Он выглядит безупречно – короткий ежик седых волос, подкрученные лихие усы, серебряные газыри на широкой груди. Ему трудно дать его возраст, если бы не глаза. Глаза у Алексея Алексеевича больные, красные от недосыпа. Но голос ровный, и только хорошо знающие генерала сослуживцы могут распознать по интонации, что генерал Брусилов в гневе. Причем, в большом гневе.
– Не сильной армии, Алексей Алексеевич, вы чрезмерно корректны в формулировках! – поправляет его Деникин. – Отсутствие армии как таковой, товарищи министры! Откроем вам секрет: в армии, товарищ Керенский, не может быть ни демократии, ни двоевластия. Армия, в которой единый центр принятия решений – банда! Сброд! И ваш приказ № 1 не просто сделал армию слабее – он ее уничтожил!
Деникин задирает подбородок, и его бородка-клинышек направлена на Керенского, как указующий перст.
– Я говорил об этом, – вступает раскрасневшийся генерал-адъютант Алексеев, щуря узковатые калмыцкие глаза, – давно говорил! Говорил много раз. Все эти солдатские комитеты, собрания, демократия, какие-то непонятные выборные должности, невыполнение офицерских приказов без резолюции Советов – это путь к поражению и гибели…
– Однако, – голос у Савинкова спокойный, но это спокойствие обманчивое, – это не помешало генералу Корнилову удачно начать наступление. Это что, товарищи, получается? У Лавра Георгиевича армия есть, а у нас нет?
– Генерал Корнилов и сейчас в расположении боевых частей, – замечает Филоненко. – Но его телеграмму мы все читали. Там положение рисуется так же, может, чуть более вежливыми словами. Сегодня это просто поражение на фронте, тяжелое поражение, но не первое и не второе. Были у нас поражения, были победы – война есть война. Но малое поражение на фронте может завтра привести к смерти революции.
Деникин незаметно от других морщится при этих словах.
– При всей сложности наших взаимоотношений с Лавром Георгиевичем, – говорит Брусилов, – я как командующий Западным фронтом его всецело поддерживаю. Более того, я считаю, что мы должны пойти на крайние меры – ввести смертную казнь за дезертирство, за невыполнение приказов, за мародерство и насилие, убрать безграмотных комиссаров…
Савинков укоризненно крутит головой.
– Да, да, Борис Викторович! Убрать! Чтобы они не влияли на армейское руководство, потому что еще немного такого влияния, и влиять будет не на что!
– И кто возьмет на себя этот груз, товарищи? – неожиданно спрашивает Керенский. – Вы понимаете, что речь идет о сворачивании демократических завоеваний народа?
– Любой из нас! – резко отвечает Деникин. – Любой из нас, Александр Федорович, возьмет на себя этот груз. Я скажу от своего имени, но, уверен, меня поддержат и присутствующие и отсутствующие здесь коллеги. Дальше так воевать нельзя! Генералы должны иметь полную независимость в решении военных вопросов. Все эти комитеты, комиссии и прочие собрания болтунов – гнать поганой метлой вместе с комиссарами. Да, да! Товарищ Филоненко! Вместе с комиссарами и сраной метлой! Упразднить декларацию прав военнослужащего – у него на войне одно право: умереть за Родину. Вернуть высшую меру наказания, военно-полевые суды, запретить любую политическую деятельность в армии – армия должна воевать с противником, а не заниматься политикой. Вернуть власть офицерам – без этого вести боевые действия не представляется возможным. Если этого не сделать, то неважно, кто возьмет на себя командование армией или фронтом – он обречен на поражение.
– Все это весьма радикально, – говорит Терещенко и трет ноющий висок, – и не встретит понимания в Советах.
– Если честно, Михаил Иванович, – цедит Деникин, насупившись, и лицо его идет красными пятнами, – мне плевать на понимание в Советах. На этот раз фронт откатился, хотя противник, с Божьей помощью, был оставлен. Но даже генерал Корнилов с его добровольческим корпусом не способен на чудо: корпус не заменит армии. Вы хотите спасти революцию? Хорошо! Дайте нам ее спасти! Мы должны выиграть войну, сохранить порядок в стране, дать вам возможность заниматься тем, что вы умеете. Второго такого наступления австрийцев фронт не переживет. Вы представляете себе, что будет, если фронт рухнет? Боюсь, что и не представляете совсем…
– Все так, Александр Федорович, – кивает Брусилов. – Как бы вам не хотелось, но придется принимать жестокое решение – поступиться демократией ради победы.
– Иначе, – говорит Савинков, закуривая, и голос его неожиданно становится спокоен и лишен интонаций, как у человека только что принявшего важное решение и абсолютно уверенного в своей правоте, – не будет ни демократии, ни победы…
Ночь с 3-го на 4 июля 1917 года. Салон-вагон поезда Керенского.
Дорога на Петроград
Стучат колеса. Вагон качает и иногда резко бросает на стыках.
Терещенко идет к дверям в туалет, они не закрыты на задвижку – внутри Савинков, в руках у него флакон с кокаином и ложечка, он только что вынюхал дозу.
– А, Михаил Иванович! – радушно приветствует он вошедшего. – Снежка не желаешь?
– Я не люблю кокаин.
– Что? Прямо так и не любишь? – удивляется Савинков. – И не пробовал ни разу?
– Ну почему? Пробовал, потому и не люблю. Я потом как в лихорадке. Разве что, когда совершенно нет времени на отдых… Я предпочитаю коньяк…
– А я третьи сутки на ногах, – жалуется Савинков. – И спать не могу, и не спать уже не могу. Коньяк не берет, от сигарет тошнит. Вот только пудрой и спасаюсь. Ладно, не хочешь – как хочешь!
Он выходит, освобождая туалет.
– А сегодня нам спать не придется, – говорит он уже в коридоре. – Нам сегодня надо понять, а туда ли мы, Михаил Иванович, идем? Или, может, не туда. Так что приходи – налью коньяку.
Он несколько раз шмыгает носом, протирает ноздри платком.
– Сегодня, Михаил Иванович, историческая ночь по всем приметам. А нынче вся история делается под снежным соусом – что с этой, что с той стороны… Так что, если коньяк не поможет, а ситуация припрет, скажи – с тобой я поделюсь.
Ночь с 3-го на 4 июля 1917 года.
Салон-вагон поезда Керенского.
Дорога на Петроград
В салоне вагона Керенский, Савинков, Терещенко и Филоненко. Керенский сидит в своем излюбленном кресле, Терещенко курит, глядя в окно. На диване задремал Филоненко. Савинков молча смотрит на Керенского, и тот постоянно на него оглядывается.
– Борис Викторович, – наконец-то говорит Керенский нервно. – Ты уверен, что сможешь его контролировать? Ты же понимаешь, что максимум через месяц-два у него в руках будет сосредоточена такая власть, что Николаю Александровичу и не снилась?
– Понимаю, – отвечает Савинков и тоже закуривает.
– И уверен?
– Контролировать Корнилова? – Савинков хмыкает. – Я не могу ручаться, Александр Федорович, но это ничего не меняет. Просто я не вижу другого выхода.
– Он опасное лекарство, – внезапно говорит с дивана Максимилиан Филоненко, – но он лекарство. Он может нас убить, Александр Федорович, а может спасти. Я понимаю, что вам, возможно, неприятно это слышать, только без него мы умрем наверняка.
– Михаил Иванович! Вы вроде бы дружны с Крымовым? Что думаете? – спрашивает Керенский у Терещенко.
Лицо у Керенского бледное, глаз дергает, гримаса то и дело кривит рот.
– Да, Александр Федорович, дружен, – отвечает Терещенко вполне искренне. – Он крайне порядочный человек…
Керенский машет на Терещенко рукой, словно тот сказал нечто непотребное, о чем в приличном обществе не говорят..
– Да что это за идеализм, ради Бога… В двадцатом веке! Это политика, Михаил Иванович! При чем тут порядочность?
Керенский поворачивается к Филоненко и Савинкову, глаза у него красные, больные, бегающие. Видно, что слова даются ему с трудом, он буквально выдавливает их из себя.
– Максимилиан Семенович, Борис Викторович! Готовьте представление на Корнилова…
5 июля 1917 года. Петроград.
Набережная канала Грибоедова
По берегу канала прогуливаются Троцкий и Урицкий – с виду мирные обыватели, но разговор у них вовсе не мирный.
– Временным правительством после совещания в Ставке принято решение о введении жестких мер за антивоенную агитацию для наведения порядка в армии. Скорее всего, будет введена смертная казнь за дезертирство. – говорит Троцкий. – Одна из кандидатур на пост командующего – Корнилов. За Корниловым стоит Крымов – авторитет в армии, его поддержат все генералы, даже Алексеев…
– Надежды на Советы нет? – интересуется Урицкий.
– Никакой, – отвечает Троцкий. – Это тот случай, когда и левые и правые понимают – если не навести порядок железной рукой, то только две силы окажутся в выигрыше: немцы и мы. Нашим украинским товарищам на ситуацию повлиять не удалось, Керенский и Терещенко договорились с Радой, это я знаю лично от Чхеидзе. Киев фронт немцам не откроет. Но зато у нас налицо правительственный кризис и грех этим не воспользоваться – кадеты не согласны с договоренностями по Украине и из правительства вышли. Коалиции больше нет, значит, самое время толкнуть то, что шатается…
– Ты говорил с Ильичом?
– Как я с ним поговорю? Он в Финляндии.
– И ты готов взять все на себя? Всю организацию?
– Улица нас организует, – улыбается Троцкий. – Город может взорваться в любой момент, нам нужно несколько провокаций, десяток-другой убитых, стрельба на улицах – и толпа сама сделает все остальное! А вот если они успеют зажать гайки, то второго шанса может и не быть… А Ильич… Ильич приедет прямо к представлению! Ты поверь, он такой возможности не упустит…
8 июля 1917 года.
Юго-Западный фронт. Могилев. Ставка
– Лавр Георгиевич! Прошу прощения, что отвлекаю. Приема просит полковник Роменский. Дело безотлагательное.
Корнилов поднимает глаза от бумаг и карт на адъютанта.
– Просите…
Вошедший полковник взволнован и даже запыхался, то ли от волнения, то ли от быстрой ходьбы.
– Простите, господин генерал!