1916. Война и Мир — страница 72 из 117

лась журналистикой. Но красота постепенно увядала, любые затеи оканчивались полным крахом, а за шантаж и подделку векселей пришлось идти под суд.

К пятидесяти годам Шабельская растеряла всё, кроме привычки к алкоголю и морфию. Однако стоило вступить в черносотенный Союз русского народа, как дела снова пошли на лад. В шестьдесят Елизавета Александровна имела таинственные отношения с высшими чиновниками Министерства внутренних дел и казённый револьвер Смита-Вессона с пятью патронами… Нешто снова про деньги говорить хочет Верноподданная Старуха?

Потея на верхнем полкé в парной, Григорий вспомнил, как давно, ещё до войны, тогдашний главный министр Коковцов предлагал ему и двести, и триста тыщ за отъезд из столицы. Разгорался скандал с письмами царицы, которые выкрал Илиодор — Серьга Труфанов. К тому ещё Гучков напечатал труфановский пасквиль «Гришка»…

Коковцов убеждал, что исчезновение Распутина всех успокоит. Словечко ещё повторял: престиж! Надо вернуть престиж царской семье! Вот престиж-то, видать, и оценил министр в триста тыщ. Целое состояние, чего там… Кабы Григорий взял тогда, так по сию пору жил бы припеваючи. А теперь, вон, денег второй год не собрать, чтобы лесу купить и в Покровском дом перестроить. И дочкам на приданое отложено по три тыщи всего.

Отказал он Коковцову. Вернее, отговорился: коли велят папа с мамой, царь с царицей — он и с пятаком в кармане уедет, как приехал. А коли нужен им, так ни за какие деньги с места не двинется. Тем и кончилось: Распутин остался при месте, а Коковцов своё — потерял. И сколько раз ещё ему денег сулили! Особенно когда государь взялся чуть не каждый месяц премьеров менять. Из них один зятя своего на Гороховую прислал. Тот не стал ходить вокруг да около — прямо с порога предложил Григорию дом в Петрограде, телохранителей, оплату всех расходов и сто тыщ рублей ассигнациями. Взамен, говорит, помоги заменить министра внутренних дел Протопопова! И ещё просил нашёптывать папе с мамой — мол, новое правительство с новым начальством хорошо работает.

Кабы мог это сделать Григорий — всё равно отказался бы. А так даже сердиться не стал: прогнал премьерского зятя, и вся недолга. Протопопов остался при должности министерской, а премьера государь погнал: сказывают, в Думе ему говорить не давали, позорили, и Пуришкевич растоптал совсем…

Долго ещё думал Григорий. Долго кряхтел под ударами веника, которым охаживал его банщик-богатырь. Докрасна драл кожу мочалкой и лил на себя попеременно то горячую, то холодную воду, звон в ушах отогнать пытаясь. Не вышло.

Там же, в Ермаковских, зашёл Григорий в цирюльню. Подстригался он редко, а нынче словно толкнуло, ноги сами несли. Болтливый цирюльник обкорнал отросшие патлы, выщипал по-модному прямой пробор и умастил распутинскую бороду каким-то снадобьем: заблестела она вороновым крылом и сделалась похожей на узкую лопату.

К возвращению Григория Ефимовича из бани Лаптинская собрала на стол почаёвничать. Хлеб выставила чёрный, рыбу, мёд… На причёску глянула с интересом. На торчащую, словно привязанную бороду покосилась неодобрительно. Рассказала, что Шабельская являлась в два, как и обещала. Отсутствием хозяина удивлена не была, дожидаться не стала, да никто и не предлагал. С подмигиваниями и похохатываниями выпалила скороговоркой про какие-то заговоры с убийствами — и была такова. Не удалось Акилине толком разобрать ничего.

— Кабы и удалось, не стал бы слушать, — махнул рукой Григорий. — Будем-ка лучше чай пить. А вино зачем опять прибрала? Вина мне дай, в бане-то хмель вышел весь.

Тут неожиданно, без телефонного звонка приехала Танеева-Вырубова. Агенты охраны помогли ей подняться в квартиру, чуть не на руках донесли по лестнице. Фрейлина старалась ходить без костылей, но хромала ужасно.

Григорий всегда был рад Аннушке. Похристосовался, чуть не силой усадил с собою рядом за стол, мадеры налил в высокую гранёную рюмку. Выпили.

— Я ненадолго, Григорий Ефимович, — сказала гостья. — Мне домой надо ехать поскорее. Ждут меня. А тебе я икону привезла от мамы, и девочкам — гостинцы от великих княжон. Это из Новгорода. Знал бы ты, как там народ принимал маму! Цветы под ноги прямо в снег бросали, слова чудесные говорили… Она помолодела лет на десять, ей-богу!

О поездке с императрицей и царевнами Танеева рассказала коротко. Тут же засобиралась и поковыляла к выходу, опершись на руку Григория. А у дверей резко повернулась к нему и зашептала сбивчиво:

— Я не хотела говорить… отчего спешить надо… Протопопов подловил сразу после поезда. Сказал, что на меня могут покушаться. Застрелить или взорвать… И это как-то связано с тобой, с мамой, с немцами почему-то… Специальных людей ко мне приставил, и дома — тоже… В Царском охрану удвоили. Григорий Ефимович, миленький! Я боюсь!

Она заплакала. Широкое рыхлое лицо сразу оплыло, и от глаз по щекам потянулись чёрные дорожки размокшей туши.

— Аннушка, — сказал Григорий, гладя её по волосам, и комар в голове зазвенел почему-то басом, — голубушка моя! Ну чем же я тебе сейчас… что же я тебе могу ещё дать? Дал всё, что мог. Нет во мне больше ничего, что тебе надобно. Ты всё получила. Уж прости меня… И ступай, ступай!

Он почти вытолкнул всхлипывающую фрейлину за дверь, к охранникам, что курили на лестничной площадке. А сам схватился за гудящую голову: ведь и слова сами вырвались, он их не ждал — как тогда, когда отказался благословить папу во время прощания в Царском Селе. И слёзы едва не брызнули…

Притулившись у американского стола в спальной, Григорий продолжил переписывать дух, завещание своё. Слова давались адовым трудом, словно их не писать, а таскать приходилось, как тяжеленные глыбы льда из чёрной майны.

Если же меня убьют бояре и дворяне и они прольют мою кровь то их руки останутся замаранными моей кровью и двадцать пять лет они не смогут отмыть свои руки. Они оставят Россию. Братья восстанут против братьев и будут убивать друг друга и двадцать пять лет не будет в стране дворянства…

Откуда мог знать Григорий то, что на бумагу переносил крупными каракулями? Но вот — царапал теперь страшные слова, будто про чужого кого. Отхлёбывал прямо из горлышка бутылки, прихваченной в спальную, и мешалось ароматное вино со слезами солёными.

Русской земли Царь, когда ты услышишь звон колоколов сообщающий тебе о смерти Григория, то знай: если убийство совершили твои родственники то ни один из твоей семьи, то есть детей и родных не проживет дольше двух лет. Их убьет русский народ…

Под вечер Акилина сунулась в дверь и сказала, что приехал Протопопов.

— Хотел бы надеяться на ваше благоразумие, Григорий Ефимович, — сказал министр внутренних дел, когда они сели в столовой, предварительно выгнав Лаптинскую и затворив дверь. — Могу я просить вас в ближайшие день-два не выходить из дому? И ещё скажите мне, не ждёте ли вы каких-то особенных встреч? Может, необычное что-то замечали?

Григорий молчал, через цветы на подоконниках глядя в зимнюю темень за окном. Что отвечать на такие вопросы? Из дому не выходить — с тоски удавиться. Насчёт встреч и поездок — вчера они с Феликсом договорились продолжить сегодня: дело к Рождеству, да ещё ночь с пятницы на субботу — в столичных заведениях одна программа лучше другой. Пели-то вчера на «Вилле Родэ» как душевно! И нынче князь обещал уже совершенное чудо.

А насчёт необычного… Каждодневный, ежечасный страх смерти — необычно это или как? А видения кровавые? А комариный зуд изнуряющий, который на разные голоса в голове звенит, почти не стихая? А то, что творил Григорий простым словом — с цесаревичем, с Аннушкой, с Феликсом, с сотнями других — необычно, или?..

— Не знаю, что и сказать тебе, — устало промолвил Григорий. Он говорил министру ты, как и всем, другого обращения не признавая. — Давай-ка лучше выпьем!

— Нельзя мне, худо будет…

— Что будет, то не худо, — с этими словами Григорий поднялся, достал из буфета рюмку, наполнил по обыкновению всклянь, уронив несколько тёмных капель на скатерть, и поставил перед Протопоповым. Себе он тоже налил. — А вот ты мне скажи. Тут Аннушка заезжала…

— Вырубова?

— Аннушка, да. Плакала. Жалилась, что ты к ней охрану приставил, будто бы убить её хотят.

— Верно, охрану приставил. Я надеюсь, что это всего только слухи, но меры принимать обязан. Ведь и о вас поговаривают, Григорий Ефимович.

— А обо мне-то что? Я, милой, в свой час помру, когда бог судил.

Протопопову не хотелось вдаваться в подробности. Раздражало, что кроме слухов и сплетен, зацепиться и впрямь было не за что. Но дыму нет без огня, как известно. А спросят с кого?

Раздражало и то, что одной из самых энергичных сплетниц оказалась баронесса Марианна фон Дерфельден. Будь она просто супругой своего барона, министр внутренних дел нашёл бы на неё управу. Но в девичестве Марианна носила фамилию Пистолькорс: она была дочерью от первого брака Ольги Валерьяновны — нынешней княгини Палей и жены великого князя Павла Александровича, дяди государя. Пусть родство её с императорским домом и не кровное, но такую персону тронуть — у министра руки коротки.

Некогда баронесса вполне симпатизировала Распутину, зато теперь переметнулась во вражеский лагерь. А ведь нет врага опаснее, чем бывший друг!

— Худые нынче пошли дела, — вздохнул Протопопов. — Я вас очень прошу, Григорий Ефимович, какое-то время старайтесь без особой нужды никуда не выезжать. Ваши молитвы чудеса творят, вот и помолитесь, чтобы…

— Помолиться, говоришь? — перебил Григорий. Голос его звучал глухо, ароматная мадера окутывала мысли туманом, речь стала медленней. — В одно прекрасное время ехал я зимой, — заговорил Григорий, снова глядя мимо министра в окно. — У нас на Туре дело было, в долине. Мороз тридцать градусов, а я слышу голос: Сними шапку и молись! Строго так… Остановил я лошадок, снял, конечно, шапку — и давай молиться. А потом стало мне казаться в очах, будто бог очень близко. Что же получилось? Голову простудил, потом захворал, сильным жаром промаялся, едва не сгорел, чудом жив остался…