— Полностью с вами согласен, — снова закивал Брик. — Предположение о том, что Иван Грозный и Василий Блаженный — один и тот же человек, мне кажется вполне обоснованным. Косвенно эту мысль подтверждает и народное название Покровского собора.
— Конечно! — Виктор закончил возиться с коловоротом и отряхнул с рук бумажное крошево. — Храм построили по воле Ивана Грозного. Тогда с чего бы вдруг москвичам называть его Василием Блаженным? Наверняка в массовом сознании царь и юродивый представляли собою одно лицо, или разные грани одного человека…
Шутка сложилась во время утренней поездки.
Адольф Кегресс закончил отладку нового императорского автомобиля. Помогал ему Шкловский. Вездесущий приятель и сослуживец Миша Оцуп сделал фотографию перед входом в автошколу: француз в неизменной кожаной куртке и старший унтер-офицер в шинели, оба в больших шофёрских очках, стоящие перед лимузином Delaunay-Belleville-45 с просторным кузовом «дубль-фаэтон».
— Делонэ… Бельвилль. — Шевеля губами, фотограф аккуратно записал красивое название в карманный блокнотик, поскольку точность любил, а в автомобилях понимал не ахти.
Когда работу закончили, великий князь Дмитрий Павлович приехал опробовать мотор. Отправляясь с Кегрессом в лимузине, он велел Шкловскому взять с собой ещё двоих солдат, чтобы дать автомобилю хорошую нагрузку. Само собой, Виктор позвал Осипа и Володю.
Маяковский, набравшись смелости и памятуя о том, как Дмитрий Павлович хвалил его в «Привале комедиантов», нахально просил позволить ему сидеть рядом с императорским шофёром. Усмехнувшись, великий князь не стал возражать. Оливково-зелёный, сияющий лаком бортов и надраенной латунью Delaunay-Belleville зарокотал восьмилитровым двигателем и в мгновение ока домчал пассажиров к простору Марсова поля.
Солдатам пришлось выйти. Они долго топтались на заснеженном плацу, шмыгая носами, с сожалением поглядывали в сторону седьмого дома, в подвале которого к вечеру открывался «Привал», и сквозь стучащие от холода зубы костерили великого князя и Кегресса.
А те, забыв о времени, поочерёдно садились за руль, разгонялись, тормозили, выписывали восьмёрки и змейки, пробовали вывести мотор из заноса, не снижая скорости… Дмитрий Павлович рулил блестяще. Единственный трюк из показанных французом так и не удался ему: разогнаться задним ходом, вывернуть руль, а когда лимузин развернётся и опишет полукруг на скользких покрышках — резко вдавить акселератор и рвануть в прежнем направлении, но уже вперёд. Хитрый Кегресс вид имел невозмутимый, хотя наверняка скрыл какой-то секрет.
Наконец, Дмитрий Павлович сдался, но пообещал, что всё равно научится необычному развороту и утрёт нос шофёру своего кузена. Он кликнул солдат. Продрогшие на декабрьском ветру, Шкловский с остальными сели обратно в лимузин и ещё какое-то время болтались на кожаных подушках сидений, пока Кегресс и Дмитрий Павлович гоняли по плацу. А когда автомобиль остановился, Маяковский вдруг сказал:
— Ваше императорское высочество, позвольте мне попробовать!
Великий князь, изумлённый нахальством солдата, взглянул на француза: вы тоже это слышали? Пушистые усы Кегресса встали дыбом, и на сносном русском языке он произнёс речь.
Вернее, сначала Кегресс осведомился у Маяковского, умеет ли тот вообще рулить мотором. Он презрительно расхохотался, когда Володя ответил утвердительно — и прибавил, что знающие люди называли его прирождённым шофёром. Хорошо, хватило ума не называть знающих людей по имени… А собственно речь Адольф Кегресс посвятил главным, по Гоголю, русским проблемам — дорогам и дуракам. Отвратительным российским дорогам, по которым так трудно ездить. И самонадеянным дуракам, уверенным, что им по силам огромный Delaunay-Belleville, шесть цилиндров которого выдают невероятные восемьдесят лошадиных сил. Поистине царский лимузин, способный за час пролететь сотню вёрст!
Пусти дурака за руль, говорил Кегресс, и он обязательно вытворит что-нибудь такое, что нормальному человеку даже и в голову не придёт! Вот если бы дураки перестали дурить, а занялись строительством дорог, тогда хоть одной серьёзной проблемой в России стало бы меньше…
С каждым словом француза Маяковский мрачнел всё больше. Он уже сам не рад был, что сунулся к Дмитрию Павловичу с дурацкой просьбой. Тем более сослуживцы, перед которыми он по-мальчишески рассчитывал пофорсить, слышали отповедь Кегресса, а тот называл его дураком через слово.
Тут великий князь почёл необходимым вступиться — не за Маяковского, конечно, а за Россию. Он осадил разошедшегося француза и заметил, что толку от дурака в любом деле немного, на то он и дурак. К этому времени Дмитрий Павлович тоже замёрз и велел ехать назад, к автошколе: в моторе, остановленном посреди плаца, и околеть недолго.
У Царскосельского вокзала Дмитрий Павлович пересел в свой лимузин и умчался, а солдаты вернулись в школьный кабинет, отогрелись горячим чаем и занялись прерванными делами. Володя предпочёл бы как можно скорее забыть об инциденте, но после обеда ядовитые приятели нарочно завели разговор про дурака — не произнося самого слова.
— Частный случай с Иваном Грозным и Василием Блаженным на протяжении человеческой истории многократно повторялся, — вещал Брик, пока они со Шкловским сверлили следующую пачку документов. — Я думаю, надо на ближайшей конференции ОПОЯЗа подискутировать на тему амбивалентности в мировой культуре.
Приятели знали, что Маяковский не выносил насмешек и очень не любил, когда его подавляют эрудицией. Поэтому Осип с Виктором старательно выдерживали глумливый стиль беседы и расцвечивали речь специальными терминами.
Так поговорили они о знаменитом московском дьяке Мишурине, который четыреста лет назад подписывал документы собственным именем — Дурак. Зацепили великого князя Дмитрия Павловича: мужем его сводной сестры, баронессы Марианны фон Дерфельден, некогда был гвардеец-гусар с известной на всю столицу фамилией Дурновó…
Напустив на себя серьёзный вид, Шкловский порассуждал о дуальности общественной организации и происходящей из неё карнавальной инверсии, когда дурак становится царём. В тон ему Брик добавил, что инверсия касается и аксессуаров. Символика дурака проходит десакрализацию: рогатая корона становится колпаком о многих концах с бубенчиками, а скипетр — шутовским жезлом.
Затем они прошлись насчёт Чаадаева, который использовал апологию сумасшествия для изложения своей философии. Следом — обсудили дурака как непосвящённого адепта в эзотерике и как необработанное вещество — в алхимии.
— В традиции же народной Иван… э-э… ну, вы понимаете, коллега… тот самый Иванушка амбивалентен Ивану-царевичу, — заявил Виктор, закручивая на столе струбцину. — Сперва он сидит на печи в золе, сажу колпаком меряет и сопли на кулак мотает. А потом по мере развития событий Иван… э-э… обычный морфирует в царя. В такой логике балаганный шут-карлик вполне может соответствовать, например, королю Карлу.
— То есть Петрушка — это Пётр Первый, хотите вы сказать? — вскинул брови Осип, пристраивая коловорот — его очередь была сверлить.
— Зачем же! Петрушка — это, скорее, пародия на папский престол, — парировал Шкловский; разговор, выглядевший болтовнёй, имел под собой недюжинную научную основу и увлекал филолога помимо воли. — Я бы рассматривал появление Петрушки как результат раскола церкви на византийскую и римско-католическую. Pedro по латыни камень, коллега! То есть Петрушка — это намёк на святого Петра, камень в основании храма западной веры.
— А я бы здесь как раз поспорил, — сказал Брик. — Одно несомненно: в народном творчестве действительно очень популярен сюжет о разнообразных метаморфозах Ивана-дурака…
Осип увлёкся, и запретное слово дурак всё же прозвучало. Казалось, Маяковский только этого и ждал. Бросив карандаш и линейку, он в один прыжок оказался рядом с шутниками и сгрёб их в охапку. Тщедушный Осип и субтильный Виктор, которых безудержный смех душил сильней Маяковского, едва сопротивлялись. Стоило одному из них немного освободиться — и он выдавливал из себя реплику, которая вызывала у обоих новый приступ хохота, а у Володи — новую вспышку ярости.
— Философ Ориген учил… ой, не могу… что дурак отрешается от бренного мира, — всхлипывал из-под мышки справа Шкловский, — и что это благо, а дурак… ой… он дурак в силу асоциального поведения… Вовка, слышишь? Асоциального!
— Мне дурно! Дурно мне! — в тон ему стонал из-под мышки слева Брик. — Пусти, дурак, шею сломаешь!
— А ещё ягода такая есть — дураха, — добавлял Виктор, плача от смеха, — дура-а-аха… ой, господи… это гонобобель так называ-ают… вакциниум улигносум на латыни… я сейчас умру…
— Ты белладонну забыл, — Осипа было уже едва слышно, — которая сонная одурь… и птичку ещё… маленькая такая птичка… свистит… ржанка — её на юге зовут — дурандан… дуранда-а-анчик…
Маяковский действительно готов был растерзать или задушить Брика и Шкловского, но его остановило появление Кегресса.
— Хватит дурака вальять, — добродушно сказал француз.
Володя взвыл от бессильного бешенства, но руки его разжались, и помятые шутники, всхлипывая, сползли на пол. А Кегресс продолжил:
— У нас говорьят: старый дурак больше глюпый, чем молодой.
Оказалось, императорский шофёр пришёл с извинениями: наговорил лишнего симпатичному молодому человеку и теперь чувствовал себя неловко. К России он тоже относился — дай бог русскому так относиться! Оттого и жил здесь столько лет.
Сбиваясь на французский — его понимали Шкловский и Брик, но не Маяковский, — Кегресс говорил о том, как благодарен русским солдатам, которые бьют немцев, посягнувших на его страну. Рассказывал, как благодарен изобретателям за спасённые французские жизни. Зелинский изобрёл противогаз, а ведь именно французов атаковали газами немцы. Котельников придумал парашют, и теперь у пилотов лёгких «Блерио» или «Фарманов», сбитых немецкими асами, появилось больше шансов остаться в живых…