В русском тылу грузят на подводы пораженных газами, раненых. Их сотни. Телеги переполнены.
– Быстрее, быстрее давай! – отдает приказы врач. На нем перепачканный кровью и рвотой некогда белый халат. – Грузи и езжай, ради Бога! В Белосток давай, в Белосток!
6 августа 1915 года. Польша. Госпиталь в Белостоке
Тут тоже командует врач:
– Места готовьте! Разверните дополнительный перевязочный пункт! Быстрее!
С повозок сгружают медикаменты и перевязочный материал. Рядом с повозками, на которых красный крест медицинской службы, Михаил Терещенко.
– Вам тут вовсе не надо быть, Михаил Иванович! – говорит начальник госпиталя, пожилой мужчина в полковничьем мундире. – По нам в любой момент могут ударить!
– Что там произошло? – спрашивает Терещенко, прислушиваясь к близкой орудийной стрельбе. Наступление?
– И наступление! И газами нас, паскуды, атаковали! – сообщает полковник медицинской службы. – Езжайте вы скорее отсюда, Михаил Иванович! От греха подальше!
Разрывы снарядов все громче и громче. Если посмотреть на запад, то видны дымы.
– Выгрузим все – и я поеду, – говорит полковнику Терещенко. – Не ранее.
– Тогда поторопитесь, – обрезает его полковник. – Мне еще вас тут не хватало!
Терещенко идет вдоль обоза. Выгрузку снимает кинооператор. Он крутит ручку и постоянно оглядывается. Видно, что ему не по себе.
Мимо Терещенко пробегает санитар с сумкой через плечо. Михаил оглядывается.
– Саша! Вертинский!
Санитар поворачивается и на лице его расплывается улыбка.
– Миша! Ты?
Они обнимаются.
– Какими судьбами?
– Да вот, привезли груз Красного Креста! А ты-то что тут забыл?
– А я, Михал Иванович, уже год как санитаром служу, – сообщает Вертинский. – С санитарным поездом езжу с фронта и на фронт.
– Так ты же не врач! – удивляется Терещенко.
– Так я и санитаром не был, – улыбается Вертинский. – Пришлось научиться. Я теперь по перевязкам специалист – врачи позавидуют!
Во двор госпиталя въезжает первая телега с ранеными – это те, кто уцелел после газовой атаки. Бегут санитары с носилками, пострадавших несут в здание, и становится понятно, что та суета, что царила тут только что, – это была и не суета вовсе.
– Никогда бы не подумал… – говорит Терещенко. – Вот, честно, Саша, никогда бы не подумал…
– Я и сам бы не подумал, Михал Иваныч. Война за меня подумала. Зато кокаин мне уже без надобности. Я о нем и думать забыл, веришь?
Воздух рвет свистом, и неподалеку от них разрывается первый долетевший снаряд. Взлетает вверх земля, осколки секут здание госпиталя, дырявят брезент медицинских палаток. Летят выбитые стекла. Кто-то кричит от боли и начинает материться со стоном. Второй снаряд попадает в поленницу дров за оградой, и в воздух взлетает фонтан из поленьев.
– В укрытие! – кричит кто-то невидимый. – В укрытие!
Какое тут может быть укрытие?
Еще один снаряд попадает в водонапорную башню, под самую крышу, выбивая из стенки рыжий кирпичный фонтан.
Терещенко с Вертинским бегут по двору к низким сараям конюшен. Вертинский профессионально пригибается, пряча голову в плечи.
Грохот.
Снаряд попадает в телегу, из которой успели выгрузить раненых, и убивает лошадь. Обломки повозки и куски лошадиного крупа разбрасывает по двору. Взрывная волна поднимает Вертинского и швыряет его в сторону низкой кирпичной ограды. Она же сбивает с ног Терещенко и катит его по земле несколько метров. Остановившись, он вскакивает и на нетвердых ногах бежит к Вертинскому, помогает ему подняться. Вертинский контужен. Из носа идет кровь, заливая подбородок и грудь певца.
Они забиваются в угол между стеной ограды и зданием госпиталя. Вертинский трясет головой, словно побывавший в нокауте боксер, взгляд его нерезок. Терещенко сидит рядом с ним, закрывая голову грязными окровавленными руками.
12 января 1916 года. Петроград. Александровский зал Городской думы
У входа висит плакат: «Игорь Северянин. Боа из хризантем».
Зал почти полон. Публика весьма разношерстная – тут и курсистки, глядящие на поэта с восхищением, и зрелые дамы с привычно томными взглядами, студенты и юнкера, с десяток офицеров, пришедших с дамами, и молодая богемная поросль, то и дело аплодирующая мэтру по поводу и без него.
Неподалеку от Северянина сидят и Михаил с Марг.
Северянин читает свое «Мороженое из сирени», и Терещенко потихоньку переводит его стихи Марг.
Мороженое из сирени! Мороженое из сирени!
Полпорции десять копеек, четыре копейки буше.
Сударышни, судари, надо ль? не дорого можно без прений…
Поешь деликатного, площадь: придется товар по душе!
Я сливочного не имею, фисташковое все распродал…
Ах, граждане, да неужели вы требуете крем-брюле?
Пора популярить изыски, утончиться вкусам народа,
На улицу специи кухонь, огимнив эксцесс в вирелэ!
Сирень – сладострастья эмблема. В лилово-изнеженном крене
Зальдись, водопадное сердце, в душистый и сладкий пушок…
Мороженое из сирени! Мороженое из сирени!
Эй, мальчик со сбитнем, попробуй! Ей-богу, похвалишь, дружок!
Курсистки аплодируют, дамы млеют, молодая поросль негромко свистит, а основная часть публики остается равнодушной.
Северянин, вскинув подбородок, обводит зал жгучим взглядом и начинает декламировать заглавное «Боа из хризантем»:
Вы прислали с субреткою мне вчера кризантэмы —
Бледновато-фиалковые, бледновато-фиалковые…
Их головки закудрились, ароматом наталкивая
Властелина Миррэлии на кудрявые темы…
– Слушай, дорогая, – говорит Терещенко на ушко Марг. – Давай уйдем… Не могу больше слышать эту пошлятину.
Словно по команде, на другом конце зала встали несколько офицеров с дамами и направились к выходу.
Северянин продолжает читать.
Я имею намеренье Вам сказать в интродукции,
Что цветы мне напомнили о тропическом солнце,
О спеленатых женщинах, о янтарном румянце.
Но японец аляповат для моей репродукции.
– Конечно, милый…
Терещенко и Марг встают и пробираются к выходу.
В коридоре курит офицер, рука на перевязи, на лице шрам.
– Что, господа? – спрашивает он. – Затошнило?
– Есть немного, – отзывается Терещенко.
– А ведь я его поэзию любил, – говорит фронтовик. – Я его стихи своей Клавдии читал на память, страницами! Господи! Ведь ни о чем все это! Все эти зальдись, зазвездись! Тут такое творится, а он…
Не имею намеренья, – в этот раз я намерен, —
несется им вслед из зала голос Северянина. Он прекрасно читает, ничуть не хуже, чем три года назад, когда его готовы были носить на руках, все так же сладко, певуче, страстно…
Вас одеть фиолетово, фиолетово-бархатно.
И – прошу Вас утонченно! – прибегите
Вы в парк одна, У ольхового домика тихо стукните в двери.
– Вы правы, капитан, – усмехается Терещенко. – Сейчас – это уже ни о чем. Он потерялся.
– Возможно, – отвечает капитан. – Поэзия нужна, но сейчас нужна иная поэзия.
Как боа кризантэмное бледно-бледно фиалково!
Им Вы крепко затянете мне певучее горло…
А наутро восторженно всем поведает Пулково,
Что открыли ученые в небе новые перлы…
– Он обиделся? – спрашивает Марг, спускаясь по лестнице. – Он же видел, что мы ушли?
– Это не мы ушли, – говорит Михаил, поддерживая ее под руку. – Это он остался, Марго. Мне жаль.
Сверху доносятся аплодисменты.
– Он быстро забудет свою обиду, – добавляет Терещенко. – Ведь ему еще аплодируют, его еще читают. Поэты – они как дети. Они не могут без внимания.
Март 1916-го. Константинополь. Посольство Германии
День в Константинополе выдался совсем не весенним. Дождит. С проливов дует и вместе с ветром над городом несется мелкая водяная пыль.
Зябко.
Кутаясь в легкое пальто, из авто выходит невысокий человек средних лет. Он грузен и наделен лицом крупной лепки, выпуклым лбом, глазами навыкате, густой, аккуратно подстриженной бородой, усами. Человек спешит к воротам немецкого посольства, возле которых мерзнет и мокнет часовой, что-то говорит тому и входит в калитку.
За массивными дверями его встречает офицер – на лице недоброжелательность, но манеры безупречны. Гость оставляет пальто и шляпу в гардеробной – он лысоват, приземист, с чрезмерно короткими конечностями, что, впрочем, скрывается хорошей работой дорогого портного.
Офицер сопровождает его на второй этаж, стучит в двери и, получив разрешение, пускает гостя вовнутрь.
В комнате двое – оба в штатском, но с осанкой, которая мгновенно выдает в них военных.
– Садитесь, герр Гельфанд, – предлагает один из них, моложавый, бритый, с длинным белесым лицом, и гость садится.
Он спокоен. Умные выпуклые глаза смотрят внимательно.
– Итак, – говорит второй немец. Он в возрасте, с холеным тяжелым лицом и в пенсне. – Слушаем вас, герр Гельфанд.
– Что именно вы хотите услышать, господа? – спрашивает Гельфанд на немецком. Он говорит превосходно, без малейшего акцента, разве что буква «р» у него получается мягковатой.
– Мы хотим поговорить о ваших несбывшихся прогнозах, герр Гельфанд, – отвечает бритый. – Кажется, вы планировали революцию на январь?
– Да? – Гельфанд поднимает брови и вверх по круглому лбу бегут морщины.
– Если верить вашему меморандуму, то – да, – кивает холеный. – Если верить тому, что видим, то – нет. И это весьма огорчает тех, кто вам поверил, герр Гельфанд. Это весьма печально – поверить человеку, который не отвечает за свои обещания.
– Несомненно, – соглашается гость, – весьма и весьма…