный вышел на улицу.

Дождь прекратился, подул сухой ветер и разогнал влажный воздух. Облака поредели и рассеяли темноту. Тут и там поблескивали лужи, словно стекло.

От усталости подкашивались ноги и опускались веки, хотелось выгнать крестьянина из супружеской постели и занять его место.

Винницкий доплелся до подворья, забрел в первый амбар и упал как подкошенный в сено между солдатами.


Утром армия была уже на ногах. Солдаты шли час, два, пока добрались до деревни Гроховиски и там остановились.

Развели костры. С телег Винницкого, где был провиант, раздавали хлеб, колбасу и водку. Измученные солдаты получили возможность отдохнуть, они сушили мокрую одежду и, когда яркое юное солнце осветило поля, забыли обо всех трудностях, повеселели и стали перешучиваться.

— Сейчас поесть бы!

— Вон везут котел с кашей!

— Потом жаркое подадут!

— Откуда ты знаешь?

— Янек говорит, что привезли несколько поросят!

— Толку-то? Несколько поросят на такое количество людей!

— Ты себя тоже человеком считаешь?

— А ты — свинья!

— Так и есть!

— Вот и я говорю!

— Не ссорьтесь, не ссорьтесь!

— Идите лучше за кашей, а не то мы вам ничего не дадим.

Солдаты толкались вокруг котла, забыв о наступлении врага и думая только, как бы побыстрее получить порцию еды. А те, кто уже поел, стояли неподалеку, надеясь на добавку.

Неожиданно примчались уланы, да так стремительно, что у солдат еда застряла в горле. Над полями полетели, словно пули, слова:

— Русские! Русские!

Началась суета, как в улье, когда из него выгоняют пчел. Солдаты надевали мундиры и шапки. Один натянул левый сапог, бросился к лошади, попал босой ногой в грязь и побежал обратно искать правый сапог.

— Где мое ружье?

— Да вот оно лежит!

— Их уже видно?

— Кого?

— Русских!

— Они наступают со всех сторон!

— Одних штыков больше трех тысяч.

— Откуда ты знаешь?

Армия сосредоточилась на опушке, топталась на месте, словно что-то мешало ей идти вперед. Перед ней был старый густой лес. Там, где начинался ельник, опушка сужалась и заканчивалась запрудой.

Все наблюдали, как Бентковский сел на белую лошадь, пересек поле и доехал до запруды, за которой виднелись хата и маленький сарай.

Позиция была выигрышной. Со всех сторон лес, а там, где он становился реже, тянулись болота. «А что, если враг окружит лес? — думал по пути Бентковский. — Все умрут с голоду!»

Он слез с лошади и крикнул крестьянину, стоявшему у двери:

— Лезь на крышу сарая!

— Я боюсь, пане начальник. — Крестьянин низко поклонился.

Бентковский вытащил револьвер и наставил его на крестьянина:

— Лезь!

Крестьянин полез на четвереньках и от страха улегся на крышу.

— Вставай!

Он встал.

— Что ты видишь?

— Вижу, пане начальник, казака.

— Одного?

— Вижу еще одного, еще одного, еще…

Бентковский вскочил на коня и помчался по лесной просеке, которая вела к вспаханным полям. Насколько хватало глаз, вокруг расстилались поля, серели деревеньки. Справа — старый дремучий лес, слева — ельник, и за ними стоял враг и сообщал о своем наступлении, подавая сигналы один за другим.

В долине закончилась суета. Вперед вышли зуавы. Косиньеры и кавалерия заняли свои места. Армия стояла сплоченная, словно в ожидании бури.

Вражеские пули летели с двух сторон и жужжали в окружающей тишине. Воздух внезапно вздрогнул. Ель вывернуло с корнем, и в образовавшейся яме задымилось пушечное ядро. Затем второе, третье, от грохота заложило уши.

Зуавы при первом залпе строем двинулись вверх на холм, разбились на отряды по сорок человек.

Полковник Рошбрюн, который выглядел более худым и сутулым, чем обычно, бежал впереди и размахивал саблей:

— К тиральерам![70]

— Распределитесь среди тиральеров!

Зуавы распределились по всей ширине просеки, в сосновом лесу и ельнике расставили солдат из резерва.

Среди зуавов стоял Мордхе. Он смотрел, как приближаются русские, шеренга за шеренгой, и обстреливают лес из пушек. Ядра взрывались, полыхали красным огнем. Мордхе считал — раз, два, три, четыре, потом перестал считать. Грохот орудий заглушал ружейные залпы и застилал глаза дымом.

Врага больше не было видно. В густом дыму загорались огоньки. Они трещали и проносились мимо с тонким свистом. Приходилось постоянно нагибаться, словно уклоняясь от летящих камней.

Справа и слева вражеский огонь стал сильнее. Зуавы двинулись вперед, туда, где клубился дым, и начали стрелять по огонькам. Вержбицкий вышел на середину просеки с криком:

— Держите ружья ниже, еще ниже, ближе к земле!

— Не расходуйте попусту патроны!

— Цельтесь ближе!

— Ближе!

— Ура!

Вержбицкий, согнувшись, словно пытаясь что-то разглядеть в дыму, устремился в сторону врага. Он шел, наставив ружье и ожидая, пока русские откроют огонь. Поравнявшись с Мордхе, он вдруг отпрянул назад, будто его задела пуля, и сказал:

— Плохо дело, Алтер!

— Что случилось?

— Что делать без ружья?

Ствол ружья Вержбицкого погнулся от вражеской пули. Подбежал высокий мазур. Полы его мундира были заткнуты за пояс, чтобы было легче бежать. Красная феска была залихватски сдвинута на ухо, гордо торчал курносый нос. Вдруг он схватился за живот, загородил Вержбицкому дорогу и рухнул на землю. Ружье упало рядом.

Вержбицкий подскочил к мазуру, поднял его ружье и с виноватым видом, будто что-то украл, посмотрел на Мордхе. Пройдя несколько шагов, он застонал:

— Что с тобой? — спросил Мордхе.

Он показал Мордхе простреленную правую руку и, весь бледный, замер на месте.

— Сильно болит?

— Я не могу сдвинуться с места.

— Ну так стой.

— Но ты иди, Алтер, иди!

Мордхе отстал, шеренги солдат двигались одна за другой. Солнечные блики кружились перед глазами, подталкивая его вперед и шепча, что если он замешкается хоть на мгновение, то все потеряет. И Мордхе побежал. Страх гнал его прочь, будто своим бегством он еще мог спастись. Время от времени ему приходилось останавливаться: дороги были устланы мертвецами, некоторые раненые поднимали головы, стоны летели к голубому небу, по которому юное солнце расстилало свои лучи. А что здесь делает Комаровский?

Мордхе отдал честь.

— Алтер, беги в штаб и передай от имени Рошбрюна, чтобы немедленно высылали подмогу. У нас закончились резервы. Я уже отправил двух солдат, но пока никаких вестей. Видимо, не дошли. Иди, Алтер, и Бог тебе в помощь, иди ельником, так надежнее.

Пока граф говорил с Мордхе, тот решил пойти по короткой дороге. Он оглядел просеку, залитую солнцем, убедился, что в ней больше ста метров, и направился в клубы дыма от вражеских ружей.

Комаровский стоял и бранился, считая храбрость Мордхе безумием, и ждал, что в любую минуту его сразит вражеская пуля.

Мордхе шел с ружьем в руке. Он надеялся, что у врага закончились патроны и никто не станет в него стрелять. Противнику даже в голову не придет, что кто-то осмелится пройти там, где верная смерть.

Мордхе больше не слышал свиста пуль и стона раненых. Он шел и считал собственные шаги, сто, еще сто, он увидел сосновый лес, росший когда-то из белого песка, пропустил десяток шагов и начал считать снова. Он сам не знал, как долго идет и закончится ли когда-нибудь этот путь.

Увидев косиньеров, Мордхе зашагал быстрее. Только теперь он услышал, как пули пролетают мимо него, одна за другой. Трудно было понять, кто стреляет.

— Тебе повезло, что уцелел, — поприветствовал сержант Мордхе. — Что за идиот послал тебя по этой дороге? Видишь, как москаль поливает, а?

— Где штаб? — спросил Мордхе.

— Там, на холме!

Мордхе посмотрел туда, куда показывал сержант, ничего не разглядел и направился наверх. Он миновал людей, лошадей, телеги, добрался до верха холма и увидел штаб. Впереди стоял Лангевич, по обе стороны от него — Езиоранский и Валигурский, а сзади Винницкий с адъютантами.

Пули, как пчелы, жужжали над их головами, на какое-то время их заглушали пушки, но потом они снова начинали жужжать. Мордхе взглянул на грустное лицо диктатора.

О чем он думает, когда враг, намного превосходящий силами, окружает его армию, когда солдаты голодные, раздетые и без патронов, а защитник Польши перепугался до смерти?

Мордхе направился было к Лангевичу, хотел утешить его, сказать, что если тут же выслать зуавам подкрепление, то они отобьют русские пушки у казаков.

— Ты куда идешь? — преградил ему путь адъютант.

— К пану диктатору.

— Зачем?

— С поручением от полковника Рошбрюна.

— По поводу подкрепления?

— Да, пане адъютант.

— Скажи этому французу, что он совсем обнаглел!

— Если не придет подкрепление, нас всех перестреляют.

— Ничем не могу помочь!

— Что такое? — Подошел Бентковский и спросил Мордхе: — У тебя сообщение?

— Меня послал полковник Рошбрюн. У нас больше нет резерва. И если мы немедленно получим подкрепление, есть вероятность отбить у русских пушки…

— Верно. Солдат прав, — перебил Бентковский Мордхе и прислушался. — Зуавов почти не слышно, значит, наши теснят русских, хорошо, мы немедленно вышлем подкрепление.

Горящие ядра с грохотом падали между деревьями одно за другим. Артиллерийский обстрел усилился.

Бентковский бегал взад-вперед, искал генерала Смеховского, командующего косиньерами, и, не найдя его, остановил Коссаковского:

— Надо отрезать дорогу русской пехоте, выводи косиньеров и веди их прямо в поле, самое место косами помахать.

Коссаковский пришпорил лошадь, быстро повернулся к солдатам, и именно в этот момент с шумом ударила картечь в том месте, где только что стояла его лошадь. Лошадь подалась назад, наступая задними копытами на солдат.

Какой-то офицер бросился на колени от страха и стал креститься:

— Благодарю тебя, святая Богоматерь, что ты позаботилась о нас, детях твоих, и пуля никого не задела.

— Солдатам есть у кого поучиться. — Бентковский посмотрел на стоящего на коленях офицера и покачал головой. — С такой армией можно сразу отправляться в отпуск.

— Ура, хлопцы! — крикнул Коссаковский и потянул лошадь за поводья.

Солдаты не последовали за ним. Косиньеры отпрянули назад, не слушая священника, который ходил среди солдат с крестом и приговаривал:

— Я пойду с вами. Крест защитит вас, пойдемте, вместе принесем себя в жертву и выгоним врага из Польши!

Бледный Коссаковский, размахивая револьвером, кричал:

— Я вас всех перестреляю, негодяи! Что вы стоите, как перепуганное стадо, в атаку на врага, ура!

Генрика, сидя на невысокой лошади, не знала, что делать с рослыми мазурами. Она уговаривала их, обнимала, обещала вознаграждение, как мать уговаривает перепуганных детишек:

— Не бойтесь, ребятки, идемте со мной.

Солдаты не двигались с места, они стояли молча, словно испуганный скот, который гонят на убой. Один из них сказал:

— Куда вы нас ведете? На забор?

— Мы сейчас же уберем его, — успокоил солдат Бентковский.

Покосившийся забор из тонких, сгнивших досок тут же разобрали. Путь к запруде был свободен.

— Ура, хлопцы! — Коссаковский снова рванулся вперед на лошади.

Солдаты молча пустились за ним, добежали до запруды, свернули к лесу и бросились врассыпную. Коссаковский выстрелил им вслед из револьвера, грозя обоими кулаками:

— Я вас повешу, сукины сыны!

Бентковский, бледный, потерянный, ходил вокруг диктатора и причитал:

— Даже умереть красиво не дадут!

Диктатор ничего не ответил. Его худое лицо вытянулось и нахмурилось. Нижняя губа дрожала, как у ребенка, сдерживающего плач. Он знал, что генерал Чапский ушел с кавалерией в Галицию. Он бы не удивился, если бы узнал, что Чаховский, который сдерживал вражеский натиск уже три часа, не давая врагу продвинуться ни на шаг, прорвал вражеское оцепление и тоже ушел. Да и кому он теперь нужен, если все проиграно? Еще час-другой, и оставшиеся измученные солдаты будут перебиты… Если бы он мог уйти далеко отсюда, куда-нибудь далеко в лес, совсем один…

Подбежал, задыхаясь, Рошбрюн в испачканной одежде, с грязным лицом и попросил Лангевича:

— Пошли со мной пехотный батальон.

— Откуда я его возьму? У меня нет солдат, — равнодушно ответил Лангевич.

— Как это? Нет резерва? — Француз почти кричал. — Из моих зуавов никто не останется в живых! Враг вырежет всех до одного, он бросает на нас один батальон за другим!

Диктатор не ответил, будто разговаривали не с ним. Его лицо потемнело, узкие плечи горестно поднялись вверх.

— Как же быть? — не унимался француз.

Генералу Валигурскому не понравился тон, которым Рошбрюн говорил с диктатором. Со сдержанной яростью в голосе он сказал:

— Пане! Иди к своим зуавам, если им суждено погибнуть, то тебе, их командиру, стыдно остаться в живых!

Молодой офицер с криком «ура!» пронесся мимо с батальоном пехоты.

Мордхе, все это время не выпускавший ружья из рук, побежал вместе с батальоном и увидел, как русские пошли в штыковую атаку, еще шагов сто, и они нападут на зуавов.

Земля загорелась под ногами, в ушах неожиданно стало тихо, хотя залпы не прекращались: пли, пли! Палили так часто, что невозможно было сосчитать. Солдаты бегали, дыша дымом и порохом, они больше не боялись смерти и равнодушно смотрели на своих товарищей, погибавших от вражеских пуль.

Словно из-под земли выросли косиньеры — высокие мазуры в длинных шинелях с косами над головами, похожие на смерть.

Косы рубили головы, руки, лица, не подпуская к себе штыки, и польский пехотный батальон с фланга врезался во вражеское войско. Враг не выдержал натиска, отпрянул, и канонада внезапно прекратилась.

Мордхе бежал следом со штыком в руке, бежал один, ощущая в душе пустоту. Он остановился. Врага больше не было видно. Густой дым клубился на опушке леса, застилая все вокруг. Где он? Дым постепенно рассеивался, показались русские шинели.

— Они бегут, бегут.

Повсюду раздавались эти слова, так невероятно звучавшие в тишине.

— Они бегут!

Пятнадцать солдат стояли на холме и смотрели на поле, усеянное мертвецами.

— Где мы?

— Где враг?

— А где наши?

— Подождите здесь, — сказал унтер-офицер, — я посмотрю, где наши, и приду за вами.

Он скрылся в лесу. Несколько солдат сели на землю, остальные стояли и смотрели, как мазур возится над упавшим русским, обыскивая его карманы.

— Вот это была резня!

— Сегодня мы задали жару этому москалю!

— Говорят, что он бросил на нас больше восьми тысяч солдат…

— Больше было!

— Как он рубил!

— Кто?

— Чаховский!

— Зуавы тоже не спали!

— Сколько наших погибло?

— Откуда мне знать?

— Меня спасла Богоматерь, даже не поцарапало пулей!

— Меня тоже!

— Если бы москаль не отступил с пушками, мы бы их взяли!

— Четыре пушки.

Мордхе лежал на спине, слушал разговор товарищей и пытался понять, что произошло.

Война была проиграна. Все батальоны сражались на свой страх и риск. Не было единого плана, ничего заранее не обсуждали, один не знал, что делает другой, но произошло чудо — слабые прогнали сильных.

В чем заключалось чудо?

У Мордхе не было ответа на этот вопрос, да он и не был нужен. Он понимал, что чудо заключалось в солдате, простом солдате с Богом в сердце.

— Чего мы тут сидим? — сказал один солдат.

— Пойдемте, поищем наших. Смеркается, они могут уйти, а мы останемся здесь.

Солдаты отправились в лес, им навстречу вышли заблудившиеся зуавы.

В ельнике послышался сигнал.

— Русские!

— Это русские!

— Что это за сигнал?

— Кто его знает!

— Да они всех нас перестреляют!

— Тише!

— Идем по одному!

Солдаты бросились врассыпную и, прячась за деревьями, продвигались все дальше. Вскоре показалась опушка. Один солдат высунул голову, разглядел черный флаг с белым крестом и крикнул:

— Это наши!

Солдаты помчались вперед, увидели издалека Рошбрюна и повеселели. Раньше, чем они успели добежать, снова послышалось:

— Идут!

— Русские идут!

Солдаты, стоявшие лицом к опушке и спиной к лесу, развернулись — na lewo w tył zwrot[71], и по двое направились в лес.

Враг распределился по лесу группами по пять — десять солдат.

Началась погоня.

Мордхе бежал со штыком, не видя перед собой Рошбрюна, который со своим отрядом атаковал врага, а враг — больше двадцати рослых русских — окружил несколько зуавов, превращая их в решето, но, увидев выбегающих из леса поляков, один отряд за другим, обратились в бегство.

— Стреляйте! — крикнул кто-то.

Солдаты схватились за ружья, однако патронов не было, пришлось лишь смотреть, как враг исчезал среди елей.

Зуавы перемещались по лесу по три-четыре человека. Им навстречу попались двое русских. Широкоплечий зуав преградил путь одному из них. Оба на миг остановились, посмотрели друг другу в глаза, словно ища повод броситься на противника. Верхняя губа зуава задрожала, как у изголодавшегося волка, он стиснул зубы и в тот же миг вонзил штык в бок врагу. Русский упал на колени и снова поднялся, как недобитое животное. Зуав, разъяренный, жаждавший мести, еще раз с такой силой вонзил штык русскому между ребер, что ему пришлось наступить на тело ногой, чтобы вытащить из него штык.

Мордхе подбежал, взглянул на русского, лежавшего с открытым ртом, откуда била кровь, и, не разбирая дороги, помчался дальше.

Раздался выстрел. В кустах стоял русский со штыком.

Мордхе бросился на него. Он увидел маленькие серые глаза, заросший шрам на желтом подбородке. Мордхе выбил у врага из рук штык и ударил его прикладом в сердце. Враг упал. Мордхе почувствовал жжение в правом виске, перед глазами поплыли круги, становясь все больше и больше, увидел солдата на коленях, умоляющего чужого человека:

— Помилуйте, ей-богу, я не стрелял!

И вдруг солдат вырвался и пустился бежать. Мордхе бросился за ним. Расстояние между ними все увеличивалось, наваливалось на Мордхе, нависало над ним, словно гора.

Когда Мордхе очнулся, было уже темно. Он ощупал себя, боясь, что ему оторвало руку или ногу, удивился, что все в порядке, и встал.

Вокруг было тихо. Солнце клонилось к закату и кровавым шаром висело за лесом, высокие сосны, закинув головы, краснели в лучах заката.

Где он?

Мордхе осмотрелся в поисках ружья, отошел, вернулся назад и наклонился к кустам. Ружья не было. Только теперь он почувствовал, что его левая щека саднит, горит, а в висках стучат молоточки.

Мордхе все дальше углублялся в лес, он больше не боялся наткнуться на врага и не думал о том, что ему нечем защищаться.

Шагах в двадцати от Мордхе на пеньке сидел Лангевич. Он закрыл лицо руками, его худые плечи дергались. Неужели диктатор плакал?

Мордхе не хотелось видеть диктатора в минуту слабости, и он направился дальше в лес. Стемнело. Мордхе шел и чувствовал в себе немую боль индивида. Но в этой боли он ощущал радость жизни. Коллектив живет страданиями индивида, развивается с их помощью и при этом не стремится ни к какой высшей цели. Сидит Лангевич и оплакивает самое дорогое — поверженную диктатуру, не видя, как свежие развалины уже дают новые ростки.

Когда Мордхе вышел в поле, было уже темно. Повсюду бродили солдаты. Никто не знал, куда идти. Мертвые поляки и русские лежали рядом друг с другом. Трупы приходилось обходить или перепрыгивать через них, так их было много.

— Товарищи, — взмолился раненый, — пожалейте! Русские меня убьют, не бросайте меня!

Солдаты прошли мимо, не откликнувшись на мольбу. Мордхе наклонился к раненому:

— Что с тобой?

— Мне прострелили колено, я не могу идти, отведи меня, братец, к нашим, век буду помнить твою доброту! Богом прошу тебя, отведи меня, я поскачу на одной ноге!

Мордхе оглядел поле. Кагане лежал с открытыми, ничего не видящими глазами. Мордхе остановил солдата и передал ему раненого:

— Отведи его до обоза!

Тон, которым говорил Мордхе, выражение его глаз убедили солдата взять раненого под руку и увести его с собой.

Кагане лежал без руки. Правая рука, оторванная до плеча, валялась рядом.

Мордхе снял рубашку с одного убитого, завернул окровавленную руку Кагане и уселся у него в изголовье. Стало совсем темно. Там и тут светили звезды, выглядывая из облаков. Шаги быстро затихли. Стало тихо, еще тише. И эту тишину нарушали лишь стоны.

Кагане очнулся, посмотрел вокруг, хотел приподняться и упал. Боль лишила его сил.

— Я здесь, с тобой.

— Мордхе?

— Да.

— Уходи, Мордхе, уходи отсюда! Нет больше ни диктатора, ни армии.

— Что?

— Сегодня вечером Лангевич едет в Галицию.

— А армия?

— Армию распустят. Ну, давай, подними меня!

— Ты сможешь идти?

— Я обопрусь на тебя.

Мордхе потащил Кагане, поддерживая его то с одного бока, то с другого. Они то и дело останавливались. Кагане дрожал.

— Что такое, Кагане? Может, присядешь?

— Я боюсь, что мы заблудимся и попадем в лапы к врагу.

— И что?

Подъехали уланы. Мордхе спросил у них:

— Где стоят наши?

— Кто их знает! — отозвался один.

— Все бегут через границу! Говорят, что пан диктатор уже там.

— А вы? — спросил Мордхе.

— А мы заблудились!

Они уехали. Вновь стало тихо. Кагане посмотрел на Мордхе, осознал свою беспомощность, увидел, как в свете луны скачут солдаты, спасаясь бегством, и, уткнувшись в плечо Мордхе, расплакался.

Глава восьмаяСмерть реб Аврома

У родителей Мордхе в лесу ничего не изменилось. Жили как пятьдесят, как сто лет назад. Реб Авром, его отец, в 1831-м поставлял провиант польской армии, а теперь следил, чтобы у отрядов Подлевского были сапоги, тулупы и картошка.

В чаще леса, куда трудно было добраться, в сараях сидели портные и сапожники и шили днями и ночами.

Двойреле, мать Мордхе, покупала у местных рыбаков куски холщовой ткани, сотканные за зиму. Вместе со старой Брайной и дочерьми рыбаков она резала полотна на узкие и широкие полоски и сматывала их, как бинты. А когда ткань заканчивалась, рвала старые рубашки и делала повязки для польских солдат.

Имя Мордхе, которое раньше нельзя было упоминать в присутствии отца, теперь, с тех пор как Мордхе присоединился к восстанию, произносили с благоговением. А сам Авром следил за тем, чтобы по вечерам во всех окнах горели свечи, горели всю ночь. Если Мордхе доберется досюда, то сразу же увидит отцовский дом.


Пошел дождь, зашуршал по влажной, затянутой мхом земле. Между деревьями от земли шел пар.

Телега, запряженная двумя лошадьми, тащилась по узкой лесной дороге, увязая колесами в болотистой земле. Во влажном воздухе каркали вороны.

Пожилой шляхтич, одетый как поляк, шел рядом с телегой, на которой под влажными ветками и палками лежали сапоги и овчинные тулупы.

Каждую неделю шляхтич заезжал к отцу Мордхе, забирал готовые сапоги и тулупы и вез их Подлевскому.

Дорога шла в такой глуши, а сараи были спрятаны так далеко в лесу, за деревьями и кустарником, что шляхтичу никогда даже в голову не приходило, что его могут схватить.

Он туже затягивал пояс на своем потрепанном тулупе, закуривал глиняную трубку и шел, сгорбившись, за лошадьми, от чьих влажных крупов валил пар.

Долгая дорога в одиночестве, звук собственных шагов и размышления про себя заглушали в нем страх, который пробуждали мелькающие тени. И чем больше осторожничал шляхтич, боясь наткнуться на врага, тем сильнее он чувствовал беспокойство, тем больше он ждал опасности.

И опасность настигла его.

Когда шляхтич выехал из леса и хотел свернуть на опушку, к нему подъехали двадцать казаков и остановили его:

— Что ты везешь?

— Да вот, веток набрал, — смиренно ответил шляхтич.

— Ты там никого не видел?

— Где?

— В лесу.

— Никого, панове.

Казаки поехали дальше, но двое вскоре вернулись. Ничего не говоря, они раскидали ветки и ткнули штыком в телегу.

— Ах ты, старый бунтовщик! Ничего не везешь, да?

Казак ударил шляхтича прикладом в сердце. Старик упал, потом с трудом поднялся, не говоря ни слова.

— Где ты взял тулупы? — Казак приставил ему ружье к голове.

Шляхтич молчал.

— Я тебя пристрелю, отвечай!

— А если пристрелишь, сукин сын, тогда я тебе скажу? — У шляхтича загорелись глаза, усы встопорщились. Он стал похож на старого волка, который из последних сил собирается броситься на врага.

Казак выстрелил. Шляхтич упал лицом на землю, растопыренными пальцами набрал полные горсти грязи и, когда дождевая вода, собравшаяся вокруг его головы и сапог, покраснела, замер без движения.

Реб Авром в овчинном тулупе и меховой шапке, высокий и широкоплечий, прятался за деревьями, желая выяснить, где стреляют.

Стук дождя по веткам деревьев поглотил гул голосов. Было трудно понять, что происходит. В ушах стоял шум воды, стекающей из канавы.

Он вышел из леса, увидел казаков, свернул обратно к кустам и услышал крики:

— Стой!

Он остановился.

Подъехал офицер с несколькими казаками:

— Ты — барин из леса?

— Я.

— Пойдем с нами!

Они подвели реб Аврома к убитому шляхтичу и повернули его лицом вверх.

— Знаешь его?

Реб Авром всмотрелся в испачканное лицо, подумал, что нос шляхтича, будто приставленный к лицу, вытянулся и стал тоньше, и ответил:

— Я его не знаю.

— Ты лжешь! — крикнул офицер. — Ты заодно с бунтовщиками?

Реб Авром молчал.

— А откуда он вез тулупы с сапогами? — спросил офицер.

— Я не знаю.

— Когда мы тебе наденем на шею веревку, узнаешь! Лучше говори правду!

— Как я могу сказать правду, когда вы мне не верите, — сказал реб Авром.

— Конечно, не верим! Бунтовщик, лежащий теперь здесь с пулей в голове, ехал по той же дороге, по которой шел ты, и ты утверждаешь, что ничего не знаешь? Скажи, если не хочешь такого же конца! — Офицер указал на убитого.

Реб Авром молчал.

— Надень на него веревку, сейчас он заговорит! — крикнул офицер.

Веревку не нашли. Казак перегнулся через убитого и принялся разматывать веревку на его потрепанном тулупе.

Реб Авром смотрел на окровавленную веревку, и его широкая душа, комом встав в горле, душила его. Лицо горело, будто эта веревка хлестала его. Он не слышал, что ему говорили, а сухие, посиневшие губы лепетали:

— Я ничего не знаю, я ничего не знаю!

— Повесьте этого жида! — крикнул офицер и приказал трогать, а телегу забрать с собой.

Реб Авром стоял над мертвым шляхтичем и смотрел, как в пятидесяти шагах от него казаки возятся под высоким деревом, готовя виселицу, и спокойствие, которое он только что утратил, вновь охватило его. Он начал исповедоваться вслух, бил себя кулаком в грудь и не мог отвести глаз от черных ворон, которые прыгали с ветки на ветку и каркали.

— Готово! — крикнул один казак.

Реб Авром выпрямился. Он шел под дождем с высоко поднятой головой, будто его вели не к виселице.

Он вынул из карманов штанов все деньги, которые у него были с собой, кинул полную горсть и, улыбаясь, смотрел, как казаки наклоняются, ползают в грязи и подбирают монеты. Потом снял с себя овчинный тулуп, шапку, расстегнул золотые часы с цепочкой, снял пиджак. Он сбрасывал с себя одну вещь за другой, словно дерево, скидывающее по осени листья. В расстегнутой рубашке он подошел к виселице.

И хотя тело реб Аврома еще не остыло, вороны уже принялись за дело. Они клевали мертвецов своими острыми клювами, перелетая, как нечисть, с карканьем от шляхтича к Аврому, от Аврома к шляхтичу. И влажный лес вздрагивал.

— Кар-кар! Кар-кар!

Это издание посвящается моим родителям