1916. Война и Мир — страница 53 из 117

Портреты членов семейства начальника автошколы, которыми Маяковский покупал особое расположение генерала Секретарёва, были результатом их с Тоней совместных усилий. Сначала Володя с натуры набрасывал эскиз, играя в придворного живописца генеральской семьи, а потом уносил набросок домой, где Тоня выполняла основную работу — она писала быстро, легко и в милой Секретарёву классической манере. Так что Маяковскому оставалось, как он говорил, лишь осчастливить полотно прикосновением кисти мастера: нельзя же, в самом деле, объявлять своей совсем уж чужую работу!

Так они и жили — не вместе, не врозь. Тоня осталась бы с Володей сразу и навсегда, только предложи, но он не спешил с предложением…

— А я задремала. — Девушка потягивалась, куталась в пуховый платок, наброшенный поверх халатика, и улыбалась. — Хотела обязательно тебя дождаться, а чуть с книжкой прилегла — меня и сморило сразу.

Володя с обыкновенным тщанием мыл руки, а Тоня продолжала приговаривать, собирая на стол:

— Я мяса купила такой кусок — даже резать жалко было, на картину просился! Половину в щи, а половину оставила, хотела ещё потушить, так у тебя в примусе керосин закончился. Я сразу принести не сообразила, а когда спохватилась — лавка закрылась уже…

Маяковский никогда не спрашивал, откуда она берёт деньги. На что живёт, с каких таких доходов балует его вкусненьким в пору, когда мясные лавки не работают четыре дня в неделю, цены выросли в несколько раз против довоенных, а булочные и чайные магазины прогорают что ни день. Может, ей родители с Рязанщины денег шлют, может, работы свои продаёт… Случалось, Тоне перепадало от Володи рублей десять-пятнадцать, иногда — четвертной. После удачного выступления или крупного выигрыша — в карты, на бильярде — он мог щедро выдать ей даже сотню. Но ровно так же мог под настроение потратить эти деньги на огромный букет цветов — и вовсе не обязательно для Тони. Или просто не давать денег неделю, другую…

Набросившись на еду, Маяковский выхлебал щи на диво быстро. Тоня с удовольствием смотрела, как её Вовочка, не торопясь, расправляется с добавкой и соловеет на глазах. А когда он, наконец, наелся — развернула перед ним холст.

— Вот, похвастаться принесла, — сказала она с застенчивой улыбкой. — Недавно закончила. Вдруг похвалишь?

На картине Тоня изобразила девочку с персиками. Ту самую Верушу Мамонтову, которую писал Серов и которая украшала теперь московское собрание Третьякова. И композиция та же, и палитра, и техника… Разве что на скатерти появились ещё несколько персиковых косточек, а надкушенный румяный плод катился по столу, выпав из разжавшихся пальцев: девочка была мёртвой. И сквозь тонкую девичью кожу уже просвечивал страшный костяк, череп оскалившийся.

— Это что такое? — спросил Маяковский после минутной паузы.

Тоня глянула на картину, будто в первый раз.

— Девочка с персиками, — сказала она. — Персики, понимаешь? Ну, персики, Древний Египет! В храме Изиды на стене написано: Не открывай, иначе умрёшь от персика. Или: Не произносите имени Иао под страхом наказания персиком. В Египте из них цианиды умели добывать… Ещё супа хочешь?

— Да нет уж, спасибо. — Маяковский поднялся из-за стола. — Аппетит пропал. Наверное, искусством нахлобучило.

Он принялся стаскивать с себя военную форму. Погрустневшая Тоня свернула холст и убрала в тубус. Маяковский в исподнем сел на пропевшую пружинами кровать, подобрал с пола книжку и раскрыл на странице, которая была заложена карандашом.

Цианиды лишают организм способности усваивать кислород. Кислород в избытке поступает с дыханием, но цианиды блокируют железосодержащий дыхательный фермент. Возникает парадокс: при избытке кислорода клетки и ткани не могут его усвоить, поскольку он химически неактивен. В результате наступает патологическое состояние организма, именуемое гистотоксической или тканевой гипоксией. Состояние проявляется удушьем, судорогами, параличами…

Брошенная Маяковским книжка перелетела через комнату и шлёпнулась в угол.

— Тьфу, что за ерунду ты читаешь?! Всё про смерть, про смерть, про смерть — книги, картины… К чему?

— Так ведь это просто, — сказала Тоня, стоя у окна и глядя в ночь. — На свете есть только Любовь и Смерть, а больше нет ничего. Люди любят Смерть… по крайней мере, когда умирают другие. Люди любят Любовь, а ведь Любовь — игра смертельная. Единственное слово, которое никогда не теряет своего значения — это слово Смерть. И мы идём всю жизнь — к Смерти… Как же о ней не думать? С тобой я о Любви думаю, но без тебя… Да ведь и ты такой же!

Не оборачиваясь, она начала читать из многажды слышанной трагедии «Владимир Маяковский», в точности повторяя авторскую интонацию:


Прохожий!

Это улица Жуковского?

Смотрит,

как смотрит дитя на скелет,

глаза вот такие,

старается мимо.

«Она — Маяковского тысячи лет:

он здесь застрелился у двери любимой».


— Не надо передёргивать, — нахмурился Володя, — дальше-то у меня как?


Кто,

я застрелился?

Такое загнут!

Блестящую радость, сердце, вычекань!


— И всё равно, — так же тихо продолжала Тоня, — я бы хотела так, как ты написал…


Легенда есть:

к нему

из окна.

Вот так и валялись

тело на теле.


Маяковский подошёл к ней и обнял, прижав к себе.

— Дурёшка, — зашептал он в Тонины волосы, — чтоб телом на теле валяться, из окна шагать не надо. Ну, иди ко мне…

Он склонился и поцеловал её в затылок, в душистую тёплую ямочку у самых корней волос, в шею… Девушка охнула, сбросила с плеч его руки, развернулась и выскользнула из халатика.

Глава VIII. Истые дадаисты

Максимилиан Ронге не просто представлял себе карту Европы в мельчайших подробностях — он её физически ощущал.

В центре континента ворочаются огромная Германия и лоскутная Австро-Венгрия, ниже — потрёпанная Турция и хитро замирившаяся с турками Болгария. Со всех сторон их стискивает враг. На западе — могучие Англия и Франция. На востоке — бескрайняя Россия. На юге кусают воинственные Балканы и сидит занозой вероломная Италия, которая заключила с германцами и австрийцами Тройственный союз, но выступила на стороне Антанты…

Немецкий Blitzkrieg не состоялся: не получилось ни войны на один фронт, ни быстрой войны на всех фронтах разом. Третий год миллионы мужчин изощрённо и методично истребляли друг друга. Немногие страны сумели остаться нейтральными в кровавой бойне.

Швейцария свой нейтралитет сохранила. Чистотой и порядком радовал столичный Берн: здесь Ронге бывал частенько — встречался с местными коллегами и секретными агентами.

А вот Цюрих ещё до войны стал настоящим шпионским центром. Превратился в перевалочный пункт, промежуточную остановку для пёстрого международного сброда. Закопчённый, промозглый, пропахший гарью средневековый город воплощал собой почти что рай для разведчика. Какой только рыбки не водилось в здешней мутной воде! Швейцарцы покидали Берн, зато сюда, в самый центр Европы, бежали отовсюду обыватели и жулики, поэты и спекулянты, революционеры и проститутки… Бежали, чтобы перевести дух, отсидеться, переждать войну.

Ресторан гостиницы Zur Linde облюбовали выходцы из России. Их обстоятельные сетования на горькую долю порой давали Ронге больше достоверной информации, чем сообщения агентуры. В кафе Kaufleuten, в прежние времена собиравшем торговцев, подавали вполне приличное пиво. А в кафе Zum schwarze Adler — естественно, под вывеской с чёрным орлом — варили неплохой кофе.

Эти заведения стали местом каждодневных дискуссий русских эмигрантов, представлявших политические течения всевозможного толка: Максимилиан внимательно следил за их бурными стычками на грани драки. Но больше всего он любил бывать на Шпигельгассе. Переулок получил название из-за зеркальца в руках ангела, укреплённого на шпиле угловой башенки, и славился далеко за пределами Цюриха благодаря кабаре «Вольтер».

Начиналось всё с обкновенной сосисочной, где по вечерам для развлечения посетителей играли музыку. В начале шестнадцатого года местным тапёром стал эмигрант из Германии, поэт и мистик Хуго Балль. Он считал себя последователем знаменитых русских — авангардиста Василия Кандинского и анархиста Михаила Бакунина. Вслед за Баллем в сосисочную потянулись его приятели, разноплемённая богемная публика во главе с неугомонным румыном Тристаном Тцара, и через месяц здесь гомонили уже на полудюжине языков.

Так заурядная едальня превратилась в настоящее кабаре, и никто уже не помнил: назвали кабаре Voltaire в насмешку над мудрым французом — или обыграли жёсткое немецкое Folter, мучение. А ещё в бывшей забегаловке возникло литературное кафе, где миру явился дадаизм.

Жизнь предстаёт как одновременная путаница шорохов, красок и ритмов духовной жизни. Дадаизм не противостоит жизни эстетически, но рвёт на части все понятия этики, культуры и внутренней жизни, являющиеся лишь одеждой для слабых мышц.

Вольтеровские дадаисты без колебаний взяли на вооружение сенсационный гвалт и лихорадку повседневного языка.

Высочайшим искусством будет то, которое отразит многотысячные проблемы времени; искусство, несущее на себе следы потрясений последней недели; искусство, вновь и вновь оправляющееся от ударов последнего дня.

Вот как раз последние потрясения и удары весьма занимали Максимилиана Ронге — в отличие от выкрутасов мающейся интеллигенции. В потрясениях и ударах он знал толк.

Дадаист любит необычное, даже абсурдное. Он знает, что его эпоха, как никакая другая, нацелена на уничтожение великодушия. Поэтому ему подходит любая маска. Любая игра в прятки, наделённая способностью к мистификации.