Домой Ящик так и не вернулся. В начале двадцатых красноармейцы за контрреволюцию вырезали всю его семью — жену Марфу и девятерых детей, а верный присяге лейб-казак служил вдовствующей императрице до конца. В 1928 году он отстоял последний трёхсуточный караул — у её гроба. Мария Фёдоровна завещала Тимофею немного денег. Он открыл в Копенгагене бакалейную лавку, женился на местной хохотушке и прожил ещё почти двадцать лет. Тимофей Ящик так и не научился говорить по-датски, но жена его занялась русским и записывала воспоминания лейб-казака: Когда я клал Марию Фёдоровну в гроб, она так высохла, что казалась почти невесомой…
Бывшая принцесса Дагмар пережила императорскую семью на десять лет. Она никогда не увидела страшной могилы сына, внука, четверых внучек и нелюбимой невестки с одной и той же датой смерти: 17 июля 1918 года. Она не хотела верить в мученическую гибель своего первенца и даже в письмах к сестре Александре до конца своих дней говорила о нём только как о живом.
Завтра день рождения моего Ники, и как жутко и печально, что у меня больше нет от него вестей… Где он теперь… Но я знаю, что, где бы он ни был, Господь споспешествует ему. Но как же мне тяжело, как тяжко! Есть вещи, которые нельзя трогать, о которых нельзя говорить, и я скрываю это в самой глубине души.
Прах Марии Фёдоровны упокоился в саркофаге Королевской усыпальницы кафедрального собора в городе Роскилле, рядом с прахом её родителей и других членов датского королевского дома, но завещала похоронить себя с возлюбленным мужем…
…и когда сменилась эпоха — ровно 140 лет спустя после первого прибытия в Россию, в 2006 году Мария Фёдоровна снова прибыла в Санкт-Петербург. Как по заказу, на берегах Невы её встретила та же погода, о которой писал Фёдор Тютчев:
Небо бледно-голубое
Дышит светом и теплом
И приветствует Петрополь
Небывалым сентябрём.
Воспетая поэтом Дагмарина неделя вернулась вместе с гробом Марии Фёдоровны. В Копенгагене от дворца Кристианборг до гавани траурную процессию провожал почётный эскорт гусарского полка. В российских водах датчан встретил флагманский корабль Балтийского флота с командующим на борту, а в Кронштадте военные корабли приветствовали прибывших тридцатью одним орудийным залпом — как и 140 лет назад. После панихиды в Петергофе гроб с останками российской императрицы Марии Фёдоровны захоронили в соборе Петропавловской крепости — как и было завещано, рядом с могилой её венценосного супруга Александра Третьего.
Останки Николая Второго и членов его семьи обнаружили в конце девяностых годов. Для генетического анализа использовали кровь с ткани, которой цесаревичу Ники перевязали голову в Японии, когда Сандзо Цуда ранил его самурайским мечом. Японцы бережно сохраняли реликвию больше ста лет, и понадобилась она для совсем неожиданных целей.
Много раньше, в 1928 году, император и его семья были причислены к лику святых Катакомбной церкви — в пору самых суровых антирелигиозных гонений. Русская зарубежная церковь осторожно прославила их в 1981-м. Архиерейский Собор Русской православной церкви выжидал ещё дольше, предпочитая строить отношения с коммунистами. Лишь в 2000 году Собор принял решение — царя Николая Второго, царицу Александру Фёдоровну, цесаревича Алексея, царевен Ольгу, Татьяну, Марию и Анастасию причислить к лику святых новомучеников и исповедников российских, явленных и неявленных.
Канонизированная Александра Фёдоровна стала царицей Александрой Новой, поскольку царица Александра среди святых уже была. Интересно: незадолго до смерти Григорий Распутин просил государя об изменении фамилии. Получив разрешение, он именовался Григорием Распутиным-Новым — не только в личных документах, но и в полицейских сводках, и в газетных репортажах.
Останки семьи последнего императора при огромном стечении народа захоронили в соборе Петропавловской крепости. В траурной церемонии участвовали первый президент России и патриарх всея Руси.
На требование главы императорского дома за рубежом — о реабилитации покойных как жертв политических репрессий — Генеральная прокуратура России в 2006 году ответила отказом. Не нашлось формальных обвинений властей в адрес императора. Не удалось обнаружить и официальных решений судебных или несудебных органов о применении к погибшим репрессии по политическим мотивам.
Зверское убийство императорской семьи прокуроры назвали уголовным преступлением, жертвы которого не подпадают под действие Федерального закона Российской Федерации «О реабилитации жертв политических репрессий». И снова меткое замечание от Фёдора Тютчева: вся российская история до Петра Первого — сплошная панихида, а после — одно уголовное дело…
Пётр Первый, кстати, и был последним московским царём, четырнадцатым по счёту. Последним царём — и первым российским императором. А Николай Второй был последним императором России — тоже четырнадцатым…
История и людская память хранит предсмертные слова знаменитостей.
— Какая мука, что не можешь найти слово, чтобы передать мысль! — сказал, умирая, всё тот же Фёдор Иванович Тютчев.
— Пользуйтесь, ребята! Всё-таки царские, — произнёс у расстрельной стены господин Égalité, великий князь Николай Михайлович, и швырнул чекистам свои сапоги.
— Не понимаю, — в полузабытьи пробормотал напоследок Лев Николаевич Толстой.
Когда пленники спустились в подвал дома в Екатеринбурге, глава убийц по бумажке зачитал им постановление Уралсовета о расстреле. Император громко переспросил:
— Как? Я не понял!
Палач прочёл ещё раз — и тут же всадил ему в грудь первую пулю.
Такими были последние слова последнего российского императора.
Я не понял.
Глава VII. Петербург — Петроград — Ленинград
Жаль, город не может быть самостоятельным героем романа.
Люди могут, город — нет. Героями романа становятся его жители. А город — в силу своего неповторимого колорита — задаёт действие. Задаёт поступки, которые герои совершают на его фоне. Уникальный, потрясающий город. По-прежнему такой, каким увидел его француз Астольф де Кюстин в середине девятнадцатого века.
Калмыцкая орда, расположившаяся в кибитках у подножия античных храмов, греческий город, импровизированный для татар в качестве театральной декорации, великолепной, но безвкусной, за которой скрывается подлинная и страшная драма, — вот что бросается в глаза при первом взгляде на Петербург.
То, что происходило здесь, не могло произойти нигде больше. Не могло произойти так, как произошло.
Последний русский царь Пётр Алексеевич создал Российскую империю, основал на топких островах столицу и стал первым императором. Последний император Николай Второй — покончил с Российской империей, и вместе с нею столица канула в небытие.
Санкт-Петербург уникален. Нет перевода названия Париж на французский; Лондон не переводится на английский, Мадрид — на испанский. Имя столицы России — трёхъязычный космополит. В нём уживаются латинское Санкт — святой, греческое Петер — камень и германское Бург — твердыня. А звучит это трио на четвёртом языке — русском.
Святого апостола Петра называли первым камнем в основании храма новой веры. Первый камень в основание нового Российского государства и новой столицы положил Пётр Первый. Двумя веками раньше монах назвал Москву Третьим Римом: два Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти… Или всё же — быти?
История покажет.
Есть уже история появления и расцвета имперской столицы в восемнадцатом веке. Есть история блистательного Петербурга в девятнадцатом. На двадцатый век пришлась история его гибели и превращения в Ленинград, а потом — начавшаяся история мучительного возрождения. Хотя новый Петербург — к сожалению или к счастью — уже совсем другой город.
Жил здесь подражатель Бодлера — автора «Бродячих псов» — по имени Константин Вагинов. Свидетель тех фантасмагорий, что смели позолоту с фасадов Северной Венеции и уничтожили имперскую славу. Автор «Козлиной песни».
Не люблю я Петербурга, кончилась мечта моя… Теперь нет Петербурга. Есть Ленинград; но Ленинград нас не касается — автор по профессии гробовщик, а не колыбельных дел мастер.
Здешняя колыбель дала три революции. Все три пришлись на правление последнего императора: одна в девятьсот пятом году и две — в семнадцатом. Козлиная песнь в обратном переводе на греческий — трагедия…
Прежнего Петербурга больше нет, и мечта в самом деле кончилась. Но не хочется причитать над покойными. Не хочется примыкать к тем, что раками ползают по дну истории, кормясь в придонном культурном слое. Роются в гумусе, выковыривая старые конфетные фантики, забытые сны, обрезки ногтей былых кумиров и непристойные литографии эпохи рококо в рамах чёрного дерева. Эдак недолго и самому стать экспонатом, каким-нибудь вытертым чучелом — перспектива малопочтенная.
Маяковский взахлёб читал интересные книжки, которые подбрасывал ему Бурлюк. Крикогубого Заратустру нашёл у Ницше, который целый трактат сочинил «О пользе и вреде истории для жизни». Было там интересное замечание: избыток исторического чувства — опасен, ибо вызывает ненормально трепетное и потому некритическое отношение к былому.
Те, кто слишком поддаются историческому чувству, рискуют выродиться в плесневелых антикваров. Уткнуться в прошлое — и подорвать не только своё настоящее, но и возможности будущего. Как принято говорить у нынешних филологов: оно нам надо?
Только совсем без чувства истории — тоже нехорошо. Музеи нужны, да музей музею рознь. Есть воспетые Мандельштамом музеи-склепы. Саркофаги, где милый Египет вещей ощутимо припахивает сладким тленом, а полоумные старухи-смотрительницы в стоптанных туфлях шикают на благоговеющих посетителей.
Мой Петербург — другой музей. Я приглашаю зайти и порадоваться: те экспонаты, что ещё сохранились, здесь можно трогать руками. Можно поселиться там, где жил такой-то; с удовольствием выпить там, где выпивали такие-то. И даже… нет, всего-навсего прогуляться там, где окончили свои дни этот, этот или та. Можно затрепетать при звуках имени, слетевшего с бронзовых губ. А можно — пролистать Хармсову